Полная версия
Дальневосточная республика. От идеи до ликвидации
Хотя открытие Томского университета в 1878 году можно интерпретировать как уступку сибирским интеллектуалам, высшее образование к востоку от Байкала появилось благодаря экспансионизму Петербурга. Владивостокский Восточный институт, основанный с целью укрепления влияния России в Восточной Азии путем обучения языкам и проведения научных исследований, в скором времени стал важнейшим центром востоковедения, в котором преподавали выдающиеся китаисты (Аполлинарий Васильевич Рудаков), японисты (Евгений Генрихович Спальвин), корееведы (Григорий Владимирович Подставин), а также монголоведы и тибетологи (Алексей Матвеевич Позднеев), в большинстве своем раньше работавшие в Петербургском университете. Многие из этих ученых представляли прогрессивное течение в имперской науке, выступая за погружение в языковые среды и привлекая носителей иностранных языков в качестве учителей, информантов и участников исследований. Бурят Гомбожаб Цыбиков, заведовавший кафедрой монгольской словесности во Владивостокском институте, стал одним из первых инородцев, занявших такую должность. Но существующие иерархии никуда не делись. Цыбен Жамцарано, Базар Барадин и другие выдающиеся бурятские ученые, несмотря на активное участие в полевых исследованиях и преподавании, не могли надеяться на аналогичные посты до 1917 года. Более того, даже ученые-прогрессисты глядели на мир с европоцентричной точки зрения. В 1900 году Спальвин, восхищаясь достижениями Японии, вместе с тем указывал на нехватку творческого начала у японцев, утверждая, что они просто подражают Европе, подобно тому как раньше подражали Китаю[27].
Джон Дж. Стефан, проводя аналогию с сибирскими областниками, видел в образованном слое приамурского общества «заамурцев» или проторегионалистов российского Дальнего Востока. Действительно, многие из них критиковали политику правительства как наносящую вред региону, но единства среди них не было. Тем не менее учреждение местных исследовательских организаций способствовало территориальной концептуализации Забайкалья и Приамурского края. Общество изучения Амурского края (Владивосток, 1884 г.) и Приамурский отдел Императорского Русского географического общества (ИРГО) (Хабаровск, 1894 г.), музеи и библиотеки в городах к востоку от Байкала, финансировавшие экспедиции, публиковавшие исследования и служившие местом для дискуссий, помогли включить регион в научное пространство Российской империи. Многие ученые занимались как естественными, так и социальными науками. Например, доктор Николай Васильевич Кирилов, один из основателей Читинского подотдела Приамурского отдела ИРГО, писал о вопросах здравоохранения среди бурят. Владимир Клавдиевич Арсеньев изучал географию региона и вместе с тем занимался этнографическими исследованиями, критикуя государственную политику в отношении коренного населения и указывая на примеры долгового рабства, разорительной торговли и других способов эксплуатации инородцев, к которым прибегали китайцы в Южно-Уссурийском крае[28].
Впрочем, и социальное положение китайцев было неблагоприятным. Иерархия групп населения в регионе была одновременно следствием внутриимперского неравенства разных этнических, религиозных и социальных категорий, а также межимперского дискурса, связанного с дальневосточным вопросом, выдвигавшим на передний план конкуренцию между «расами». Потенциальная роль «желтого труда» в мировой экономике представлялась очень важной, но вместе с тем, по мнению многих современников, «желтая опасность» европейской цивилизации требовала европеизации Азиатско-Тихоокеанского региона[29]. Тенденция к «национализации» (переходу от династического государственного образования к национальному государству), набиравшая обороты в Российской империи начиная со второй половины XIX века, а также мировой империализм подталкивали правительство к политике русификации и христианизации. Впрочем, несмотря на общую принадлежность китайцев, корейцев и японцев к «желтой расе», российские чиновники относились к ним по-разному. За исключением антикорейски настроенного Павла Федоровича Унтербергера, губернатора Приморской области в 1888–1897 годах и приамурского генерал-губернатора в 1905–1910 годах, большинство чиновников лучше относились к корейцам, чем к китайцам. Местные власти, ссылаясь на лучшую интегрированность корейцев в жизнь империи, позволили им в 1890-е годы массово перейти в российское подданство. В то же время многие корейцы селились вдоль границы, что вызывало тревогу у ряда чиновников. Регулярно звучали предложения ограничить корейскую иммиграцию и переселить корейцев подальше от границы[30].
