Полная версия
Видимая невидимая живопись. Книги на картинах
Изображение книги на «картине в картине» иллюстрирует распространенную практику парадных портретов – с набором атрибутов жизненных успехов и достижений портретируемых. Купцы позировали живописцам в одеждах старорусского фасона, демонстрировали жалованные медали и деловые письма с сургучными печатями, выразительными жестами показывали на изображения «достойных книг». В основном это были издания религиозного и дидактического содержания.
Дмитрий Коренев. Портрет Ивана Яковлевича Кучумова, 1784, холст, масло
Алексей Крылов. Портрет Максима Михайловича Плешанова, 1854, холст, масло
Так, ростовский купец Максим Плешанов сидит перед раскрытой книгой жития святых православной церкви «Четьи-Минеи». Ярославский купец Иван Кучумов нарочитым жестом привлекает зрителя к книге, раскрытой на Посланиях к иудеям апостола Павла (XIII, 14–20). Согласно сложившейся традиции, портретисты воспроизводили цитаты духоподъемные и душеспасительные.
В иконографии купеческого портрета книга – маркер социального статуса, элемент самопрезентации заказчика и своего рода «визуальный комплимент» от художника. Кроме того, книги отражали сословную этику, представляя портретируемых как праведных христиан и ревностных служителей Отечеству. На портретах купцов-старообрядцев книга подчеркивала верность заветам «древлеправославия»; иногда ее заменяла лестовка – разновидность четок.
К сожалению, многие книги на купеческих портретах не атрибутированы, и остается лишь гадать, что за том в руках у федотовского отца семейства.
Со временем канон купеческого портрета несколько меняется: нарочитость жестов и поз сменяется установкой на сдержанность и основательность. Федотовский портрет купца с книгой не выглядит примитивно дидактическим и не служит осмеянию. Вообще «Сватовство майора» исполнено доброго юмора, это не сатирическая «комедия брака», как у Хогарта. Не правдоискательство, а бытописательство. Хогарт беспощаден, а Федотов снисходителен к своим персонажам.
Любопытно, что в авторской версии «Сватовства майора» 1852 года «литературные» детали исчезают. Портрет на стене заменяется жалованными грамотами, а место священных книг на столике занимает блюдо с фруктами. Отказ художника от этих и некоторых других предметов заметно меняет зрительское восприятие персонажей: в них появляются некие обобщенные черты, типические свойства; их образы становятся более лаконичными и однозначными. Отсутствие бытовых элементов в житейской комедии обнажает жизненную драму. Однако книгу, очень похожую на изображенную в «Сватовстве майора», мы еще встретим на другом полотне Павла Федотова…
VПри всей ироничности мировосприятия парадоксально прохладное отношение художника к Гоголю. Разве что, однажды удостоившись его одобрения, Федотов сказал кому-то из приятелей: «Приятно слушать похвалу от такого человека! Это лучше всех печатных похвал!» Из писателей-современников ему был более всего близок Лермонтов. «Боже мой, неужели человек может высказывать такие чудеса в одной строке!.. Это галерея из трудов великого мастера!.. Пушкин ничто перед этим человеком».
Лермонтовский скептицизм, приправленный иронией и порой доходящий до провокации, воплотился на сепии Федотова «Магазин», представляющей мелкие людские страстишки. В этой многофигурной сцене нас интересуют не пятнадцать покупателей – каждый со своим характером и персональной историей – и даже не две собачонки, а неприметная мартышка. Чтобы обнаружить ее в кутерьме мелких деталей, надо изрядно постараться.
Длиннохвостая обезьянка притаилась на слетевшем с прилавка эстампе. Наряженная в шляпу, она смешно качается на игрушечной деревянной лошадке, держа в одной лапе книгу с надписью на обложке «Наши», а в другой – с заглавием «Французский язык… сами по себе» (Les français… par eux mêmes). Пояснительная надпись под рисунком: «Экран для новейших литераторов».
