Полная версия
Живые люди
Наверное, нам следовало сделать что-нибудь; что угодно, принятое в таких случаях. Мы могли выпить, не чокаясь, могли вспомнить их имена – те, что успели узнать, и произнести вслух. В конце концов, мы просто могли поговорить о них. Однако по какой-то странной причине мы не стали делать ничего. Напротив, мы перестали упоминать их совсем, словно их никогда не было. Словно вся эта маленькая колония, неожиданно вынырнувшая из небытия на самом краю нашего путешествия и спустя какой-нибудь месяц снова в него нырнувшая, оказалась не более чем галлюцинацией, померещившейся нам где-то посреди испуганной кутерьмы последних проведенных в дороге дней, как если бы мы заснули где-то между Медвежьегорском и этим маленьким островом. Заснули и увидели сон, который уже закончился и о котором нет смысла вспоминать. Весь следующий месяц мы просто существовали – вяло, апатично, молча, открывая рот только затем, чтобы произнести простые слова, касающиеся маленьких ежедневных будничных дел, не думая о будущем, не строя планов, истощая скудные запасы еды, теряя силы. Только в день, когда оказалось, что еды почти не осталось, а точнее – позже, ночью, когда мы с Сережей сидели на обледеневших деревянных мостках, и он произнес «нам нужно сходить на тот берег», а я ответила быстро, быстрее, чем успела обдумать его слова – «нельзя», реальность вдруг почти осязаемо перестала двоиться и совместилась, встала на место, как будто рассеялся хмель, как будто со щелчком закрепилась наконец нужная линза в медицинской оправе, и стали видны все строчки проверочной таблицы на противоположной стене.
В этой настоящей реальности, которую мы все неожиданно осознали, на том берегу стояли два огромных бревенчатых дома, доверху забитых мертвецами, и как бы мы ни выкручивались, рано или поздно нам обязательно нужно было перейти озеро и войти туда, и обыскать каждый угол, собирая все, жизненно нам необходимое – крупу, консервы, лекарства, оружие, топливо и множество полезных мелочей, о которых мы не подумали, собираясь в дорогу, которыми не успели запастись сами.
Сережина идея не вызвала споров. Наутро после ночного разговора, перед тем как уйти с Мишкой на озеро проверять сети, он сказал спокойным, будничным голосом, как будто это не мы целый месяц притворялись, что на том берегу нет и не было никаких домов, как будто весь этот месяц мы только и делали, что обдумывали способ, надежный и безопасный, проникнуть туда и не заразиться:
– Если надеть маски и перчатки, если ничего не трогать голыми руками, я думаю, ничего не случится.
И папа, быстро вскинув голову, подхватил:
– Перчатки, в конце концов, можно сжечь.
А Ира сказала:
– Вот еще, достаточно просто прокипятить, разведем костер на улице, согреем воды в тазу, консервы на всякий случай можно еще спиртом…
Это даже не было похоже на начало разговора, на самое первое обсуждение предстоящей опасной вылазки. Напротив, все выглядело так, словно решение уже принято и осталось только договориться о деталях. Тем более странно, что после такого оживленного, полного идей утра ничего, по сути, не изменилось, потому что ни назавтра, ни через неделю этот сложный план, включающий все возможные меры предосторожности, так и не был осуществлен.
Мы тянули. Даже после того, как закончились консервы. И потом, когда не осталось ни крупы, ни макарон; когда кончился чай. Даже когда нам почти полностью пришлось перейти на рыбу, а ее было мало, и в некоторые дни не было вовсе; когда подошли к концу запасы сухого молока, когда мы все, даже дети, могли позволить себе есть только один раз в день, и порции стали совсем крошечными, – мы тянули время, потому что между обсуждением этого плана, с которым никто не спорил, с которым все были согласны, и его выполнением существовала огромная разница, заключавшаяся в том, что говорить о необходимости перейти озеро можно было сколько угодно, а вот сделать это на самом деле оказалось невероятно, нечеловечески страшно. Это был еще не голод, хотя Псу не доставалось уже почти ничего, кроме самых несъедобных и жестких рыбных очистков, и он проглатывал их, не жуя, а затем тяжелым неприятным взглядом провожал каждый съеденный нами кусок. Я боялась, что в какой-нибудь момент он не выдержит и сделает что-нибудь такое, из-за чего все остальные перестанут ему доверять. Я не дам тебя съесть, думала я. Ты мне нужен, даже не знаю зачем, но ты мне нужен. Нам бы только дотянуть до весны. Это был еще не голод, не настоящий голод, хотя дети стремительно становились прозрачными и сонливыми, словно повинуясь какому-то встроенному закону сохранения энергии; хотя мы, взрослые, уже начали терять в весе – у Мишки запали щеки и ввалились глаза, и даже Лёнин громадный живот существенно уменьшился в размерах, угрожая вот-вот превратиться в пустую складку кожи; хотя каждое утро, когда я чистила зубы жесткой, смоченной в теплой воде щеткой, на снегу оставались теперь розоватые следы, а во рту – привкус крови. Несмотря на все это, мы еще не начали голодать по-настоящему, у нас еще оставалось время.