Китайцев периодически воспринимали как представителей враждебного государства. В соответствии с Айгунским договором китайские жители Приморской области сохранили Цинское подданство, и это сыграло свою роль в так называемой «манзовской войне» 1867–1868 годов, начавшейся с попыток взять под контроль экономическую деятельность китайских старателей и переросшей в китайское восстание против России. После этого конфликта администрация стремилась установить контроль над китайцами, что, в частности, привело к их массовой регистрации в 1880-е годы. В 1900 году, когда Россия принимала участие в подавлении антиимпериалистического Ихэтуаньского восстания (1899–1901 гг.), несколько тысяч китайцев были убиты в Амурской области. После бомбардировки Благовещенска китайскими войсками и российской оккупации правого берега Амура военный губернатор Амурской области Константин Николаевич Грибский приказал выселить всех китайцев на другой берег реки. Русская армия и поселенцы-казаки (в том числе и дети) загнали в Амур порядка 4 тысяч китайцев; тех, кто шел слишком медленно или пытался избежать верной смерти в воде, хлестали нагайками, рубили саблями, в них стреляли; до правого берега добрались не более 100 человек. В следующие дни подобным же образом были убиты еще несколько сотен китайцев. Хотя были люди, осуждавшие власти за подобные действия, широкого общественного резонанса благовещенская резня не вызвала[31].
Дискурс «желтой опасности» присутствовал в российской и международной прессе и во время Русско-японской войны. Параллельно с этим в европейской прессе существовал и мотив принятия Японии как нового современного государства и восхищения тем, с какой скоростью были достигнуты такие успехи, в то время как России порой отказывали в праве считаться частью Европы. Хотя в российской пропаганде Японию принижали, Русско-японская война стала крупнейшим поражением петербургской внешней политики со времен Крымской войны. Дальневосточное наместничество не пережило эту войну. Алексеев, главнокомандующий российской армией в регионе на начало войны, был в 1905 году освобожден от должности. Русско-японская война стала одной из причин Первой русской революции и обозначила начало кризиса империи, в конечном счете приведшего к ее падению. Хотя 1 мая 1904 года по причине войны режим порто-франко был возобновлен, война и революция привели к увеличению государственного присутствия в регионе. В 1904 году в Приморской области было введено военное положение, а в 1905 году за ней последовала и Амурская область. Но, несмотря на это, контроль государственной власти едва ли распространялся за пределы городов и железной дороги[32].
В 1905 году Приамурское генерал-губернаторство было переселенческой колонией и главным аванпостом экспансии Российской империи в Азиатско-Тихоокеанском регионе. Плотность населения продолжала оставаться неравномерной: наиболее населенными были южные районы, прилегающие к Транссибирской магистрали и границе. Присутствие официальных властей во Владивостоке и других городах сочеталось с относительным отсутствием государственного контроля в регионе в целом, в особенности в сельской местности. Противоречия между коренными жителями и переселенцами в Забайкалье все в большей степени напоминали то, что происходило в Туркестане, а резня в Благовещенске продемонстрировала, что китайцы, подобно евреям на западе империи, находились в крайне уязвимом положении.