Скрытая, но выразительная деталь трактуется как иносказательное «фи!» художника Александру Башуцкому – предприимчивому издателю модного в то время этнографического альманаха «Наши, списанные с натуры русскими». Очерки выходили с 1841 года отдельными выпусками альбомного формата и описывали человеческие типажи низших российских сословий. Надпись на обложке гордо сообщала: «Первое роскошное русское издание».
Иллюстрировали альманах Василий Тимм, Тарас Шевченко, другие известные графики. Однако, на вкус Федотова, «Наши» грешили излишней сентиментальностью и топорным подражанием портретным эссе Жюля-Габриэля Жанена и графическим рисункам Поля Гаварни. Мартышка-наездница – обобщенный сатирический образ французомана. Редкий случай изображения книги с целью ее же разоблачения.
Павел Федотов. Магазин, 1844, бумага на картоне, сепия, кисть, перо
Павел Федотов. Магазин (деталь)
К тому же Федотов, возможно, относился к альманаху Башуцкого еще и с творческой ревностью, памятуя о неудаче собственного, отчасти похожего проекта. На пару с художником Бернадским он задумал выпускать литературно-художественный листок наподобие тех, что во Франции публиковал Гаварни. Хотели назвать его «Северный пустозвон» или «Вечером вместо преферанса», но дальше замысла дело не пошло.
Эстамп с мартышкой нарочито помещен на первом плане. Все персонажи общаются «внутри» изображения. Отставной военный не в восторге от расточительности супруги, которая украдкой передает любовную записку улану. Их капризный сынишка клянчит новую игрушку. Полковница скандалит с мужем из-за обновки. Адъютант поглощен выбором женских чулок, а перезрелая дамочка жестом просит для себя жемчужные белила. Еще одна посетительница незаметно крадет с прилавка кружево. В противоположность этим персонажам мартышка с книгами обращена «вовне», ее образ апеллирует к реальной ситуации за пределами картины.
Между тем современники оценивали труды Башуцкого значительно выше, чем Федотов. «“Наши”, как свидетельство наших успехов в деле вкуса и искусства, должны радовать всякое русское сердце», – восторженно высказался Белинский. Некрасов откликнулся благожелательным стихом: «Настал иллюстрированный В литературе век. С тех пор, как шутка с “Нашими” Пошла и удалась, Тьма книг с политипажами В столице развелась». Ну а сам художник изящно самоустранился из публичной полемики о французомании, изобразив себя… одним из посетителей магазина – между молодящейся барыней и адъютантом с чулками.
VIВ конце жизни Павел Федотов создает свое самое пронзительное полотно «Вдовушка», на котором отображена реальная история его семьи. Сестра художника Любинька ждала второго ребенка, но неожиданной потерей мужа и оставшимися после него долгами была ввергнута в нищету. Федотов многократно переписывал картину. Предельное напряжение творческих сил и терзания бессилием помочь сестре спровоцировали его душевную болезнь и скорую смерть.
Павел Федотов. Вдовушка (с лиловыми обоями), 1852, холст, масло
Павел Федотов. Вдовушка (с зелеными обоями), 1852, холст, масло
Все имущество молодой вдовы уже описано кредиторами. Все обесчещено и опошлено: свеча служит не молитве, а нагреванию сургуча для печатей на долговых ярлыках. На комоде подле иконы Спасителя стоит портрет покойного мужа. Это автопортрет Федотова в гусарском мундире, словно пророчество собственной кончины. От поругания нищетой уцелело лишь несколько личных вещей – горестных напоминаний о прошлом: корзинка с нитками, пяльцы с неоконченным вышиванием, нотный листок да толстая книга. Николай Харджиев и Эраст Кузнецов, авторы биографических повестей о Павле Федотове, сходятся во мнении, что это Евангелие.
Закладка из георгиевской ленты обнаруживает разительное сходство с книгой, изображенной в «Сватовстве майора». Судя по закладке, книга принадлежала покойному. Если действительно так, то именно книга (не портрет!) есть самая долгая память об умершем. Книга как мемориал, хранилище надежд, чаяний, размышлений еще совсем недавно жившего человека. И – верная спутница в испытаниях судьбы.