Февраль почти закончился, и хотя мороз, сжимавший наш хлипкий дом со всех сторон, нисколько не ослаб, дни стали заметно длиннее; и мысль о том, что мы все-таки протянули целый месяц на жалкой кучке консервов и свежей рыбе, позволяла нам всякий раз откладывать неизбежный пугающий поход на ту сторону еще на неделю вперед, еще на несколько дней. На потом, когда сети снова окажутся пустыми. Когда случится что-нибудь еще, не оставив нам другого выбора. И, просыпаясь каждое утро, я по-прежнему отсчитывала вслух – двадцать шестое февраля, двадцать седьмое. Скоро весна, мы дотянем, мы сможем дотянуть, нам не придется туда идти.
В то утро я проснулась и поняла, что не знаю, какое сегодня число. Сережа был уже одет и возился с термосом, наливая согретый на печи кипяток. В последние дни я перестала чувствовать, как он поднимается с кровати, как с облегчением распрямляется ее продавленная сетка, потому что спала теперь крепче и тяжелее, чем раньше, иногда даже пропуская момент, когда он уходил, когда все они уходили, оставив меня наедине с этими женщинами. Которые и теперь, после двенадцати дней пути и трех месяцев неуютной и тесной жизни здесь, на озере, оставались такими же чужими, как в первый день. Которые не были мне нужны – не были бы, если б не это невыносимое одиночество, падающее на меня сверху в миг, когда за Сережей, Мишкой и папой закрывалась дверь, и отпускающее только в момент их возвращения; если бы не этот нестерпимый обет молчания, словно висящий над моей головой, делающий меня невидимкой. У них были спасительные, объединяющие хлопоты вокруг детей, и казалось, это вынужденное соседство не доставляет им никаких неудобств; они говорили – принеси воды, подбрось дров, посмотри в окно, не идут еще? Они не стали подругами, я видела, что не стали, но это совершенно им не мешало; я же чувствовала себя попавшей в детский сад, куда меня определили в середине года, когда все уже знакомы друг с другом, а я лишняя, я одна, и даже если попытаться подойти и присоединиться к чужой непонятной игре, меня все равно не примут, на меня просто не обратят внимания. Больше всего мне хотелось забиться в угол и молчать, или спать весь день, или уйти в лес и не возвращаться, пока не вернутся мужчины. Я даже пыталась ходить с ними на озеро, но с первого же дня поняла, что не справляюсь, что мне холодно, что я мешаю Сереже своими жалобами. Мне не было места нигде.
Поэтому, проснувшись, я вначале испуганно нашарила его глазами и, только убедившись, что он еще здесь, что я еще не одна, спросила:
– Какой сегодня день?
Сережа обернулся.
– Я не помню, – сказала я. – Високосный год или нет?
– Черт его знает. – Он пожал плечами и снова наклонился над термосом. – Какая разница?
Мне хотелось сказать: «Большая, большая разница!» – потому что это было важно – знать, какое сегодня число, двадцать девятое февраля или первое марта. Но я ни за что не сумела бы объяснить ему, он не услышал бы. У него был термос, который нужно наполнить кипятком, его ждали сети, покрытые ледяной коркой, а у меня впереди – пустой бессмысленный день, еще один из целой череды таких же, только теперь я даже не знала, какой он по счету, и этого уже нельзя было вынести. Сережа завинтил наконец крышку термоса и позвал:
– Лёнька! Всё готово, ты идешь?