ИСТОРИОГРАФИЯ И ПОСТАНОВКА ИССЛЕДОВАТЕЛЬСКОЙ ПРОБЛЕМЫНастоящая книга, уделяя особое внимание интеллектуальным истокам ДВР и ее истории, посвящена развитию леволиберального имперского национализма в Российской империи и его присвоению большевиками в годы имперской трансформации. Поскольку речь идет не о оформившейся идеологии, а о гетерогенном дискурсе и наборе политических стратегий, термины «левый», «либеральный» и «имперский» в его описании служат маркерами, объединяющими различные идеи, как партикуляристские (относящиеся к конкретным группам), так и общеимперские, которые циркулировали в имперском и постимперском пространстве и за его пределами. Слово «левый» объединяет всех тех, кто был недоволен социальным и экономическим неравенством и считал социализм (или, в более широком смысле, социально ориентированную экономическую систему) решением проблем империи. Слово «либеральный» относится к защитникам гражданских прав, а также к тем, кто хотя бы на словах поддерживал демократическую политическую систему (для многих социалистов политическая демократия была не конечной целью, а лишь средством достижения социализма). Наконец, слово «имперский» было использовано аналитически, чтобы обозначить инклюзивность этого гетерогенного дискурса (то есть включение всего населения империи в имперское национальное сообщество) и соответствовавшей ему политики управления разнообразием, включавшей в себя присвоение тем или иным категориям населения особых групповых прав и перестраивание имперских иерархий. Оно также указывает на верность Российской империи как форме политической организации и как конкретному государству, которое было необходимо не только реструктурировать, но и защищать от внешних сил – в первую очередь от Германии в годы Первой мировой войны, а позже от Японии и других участников интервенции стран Антанты.
Как показал Илья Герасимов, неудовлетворенность состоянием имперского государства в начале XX века, в первую очередь распределением особых прав и политического представительства среди различных групп населения, привела к тому, что он назвал «великой имперской революцией» 1917 года[33]. История российского Дальнего Востока в 1905–1922 годах помогает объяснить не только то, как эта революция, взятая в широком контексте, разворачивалась на имперской периферии, но и как большевики смогли поставить ее себе на службу и убедить меньшинства и низшие социальные слои общества поддержать их или, по крайней мере, не оказывать им активного сопротивления. Более того, переплетение разных империалистических интересов в Азиатско-Тихоокеанском регионе и статус российского Дальнего Востока как аванпоста российской экспансии позволили большевикам распространить логику имперской революции и на соседей – Китайскую республику и Японскую империю, – подтолкнув их к попытке включить новые разнообразные группы населения в то, что стало советским имперским проектом, имевшим глобальные цели, но вместе с тем ограниченным опытом российского имперского кризиса. Дальневосточная республика (а также ее предшественница, Советская республика Дальнего Востока, существовавшая в 1918 году) была частью двух советских империй, создававшихся в 1918–1922 годах, – формальной и неформальной. ДВР можно трактовать разными способами: как потенциальную республику-участницу номинально федеративного Советского Союза, то есть часть формальной советской империи, а также как первую страну народной демократии, то есть часть неформальной Советской империи, подобно номинально независимым Хорезмской и Бухарской народным советским республикам[34], и, соответственно, первый шаг советского «нового империализма» в Азиатско-Тихоокеанском регионе[35].
В англоязычной историографии до недавнего времени не было ни подробной истории российского Дальнего Востока в годы имперского кризиса и трансформации, ни научной истории ДВР, хотя о существовании республики упоминает практически каждый труд по истории Гражданской войны в России (1917–1923 гг.) и большинство трудов по истории революции 1917 года[36]. Как указано выше, американский преподаватель и журналист Генри Киттредж Нортон, посетивший Китай весной 1921 года, был среди тех, кто считал создание ДВР проявлением свободолюбивого духа сибиряков, новой переселенческой нацией. В своей книге «Дальневосточная республика Сибири» Нортон рассказал историю Сибири – страны, которая происходит от России, но отличается от нее традициями и интересами[37]. На своем пути к всемирной цивилизации Сибирь отринула самодержавие и политически воплотилась в Дальневосточной республике. Такая история соответствовала сибирскому областничеству, и именно ее хотел видеть в американских публикациях Краснощёков. Он считал, что американская общественность и бизнес, убежденные, что новая республика является демократической и отличается от Советской России, поспособствуют эвакуации японских войск, занимавших части региона с 1918 года, и помогут покончить с дипломатической и торговой изоляцией большевистского правительства в Москве. Но ДВР так и не была признана ни одним государством, кроме Советской России, а в скором времени вступила в вооруженный конфликт с антибольшевистским Временным Приамурским правительством, установившимся после переворота во Владивостоке в мае 1921 года. Более того, создание единой ДВР отнюдь не привело к выводу японских войск с Северного Сахалина. Впрочем, прямого конфликта между Советской Россией и Японией избежать удалось, и 14–15 ноября 1922 года, после того как японские войска покинули российские территории на континенте, московское правительство ответило на запрос читинского парламента и включило ДВР в состав Советской России.