Почти никто из исследователей не обращал внимания, как менялось изображение книги с эволюцией авторского замысла «Вдовушки». В первом, неоконченном варианте (с зелеными обоями) книга стоит на комоде, развернута корешком к зрителю. В следующих двух версиях (с полосатыми зелеными и лиловыми обоями) книга лежит, а в последней – вовсе исчезает. Кажется, что в процессе работы над этим полотном она жила самостоятельной жизнью.
…Тоскующая вдова бесцельно бродит по комнате, берет в руки портрет, грустно вглядывается, бережно ставит на место, открывает книгу, механически перелистывает страницы, так же аккуратно возвращает на комод – но уже не ставит, а кладет. Куда затем подевалась книга, остается лишь гадать. До времени убрана в ящик или за икону – подальше от посторонних глаз? Помещена на прикроватную тумбочку и потому уже не видна зрителю? Постоянно перекладывается с места на место в суматохе описания имущества, так что не уследить сторонним взглядом?..
В финальном варианте картины трагизм переживания невосполнимой утраты выражен предельно лаконично, все линии заостряются, устремляясь ввысь – словно уже самой формой обращаясь одновременно к жизни загробной, вечной, и к жизни новой, зародившейся в женском чреве. Покорность страданию сменяется возвышенной отрешенностью. Федотову удалось гениально запечатлеть визуально непередаваемый момент на пике страдания – когда жизнь становится житием. Не потому ли исчезает с комода священная книга, что суть написанного в ней уже вобрала скорбящая душа?
Пройдет около тридцати лет – и появится созвучное «Вдовушке», словно продолжающее ее «Неутешное горе» Ивана Крамского. Полотно создано под впечатлением художника от личной трагедии – потери двоих сыновей: умершего в 1876 году Марка и в 1879-м – Ивана. Показательно, что окончательной версии этой работы также предшествовало несколько промежуточных, но ни в одной не было книг. Те же творческие поиски максимальной точности и предельной выразительности уводят Федотова от образа книги – а Крамского, напротив, обращают к этому образу.
Мы не видим ни тела в гробу, ни рыдающих родственников, не видим даже слез в глазах несчастной матери. Неутешное горе бесплотно. Оно в безмолвно застывших вещах, вопросительно отворенной двери, дрожащем свете свечей и – в книгах, тщетно ожидающих читателя. Изображенные на заднем плане тома подчеркивают трагическую тональность сцены. В одной стопке скромные непримечательные переплеты, в другой – массивные фолианты с металлическими застежками. Рядом с гробом книги смотрятся до боли трогательно. Они еще не стали мемориалами, лишь вобрали в себя недавно звучавшие голоса и скорбную тишину опустевших комнат. Слились с окружающей обстановкой, подобно картинам на стенах. В самой большой легко узнаваемо «Черное море» Айвазовского, уподобляющее человеческую жизнь природной стихии.
Иван Крамской. Неутешное горе, 1884, холст, масло
И тяжелые картинные рамы, и крепкие застежки переплетов кажутся неуничтожимыми, неподвластными времени в контрасте с хрупкостью жизни человека. Но пройдет время – и книги станут тем немногим, что способно утишить душевную боль тех, чей жизненный путь еще не завершен.
Иван Крамской. За чтением. Портрет Софьи Николаевны Крамской, 1863, холст, масло
Ряд искусствоведов относят книги на этом полотне к предметной группе «дорогих вещей», что вместе с картинами, канделябрами, портьерами, добротной мебелью указывают на достаток хозяев дома и нарочито отодвигаются художником на задний план как образы эфемерного благополучия. Однако все же вряд ли стоит толковать «Неутешное горе» как назидательную аллегорию. Картина предельно реалистична, а эхо времени хотя и долгое – в нем уже почти не слышно античного memento mori, напоминания о смерти (гл. 7).