Из-за тонкой перегородки, разделявшей комнаты лишь наполовину, раздался Лёнин зычный зевок, яростно заскрипели пружины. Я смотрела в Сережину спину и знала, что он уже не обернется. Подхватит сейчас свой термос и выйдет за дверь. Подняв голову, он прислушался к звукам за перегородкой и начал было еще раз:
– Лёнька… – но не успел закончить фразу, потому что низкая, ведущая на улицу дверь распахнулась, и в проеме появилось растерянное Мишкино лицо.
Мишка обвел нас глазами и сказал, обращаясь, как мне показалось, только к Сереже:
– Там дым.
– Где – дым? – переспросил Сережа удивленно.
– На том берегу, – ответил Мишка. – Там дым, понимаешь? – И, не сказав больше ни слова, убрал голову и захлопнул входную дверь.
* * *Столб дыма – густой, похожий на толстый восклицательный знак, – вызывающе тянулся вверх над растущими на берегу деревьями, распадаясь на отдельные темные облачка уже где-то совсем высоко; погода была безветренная. На узких мостках, жалобно прогнувшихся под нашим весом, места для всех не хватило. Сережа, выбежавший первым, стоял возле самого края, напряженно вглядываясь вперед – туда, где, плотно укрытые лесом, прятались от глаз бревенчатые избы наших мертвых соседей, где стояли наши засыпанные снегом машины и где – мы знали точно – уже полтора месяца не было ни единой живой души. После Мишкиных слов мы все почти одновременно вскочили и бросились к выходу, на бегу набрасывая одежду. Выбегая из дома, уже в дверях я столкнулась с папой, почему-то спешащим назад; лицо у него было напряженное, он почти сердито отпихнул меня, ворвался внутрь и немедленно принялся громыхать чем-то в сумрачной глубине комнаты, и появился на улице только после, когда мы уже толпились снаружи, толкаясь на тонком дощатом помосте, опоясывающем дом, дыша друг другу в затылок.
– А ну-ка, – раздался его хмурый голос где-то позади меня.
Работая локтями, он начал прокладывать себе дорогу вперед, к внешнему краю мостков, и наша неустойчивая толпа вздрогнула и рассыпалась, освобождая ему проход.
Из-за спин мне не было видно ничего, кроме дыма. Я хочу увидеть берег, подумала я, хочу увидеть – что там, и даже встала на цыпочки, вытянув шею, но уперлась взглядом только в массивные Лёнины плечи.
– Отойди-ка, Мишка, – деловито сказал папа, и тонкая узкоплечая фигурка сразу же послушно, с готовностью качнулась назад, едва не сбив меня с ног.
Быстро протянув руки, я обхватила его, чтобы он не свалился с мостков, и снова, в который раз, удивилась тому, какой он худой и твердый, как ломкое молодое дерево. За несколько проведенных на озере месяцев он как будто вытянулся вверх и высох, отросшие спутанные волосы уже падали ему на глаза, только он не позволял мне подстричь их. Он вообще ничего теперь не позволял мне, занятый серьезными мужскими делами; его больше нельзя было трогать руками, тормошить, его даже почти невозможно было заставить мыться, и он уже начал пахнуть козленком, мой мальчик, мой незнакомый маленький сын. Мишка нетерпеливо стряхнул мои руки и попытался было снова нырнуть назад, в толпу, но я схватила его за рукав.
– Что там? – спросила я. – Ты видел что-нибудь? – И тогда он повернул ко мне возбужденное, почти радостное лицо и ответил:
– Дым, мама! Дым! – как будто удивляясь тому, что я не радуюсь вместе с ним.
– Кто-то выжил, да? – растерянным, тонким голосом спросила Марина (кажется, уже не в первый раз). – Получается, кто-то все-таки выжил?..
Этого не может быть, подумала я. Мы смотрели в небо каждый день, здесь просто некуда больше смотреть, мы бы заметили.
– А полтора месяца этот кто-то святым духом там грелся? – рявкнул папа раздраженно.
Он уже добрался до края мостков и стоял теперь рядом с Сережей.
– Не говори ерунды. Это кто-то другой. Кто-то новый. И этот кто-то, – продолжил он после паузы, – уже знает, что мы здесь.