Принимая во внимание, что Краснощёков был к тому времени отозван из региона, первоначальный план большевиков в отношении ДВР, если таковой вообще существовал у партии в целом, так и не был в полной мере осуществлен. Более того, даже официальная историография ДВР, начавшаяся в самой республике, по всей видимости, не могла прийти к единому мнению о том, чем же была республика – тщательно организованной большевистской аферой, непродуманной попыткой Краснощёкова добиться региональной автономии или результирующей различных дискурсов, стратегий и исторических случайностей.
Инициатива написать историю ДВР принадлежала партизанскому командиру-большевику Дмитрию Самойловичу Шилову, стремившемуся собрать материалы по революционному периоду. Но партийная бюрократия вскоре перехватила проект. В октябре 1922 года Миней Израилевич Губельман (Емельян Михайлович Ярославский), один из главных большевистских пропагандистов, возглавил организованный в Чите Дальистпарт (Дальневосточную комиссию по истории Октябрьской революции и Российской коммунистической партии на Дальнем Востоке при Дальневосточном бюро ЦК РКП(б))[38]. Дальистпартовская версия истории ДВР, опирающаяся на трехтомный сборник мемуаров и документов, а также ранняя монография Петра Семеновича Парфёнова (включавшая в себя и его собственные воспоминания в качестве большевистского функционера, работавшего в ДВР) находились под сильным влиянием идеологии большевизма, но вместе с тем изображали абсолютный хаос региональных политических комбинаций, совершенно не указывавший на существование у большевиков какого бы то ни было последовательного плана в отношении республики. Нарративы 1920-х годов подчеркивали роль трудящихся ДВР в защите региона от японского империализма. Новый конфликт с Японией, назревавший в 1930-е годы, привел к публикации документов, связанных с историей ДВР, с яростным антиимпериалистическим предисловием Исаака Израилевича Минца. Хотя этот текст цитировал мнение Владимира Ильича Ленина о необходимости ДВР, он не упоминал ни о каких конкретных создателях республики – важнее всего была деятельность дальневосточного пролетариата и трудящихся[39].
После репрессий 1930-х годов, жертвами которых стали Краснощёков, Парфёнов и другие большевистские деятели ДВР, советская историография продолжала подчеркивать антиимпериалистические черты истории Дальневосточной республики, добавив в 1950-е годы критику «американской агрессии» на советском Дальнем Востоке. В 1956 году Краснощёков, Парфёнов и другие были реабилитированы, и в 1950–1960-е годы появился новый корпус исторических исследований, вернувшийся к деятельности прежде замалчиваемых большевистских деятелей и к анализу ДВР как государственного образования. Особенности новой версии официального нарратива, появившейся в 1970-е годы, видны при сравнении первого и второго изданий мемуаров премьер-министра ДВР Петра Михайловича Никифорова, которые отличались в своих оценках роли партийного руководства и лично Ленина в создании ДВР. В издании 1963 года Никифоров сообщал, что политику создания формально демократического государства «ощупью намечали и проводили не без срывов приморские [а не забайкальские] коммунисты», хотя и указывал, что «отчетливо» она была сформулирована Лениным. В издании 1974 года, опубликованном после смерти Никифорова, уже сам Ленин выступил с идеей создания на Дальнем Востоке буферного государства[40].