А вот сходство скорбящей в «Неутешном горе» с женой художника Софьей Николаевной вполне очевидно – так что эту трагическую картину скорее можно сопоставить с известным портретом, на котором Софья Николаевна предается безмятежному чтению в саду. Кто знает, возможно, в оставленной у детского гроба книжной стопке есть и тот заветный томик, что увлеченно читала в уютном уголке сада некогда счастливая мать…
* * *Павел Федотов, бесспорно, мог стать «русским Гогартом» – и столь же безусловно им не стал. Ему не хватило хогартовской ярости бичевания пороков. Его ненависть уравновешивалась состраданием. Тонкий лирик и глубокий философ победили в нем желчного физиолога нравов. Книги на полотнах Федотова делали видимыми гоголевские «невидимые миру слезы». Но выступали не грозными обличителями, а ироничными наблюдателями, готовыми не только вывести на чистую воду, но и дружески подставить плечо. Как и сам художник, книги прощали людям их безрассудства и несовершенства.
Глава 4
Карл Шпицвег
(1808–1885)
Мир, зачитанный до дыр
Для меня, несчастного,
моя библиотека
Была достаточным герцогством.
Уильям Шекспир «Буря»Карл Шпицвег. Искусство и наука, ок. 1880, холст, масло
Немецкий художник Карл Шпицвег считается ярким представителем стиля бидермайер. Название Biedermeier образовано псевдонимом баварских поэтов Людвига Айхродта и Адольфа Кусмауля, публиковавших пародии на сентиментальную лирику от имени школьного учителя Готлиба Бидермайера (нем. Bieder – простодушный, обывательский). Затем «господином Майером» стали называть городского обывателя, или, по-немецки, филистера[1]. В изобразительном искусстве для бидермайера характерны камерные идиллические сценки, романтизация монотонных будней, точно схваченных в мелких бытовых деталях.
Бывший аптекарь, Шпицвег самостоятельно учился живописи и собирался поступить в мюнхенскую Академию художеств, но не прошел по возрасту и стал художником-самоучкой. В его работах заметно стремление увидеть скрытую поэзию в житейской прозе, уловить лирическую ноту в шуме повседневности. Запечатлеть обаяние «третьего сословия» – среднего слоя, который в литературе нередко выставлялся узкомыслящим, ограниченным, косным. Художник изображал обыденность с сочувственной симпатией и добрым юмором. Воспринимаемое другими как заурядность и пошлость находил обаятельным и милым. Он мог испытывать горечь или грусть, сомнение и даже нескрываемую скуку, но злость – никогда.
IШпицвег не боялся быть сентиментальным. Его персонажи – добропорядочные бюргеры, часто чудаковатые и застенчивые – тешатся мелкими причудами, вдохновляются простыми мелочами и не желают ничего иного. Уютная домашняя обстановка, размеренная жизнь в окружении привычных вещей и чтение как убежище. Мир, зачитанный до дыр. Книга умещается в него так же идеально, как щека в ладонь. И как щеку ладонью обитатели этого мирка «подпирают» свою жизнь книгой.
Самая известная картина Шпицвега «Бедный поэт» представляет знаковый для немецких романтиков образ интеллектуала-отшельника. Образ этот обманчиво двойствен: то ли вправду непризнанный талант, то ли обиженный на всех графоман и гротескный меланхолик. Не то самоотречение во имя высокого искусства, не то болезненное отчуждение, затворничество как проявление слабости, малодушное бегство в иллюзию.
Немолодой человек в халате и ночном колпаке лежит в крохотной чердачной комнатке с едва пропускающим свет окошком, протекающей крышей и нетопленой печкой. Все носит отпечаток неустроенности и непостоянства: матрас расстелен прямо на полу, зонтик прикрывает щели в потолке мансарды, бутылка служит подсвечником. Зато комнатенка щедро заполнена книгами. Тома в буквальном смысле окружают поэта, стоя и лежа возле него – словно друзья-приятели, пришедшие навестить больного.