Обернувшись к нам, папа поднял руку, показывая в небо над нашими головами. Мы невольно расступились и посмотрели вверх, уже понимая, что́ там: пусть и не такой же густой и черный, но поднимающийся так же высоко, выдающий нас с головой дым из нашей собственной печной трубы. Поэтому, пока остальные стояли с задранными к небу лицами, я взглянула на папу и поняла наконец, зачем он возвращался в дом. Во второй, свободной руке, стволом вниз и чуть в сторону, он держал свой тяжелый длинный карабин, и стоило мне увидеть этот карабин, в животе у меня нехорошо, неприятно заныло.
– Что будем делать? – спросил, наконец, Лёня.
Папа пожал плечами.
– Ждать, – сказал он просто. – Идти туда незачем. Мы не знаем, кто они, не знаем – сколько их. На берегу у них преимущество, а сюда, на остров, незамеченными они не доберутся. Будем дежурить по очереди, чтобы не было сюрпризов. Рано или поздно они придут к нам сами.
– Или не придут, – сказал Сережа, и все обернулись к нему. – Если они сунулись туда без защиты, через пару дней уже некому будет приходить.
Мы не подумали только об одном, и это стало ясно почти сразу после того, как мы вернулись в дом: в отличие от людей, появившихся на том берегу, мы не могли ждать бесконечно. У нас просто не было такой возможности теперь, когда не осталось ни консервов, ни круп, а обе наши сети, приносившие ежедневно горстку тощей рыбы, ждали посреди озера, закрепленные на самодельных деревянных треногах. С края мостков можно было разглядеть их, чернеющих посреди льда в нескольких сотнях метров от острова. Добраться туда, не рискуя быть замеченными, нам ни за что бы не удалось.
– Самое позднее завтра нам придется проверить сети, – сказал Сережа, когда они сидели с папой у колченогого стола, разложив по нему весь небольшой арсенал, имевшийся у нас с собой: три Сережиных ружья и папин видавший виды, поцарапанный «Тигр». Мишка караулил снаружи, и через мутное оконное стекло я видела его разочарованный тощий силуэт; он отчаянно требовал выдать ему одно из ружей, но вместо этого папа сунул ему бинокль («Твое дело – предупредить, глаза у тебя молодые, смотри в оба, два километра открытого пространства, увидишь что-нибудь – что угодно – стучи, понял?»). В комнате резко, вкусно пахло ружейным маслом.
– Как на ладони будем, – с досадой возразил папа.
– Нам нельзя без сетей, – сказала Ира.
Она сидела на Наташиной кровати, крепко обнимая обеими руками мальчика, который смотрел на лежащие на столе ружья с восторженным, жадным интересом.
– Нельзя без сетей. Детям нужно есть, нам всем нужно есть.
Мы помолчали. Наконец, папа поднял карабин и посмотрел в окно через длинный, похожий на подзорную трубу оптический прицел.
– Есть одна идея, – сказал он. – Серёга, пойдем-ка, крышу посмотрим.
Спать мы легли рано, но кроме негромкого сопения детей и треска дров в печи, в темном доме не было в эту ночь ни одного привычного звука, словно все лежали без сна, неподвижно, и смотрели в темноту. Настороженная тишина нарушалась только негромким скрипом входной двери: мужчины сменяли друг друга каждый час, потому что снаружи, на морозе, дольше было просто не выдержать. Мучительно, как всегда, хотелось есть, но есть теперь хотелось постоянно, и гораздо мучительнее оказалось это пассивное, вынужденное ожидание. Почему они не пришли сегодня? Чего они ждут? Кто они вообще, эти люди, появившиеся в тот самый момент, когда мы уже почти поверили, что остались здесь одни, что больше никто не придет?
Они не пойдут ночью, думала я, ворочаясь на жестком матрасе. Никто не пошел бы ночью: они не знают озера, окна у нас не горят, дыма в темноте не видно. Они заблудятся и ни за что не выйдут к острову, они будут ждать до утра и пойдут только потом. И еще я думала: что, если они вообще не придут? Если они так же, как мы, затаились на своем берегу и так же не спят сейчас, ожидая нападения, потому что это единственное, чего мы можем ожидать теперь друг от друга. Что мы будем делать тогда?