Официальная точка зрения, подчеркивавшая роль Ленина как создателя Дальневосточной республики, господствовала в советской историографии начиная с 1970-х годов и оказала влияние на современных российских и иностранных исследователей[41]. Начиная с 1990-х годов В. В. Сонин, Ю. Н. Ципкин, Т. А. Орнацкая, В. Г. Кокоулин, а также Б. И. Мухачёв, М. И. Светачёв и другие авторы тома «Истории Дальнего Востока России», посвященного революции и Гражданской войне, внесли существенный вклад в восстановление исторического контекста и главных событий, связанных с созданием и ликвидацией ДВР. Тем не менее они были склонны поддерживать позднесоветскую официальную интерпретацию ДВР, считали республику не чем иным, как блистательно осуществленной геополитической аферой, марионеточным «буферным государством», придуманным в Москве, чтобы удержать регион под властью России, и подчеркивали внимание большевиков к российским национальным интересам. Бóльшая часть позднесоветской историографии и значительная часть постсоветской историографии исходили из способности большевистского руководства планировать «правильный» курс действий, который в действительности был реконструирован ретроспективно и опирался на марксистско-ленинское утверждение о том, что Октябрьская революция 1917 года была неизбежной[42].
Несмотря на доступность мемуаров Никифорова (в первом издании) и множество документов, находившихся в распоряжении советских ученых, Сонин указывал на наличие у Москвы контроля над событиями в регионе и не уделял достаточно внимания соперничеству между различными группами большевиков. Он утверждал, что в первой половине 1920 года «В. И. Ленин и ЦК РКП(б) наметили новый план буферного строительства», которое якобы должно было осуществляться с двух противоположных концов российского Дальнего Востока – из Владивостока на востоке и Верхнеудинска на западе[43]. Это утверждение, впервые появившееся в учебнике 1974 года[44] и повторенное еще одним автором в книге 1985 года[45], не подтверждается историческими источниками, в том числе и теми, которые стали доступны после крушения Советского Союза.
А. А. Азаренков отверг подобный взгляд на создание ДВР, наглядно показав, что между московским руководством и владивостокскими большевиками практически не было координации, а четкого проекта ДВР не существовало до самого августа 1920 года[46]. В своих двух монографиях[47] Азаренков подверг пересмотру историю создания и ликвидации Дальневосточной республики, поставив под вопрос то, что многие принимали за данность, – большевистское руководство и единство партии. Он предложил сбалансированный анализ создания ДВР с включением небольшевистских акторов не как антагонистов в «неизбежном» ходе событий, а как соавторов республики, которая была не столько большевистским планом, сколько результатом политического кризиса и компромиссов.
Действительно, исторические источники доказывают, что, хотя Ленин в 1920 году дал свою санкцию на предложение Краснощёкова и других сибирских большевиков о создании Дальневосточной республики, московское руководство было очень плохо осведомлено о положении дел в ДВР, по крайней мере до весны 1922 года. Создание ДВР стало результатом не последовательного плана, разработанного в Москве, а политики Краснощёкова и прямых вооруженных столкновений с японцами. У Краснощёкова были конкретные планы на будущее Дальнего Востока, которые он попытался осуществить уже в 1917–1918 годы, и вплоть до лета 1921 года он вел независимую политику, хотя и находился в контакте с советским наркомом иностранных дел Григорием Васильевичем Чичериным. Планы Краснощёкова шли гораздо дальше вывода японских войск: он желал создать дальневосточное государство, которое было бы связано с Советской Россией, но сохранило бы автономию как во внутренних, так и во внешних делах, став центром революционной деятельности в Восточной Азии[48].