На корешке самого большого фолианта читается по-латыни «Ступени к Парнасу». Специалисты расходятся во мнениях, то ли это музыкальный трактат австрийского композитора Иоганна Йозефа Фукса (1725), то ли пособие по латинскому стихосложению немецкого писателя и педагога Пауля Алера (1702). Одна из сваленных возле печки вязанок бумаги также подписана на латыни: «Третий том моих сочинений». Судя по обугленным листам, поэтические творения время от времени используются для обогрева жилища. Что ж, самокритика – ценное качество для литератора. Коль не сложился стих чеканный – «фтопку» его, и никаких сантиментов!
Карл Шпицвег. Бедный поэт, 1839, холст, масло
Держа во рту гусиное перо, поэт скандирует текст, сосредоточенно отсчитывая пальцами стихотворный размер. Запись мелом на стене подсказывает, что это гекзаметр. Стихотворец, по-видимому, пребывает в творческом кризисе и ведет счет унылым дням, делая засечки на дверном косяке. Однако «дружеский кружок» из книг наглядно доказывает: поэт живет высокими идеями, предпочитая духовное телесному. Книги – немые свидетели его успехов и неудач, соратники и заступники.
Впрочем, многим современникам Шпицвега претил «анекдотизм» этого полотна. Они хотели видеть в персонаже отринувшего материальные блага подвижника, а не пассивного созерцателя. Им мерещилось издевательство художника над лирическими идеалами. Рьяно спорили о значении каждой детали картины, высказывали даже мнение о том, что поэт не высчитывает стихотворный размер, а вульгарно давит пальцами насекомых. Образ книг на этой картине в зависимости от интерпретации выходит либо апологетическим – облагораживающим и возвышающим персонажа, либо сатирическим – обнаруживающим его ущербность и несостоятельность. Дескать, натаскал домой бумажного старья да знай себе полеживает, самозабвенно горделивый.
Между тем в изображении «непризнанного гения» Шпицвег наследует как минимум двум художникам, один из которых итальянец Томмазо Минарди (1787–1871). На автопортрете он запечатлел себя прозябающим в такой же жалкой каморке на чердаке – с завалами книг и отсутствием кровати. Книг здесь больше, чем всех прочих вещей, но много ли от них проку? Меланхолическое настроение удрученного творца акцентировано лежащим справа человеческим черепом, отсылая к натюрмортам на тему бренности (гл. 7).
Томмазо Минарди. Автопортрет, 1803, холст, масло
Уильям Хогарт. Замученный поэт, 1736, резцовая автогравюра с масляной картины
Имя второго художника не надо угадывать – это снова Уильям Хогарт, на сей раз с гравюрой «Замученный поэт». Обитающий в убогой мансарде стихотворец Хогарта сочиняет поэму «Богатство», название которой иронически перекликается с висящим на стене «Видом на золотые прииски Перу», намекающим на химерические финансовые схемы. Чтобы хоть как-то прокормить семью, горе-поэт кропает заметки для газетной хроники скандалов и сплетен. На столе перед поэтом раскрыт экземпляр книги Эдварда Биши «Искусство английской поэзии» (1702), откуда он черпает словесные красоты. На полу валяется сатирический журнал «Grub Street Journal», от названия которого происходило уничижительное прозвище литературных халтурщиков – grub-street-авторы.
Смысл гравюры неоднозначен: это сочувствие нищете или насмешка над непрактичностью? Сожаление о загубленной судьбе или сарказм над неумением устроиться в жизни? Такая же двойственность и в «Бедном поэте» Шпицвега. Кажется, стоит лишь вглядеться повнимательнее – и мы увидим в каморке стихотворца собаку, крадущую последний кусок мяса, и жену, латающую единственный мужнин костюм. Услышим орущего от голода младенца и ругань молочницы за неоплаченные счета. Тогда станет и вовсе не понятно: то ли сострадать, то ли негодовать.
Оноре Домье. Бедный поэт, 1847, литография
Кто однозначно смешон, так это «Бедный поэт» в исполнении знаменитого французского графика Оноре Домье (1808–1879). Изначально многоплановый и противоречивый образ уплощается до карикатуры. Поэт не сочиняет стихов, лишь тщетно защищается от дождя. Брошенная возле кровати книга здесь просто характерная деталь собирательного образа. Книга всего одна и не прорисованная – в ней не разглядеть ни строчки, страницы пусты. Сплин Хогарта, меланхолия Минарди, сентиментальность Шпицвега дрейфуют к комикованию Домье. Рациональность торжествует над романтикой.