Наверное, я все-таки заснула ненадолго, на какое-то мгновение закрыла глаза и открыла их, когда уже рассвело. В комнате никого не было. На печи, булькая, кипела вода в эмалированном чайнике, снаружи раздавались негромкие голоса. Что-то глухо стукнуло по дощатой стене дома и сразу после тяжело зашуршало, поползло по крыше вниз, грузно ухнуло и залепило снегом маленькое подслеповатое окно. Я сунула ноги в ботинки, надела куртку и вышла за дверь. Все они были там. Сережа с Андреем держали шаткую, криво сбитую деревянную лестницу, по которой папа, цепляясь своими огромными валенками за каждую надтреснутую ступеньку, лез на крышу. Карабин болтался у него на спине, лестница жалобно скрипела, с крыши градом сыпался вниз потревоженный снег. Внизу, в отчаянии заламывая руки, метался Мишка.
– Давайте я! – умолял он, видимо, уже не в первый раз. – Ну давайте я!..
– «Я» – последняя буква алфавита! – донеслось сверху, и в то же мгновение прямо Мишке под ноги рухнул неровный лист серого ломкого шифера. Ударившись в опоясывающий дом деревянный помост, он раскололся на несколько частей.
– Андреич! – заорал Лёня, подходя. – Песок из тебя сыплется! А то давай, может, я залезу?
– Я тебе залезу, – ворчал папа с крыши. – Тебя еще три месяца на голодном пайке держать, вот тогда полезай.
Я оглянулась к Лёне. Он стоял, задрав голову, и дурашливо, весело орал что-то еще, но глаза его не улыбались. Присмотревшись, я вдруг поняла, что все они – и Андрей, и Сережа, и танцующий под лестницей Мишка – напряжены и сосредоточены, что за спиной у каждого – ружье, и что даже стоят они так, чтобы ни на мгновение не выпустить из вида противоположный берег и плоскую ледяную поверхность озера. Я спрыгнула с мостков в снег и отошла на несколько шагов, чтобы видеть крышу. Папа уже успел взобраться на самый верх и сидел теперь прямо на ее пологом коньке, широко расставив ноги. Повернувшись, он поймал мой взгляд и улыбнулся.
– Анюта, – попросил он, – принеси-ка мне термос с кипяточком. Там на печке чайник. Вскипел уже, наверное.
Мне до смерти не хотелось уходить сейчас, так и не узнав, что происходит, что́ именно они задумали, но я не рискнула спорить с ним и послушно направилась в дом. Я спрошу, сейчас выйду и спрошу. Весь этот театр рассчитан на детей, чтобы их не пугать; они не ели уже целые сутки и вчера весь вечер ныли и нервничали. Сняв чайник с огня, я нашла термос, налила в него кипяток и поспешно выскочила на улицу. Меня не было от силы несколько минут, но, едва оглядевшись, я поняла, что опоздала с вопросами, потому что Сережа, Андрей и Лёня были уже далеко, метрах в пятидесяти от берега. Я видела их удаляющиеся спины. Они шли небыстро и настороженно, три отчетливые темные фигуры на белом и рядом – желтая четвероногая тень. Я испуганно поискала глазами Мишку. Он был здесь, возле лестницы, его не взяли, слава богу, они его не взяли, и тогда я снова спрыгнула с мостков и крикнула вверх:
– Куда они?.. Папа!
Он лежал теперь на животе, упираясь в крышу локтями, и удобно пристраивал свой длинный карабин на двуногий металлический упор. Не поворачивая головы, он сказал:
– Мишка, возьми у мамы термос, – и протянул руку, словно ожидая, что между этим его приказом и моментом, когда термос окажется наверху, пройдет не больше секунды.
Мишка поспешно отскочил от лестницы, как резиновый мячик, бросился ко мне и схватился за ремешок термоса. Только я не разжала пальцы и спросила еще раз, уже у него:
– Куда они?
– Так сети же, – сказал Мишка нетерпеливо. – Сети забрать.
Он дернул за ремешок и взлетел по лестнице вверх, разбрызгивая прилипший к ботинкам снег.
– Все нормально, Аня, – раздался сверху папин голос. – Тут метров пятьсот, не больше. Дальше они не пойдут, а я за ними послежу, мне отсюда хорошо видно.