Тем не менее советская интерпретация ДВР, в которой центральная роль отводится московскому большевистскому руководству, сумела проникнуть даже в труды иностранных ученых[49]. Но слабым местом этой интерпретации является не только то, что ДВР не функционировала, как планировалось (это наглядно показал, к примеру, Пол Дюкс, изучивший политику ДВР во время Вашингтонской конференции 1921–1922 годов[50]), но и в том, что она не заполняет теоретическую лакуну в истории трансформации Российской империи в Советский Союз в 1905–1922 годах – важнейшей теме исследований российской, восточноевропейской и евразийской истории после «имперского поворота» 1990-х годов и ряда столетних годовщин – Первой мировой войны, революции и Гражданской войны в России. Аспект децентрализации, характерный для этой трансформации, хорошо изучен в применении к национализму меньшинств[51], но формирование ДВР исходило из другой логики, в рамках которой регион, определяемый через свои экономические и этнографические особенности, а не через национальную группу, мог бы быть признан автономным или независимым. Таким образом, создание ДВР и революционные события на российском Дальнем Востоке вообще представляли собой альтернативный сценарий крушения Российской империи и формирования Советского Союза. В то же время успешная националистическая мобилизация (то есть использование национализма русского большинства), проведенная большевиками на российском Дальнем Востоке, является аргументом в пользу «психологического синтеза коммунизма и русского национализма» в истории создания СССР, о котором Ричард Пайпс писал в 1997 году в предисловии к очередному изданию своей знаменитой монографии[52].
Хотя дальневосточный регионализм XIX–XX веков привлек некоторое внимание ученых, он остается куда менее изученным, чем сибирское областничество, от которого он произошел. За исключением двух сборников статей, обращавшихся к истории переселенцев[53], а также монографии Джона К. Чана о корейских жителях региона[54], прежние работы, посвященные российскому Дальнему Востоку, как правило, ставили во главу угла государство, а не местных действующих лиц или не рассматривали подробно дальневосточные регионалистские проекты.
Первый период имперской трансформации, между революциями 1905–1907 и 1917 годов, на Дальнем Востоке и в других частях империи, по-прежнему слабо освещен в исторической литературе[55]. Второй период имперской трансформации, между Февральской революцией 1917 года и созданием Советского Союза в 1922 году, изучен лучше; все больше исследований обращаются к региональной специфике социальных и политических перемен, выходя за пределы изучения элит[56]. Вместе с тем большинство работ, посвященных Гражданской войне[57] и интервенции стран Антанты в Северной Азии[58], либо заканчиваются событиями 1920–1921 годов, либо не обращают внимания на российский Дальний Восток. Единственное исключение – труд Кэнфилда Ф. Смита[59], региональная история, основанная главным образом на опубликованных источниках.
Дискурсы национализма и регионализма повлияли не только на проекты независимых или автономных образований на российском Дальнем Востоке, но и на само формирование имперского и постимперского региона в 1905–1922 годах. Тем не менее вопреки точке зрения Стефана, который возводит «последовательную региональную идентичность» к административному объединению Приамурского генерал-губернаторства в 1884 году и к экспансии в Китай в 1896 году, в результате которой интересы империи и региона начали противоречить друг другу[60], настоящая книга утверждает, что главной основой коллективных действий был не дальневосточный регионализм, не идея отдельной региональной политической общности, существование которой подразумевали интеллектуалы и бизнес-элиты региона, а скорее региональная версия русского или российского национализма, включавшая регион в более широкое сообщество русских или россиян[61].
Настоящая книга, определяя национализм как гетерогенный и амбивалентный дискурс, использующийся для воображения и консолидации политического сообщества и мобилизации разнородного населения[62], исследует, как оформлялись политические действия в дискурсивном смысле и как конкретные идеи позволили закрыть вопрос[63] о будущем российского Дальнего Востока в России и за границей. Другими словами, настоящая книга стремится показать, что, хотя дискурс регионализма и фигурировал в дискуссиях, интеллектуалы и политические деятели Дальнего Востока в основном опирались на национализм. Многие из них использовали регионализм или отдельные его элементы для защиты националистических взглядов на прошлое, настоящее и будущее региона, на его политическое и экономическое устройство и государственную принадлежность. Действительно, Краснощёков и некоторые другие поступали скорее наоброт, продвигая собственный регионализм с использованием националистических лозунгов, но их было на Дальнем Востоке меньшиство.