II«Бедный поэт» принес Карлу Шпицвегу всемирную славу, но в его родном Мюнхене подвергся ядовитой критике. Некоторые даже сочли эту работу грубой насмешкой над страдавшим от безденежья поэтом Маттиасом Этенхубером. Зато согласно проведенному в начале нынешнего века социологическому опросу, «Бедный поэт» наиболее любим немцами после «Джоконды». В 1989 году одна из трех авторских копий была похищена, ее местонахождение до сих пор неизвестно.
Есть подозрение, что «Бедный поэт» скрывается в частной коллекции какого-нибудь фанатичного библиомана – вроде того, что запечатлен на другом известнейшем холсте Шпицвега – «Книжный червь». Перед нами живо узнаваемый типаж книголюба: старомодный искатель истины, штурмующий книжную крепость на приставной лесенке. Для многих и многих сия крепость неприступна: шутка ли – целый отдел философии! На это указывает вычурная табличка «Metaphysik» вверху библиотечного шкафа в стиле рококо.
Исследователи читательских практик увидят здесь, помимо прочего, выразительную иллюстрацию экстенсивного типа чтения – работы одновременно с несколькими текстами, противоположного интенсивному – последовательному чтению одной книги. Но эта картина скорее не о чтении, а о служении книгам. Застыв на лестнице, точно на постаменте, и удерживая разом четыре увесистых тома, библиофил напоминает живой монумент в луче солнечного света.
Карл Шпицвег. Книжный червь, 1850, холст, масло
Оценки персонажа также весьма неоднозначны. Одни искусствоведы увидели в нем оплот консервативных ценностей, другие – самодовольного невежду, возомнившего себя философом. Авторское название одной из трех версий этой картины – «Библиотекарь» – позволяет истолковать персонажа как увлеченного профессионала, сноровисто орудующего в одном из рабочих помещений. Вгрызаясь в плоды познания, книжный червь обитает в горних сферах, в отрыве от земли, воплощенной в изображенном внизу слева глобусе. Пожалуй, ему больше подходит определение библиогност – знаток книг (греч. gnosis – знание). Его портрет в библиотечном интерьере исполнен скромной торжественности. И солнечные блики, и потолочные фрески, и сонмы томов, кажется, вот-вот исполнят хорал ему во славу.
Одно время «Книжный червь» был чрезвычайно популярен в экслибрисах и карикатурах, а сейчас массово тиражируется в календарях, канцтоварах, в оформлении книжных обложек. Во многом благодаря Карлу Шпицвегу увлеченный библиофил сделался заметной фигурой в изобразительном искусстве. Так, очевидно и заметно влияние Шпицвега на творчество швейцарского художника Иоганна Виктора Тоблера (1846–1915) и австро-итальянского живописца Карла Шлейхера (1825–1903).
Иоганн Виктор Тоблер. Коллекционер книг в своем кабинете, кон. XIX в., дерево, масло
Карл Шлейхер. Книжный червь, или Библиотечная мышь, сер. XIX в., дерево, масло
Вот замкнутый комнатный мирок любителя чтения при свечах, в обществе кота, за смакованием трубочки. Библиоромантик, он любит общаться с книгой неспешно, закладывая пальцами страницы и многократно возвращаясь к прочитанному. Тонкий ценитель, он явно не скупится на пополнение домашней библиотеки. Главнокомандующий книжного парада, он гордится дорогими фолиантами, украшенными золочением и бинтами[2]. А вот другой заядлый книголюб близоруко склонился над внушительной стопкой, жадно поглощая сразу два текста – то ли черпая информацию из параллельных источников, то ли скрупулезно сличая написанное. Растрепанные страницы и многочисленные закладки выдают регулярность обращения к книгам. Это призвание и судьба.