– Не волнуйся, мам. – Мишка уже спускался обратно. – Им просто сети забрать, это быстро. Просто забрать. Куда мы без сетей.
Как я могла пропустить момент, в который мы поменялись местами, думала я, сидя возле Мишки на мостках и вглядываясь в слепящую белизну. Вот – три темных силуэта; на этом расстоянии уже невозможно определить, кто есть кто. Вот, впереди, чернеют вмерзшие в лед деревянные опоры, на которых висят наши сети, а дальше, за ними, чуть наискосок – обломки каких-то приспособлений, обычный озерный мусор, оставшийся после наших соседей, опрокинутая на бок металлическая бочка и пара разломанных ящиков. Черная полоска леса на той стороне. Уверенный, широкий столб дыма. И две – нет, три незнакомые человеческие фигуры, отделившиеся от темной береговой линии.
Не помню, кто из нас увидел их раньше. Знаю только, что едва успела вскочить на ноги, думая – закричать? Молча бежать вперед, чтобы предупредить Сережу? Я пробежала бы эти триста – четыреста метров быстрее, чем люди, идущие к нам с того берега, даже если бы они заметили, что я бегу; они были пока слишком далеко. Я не крикнула и не побежала, я просто не успела, потому что Мишка вскочил и, сунув два пальца в рот, свистнул – оглушительно, так, что у меня заложило уши, я и не подозревала, что он умеет так свистеть; и в ту же самую минуту что-то загрохотало над нашими головами и звучно шлепнулось к нашим ногам – термос с полуотвинченной крышкой, из которого дымящимися толчками потекла горячая вода, и снег вокруг немедленно подобрался и съежился, словно внутри стеклянной колбы был не кипяток, а кислота.
– Аня, – прозвучал сверху папин голос прямо мне в затылок, так близко, будто папа стоял у меня за спиной. – Девочки, берите детей и марш в дом.
Краем глаза, потому что отвести взгляд от озера было нельзя (они услышали свист? услышали или нет?), я увидела длинный матовый ствол карабина, торчащий над невысоким коньком крыши причудливым, зловещим флюгером, и открыла рот, чтобы сказать папе, лежащему на крыше: стреляйте, ну стреляйте, чего вы ждете? Мы ничего не знаем об этих людях; зачем они здесь? Что им здесь нужно? Мне все равно, даже если они не хотят плохого; там Сережа, я не знаю, услышал ли он, как Мишка свистнул. Что, если звук отнесло ветром? Мне все равно, стреляйте. Пусть они остановятся, пусть уйдут.
– Далеко, – сказал Мишка севшим, незнакомым голосом, и я поняла, что это больше не мысли у меня в голове, что я говорю вслух.
– Далеко, – повторил он, не оборачиваясь ко мне. – Рано стрелять, они должны подойти поближе.
– Марш в дом, я сказал! – заревел папа, и за нашими спинами сразу затопали по мосткам торопливые шаги, стукнула дверь.
– Я не пойду, – отрезал Мишка, все еще не оборачиваясь, и поднял висевший на шее бинокль.
Глаза у него слезились от ветра, щеки горели красным. У меня здесь нет младенцев, которых нужно спасать, подумала я. Только этот упрямый шестнадцатилетний мальчик, которого я не смогу затащить внутрь, даже если попытаюсь сделать это силой.
– Я тоже не пойду, – сказала я. – Дай мне бинокль, слышишь? Быстро! – И, протянув руку, рванула ремень.
Мишка взглянул на меня, совсем коротко, и не стал спорить. Неожиданно покорно нагнул голову и позволил биноклю соскользнуть.
Замерзшим металлом обожгло кожу; картинка дрогнула и расплылась, мечась по пустынной, белесой ледяной равнине. Видно было только снег, редкие черные кусты, неровную цепочку следов, я их не вижу, черт, я не вижу. И тут я увидела. Они еще не добрались до сетей, еще продолжали идти вперед, и я даже подумала было, что Мишке нужно свистнуть еще раз, что они его не услышали, но тут Сережа (теперь я точно знала, кто из них Сережа) снял ружье с плеча. Зачем они идут? Им надо бежать обратно; почему они не бегут?
– Они встанут возле самых сетей, – зашептал Мишка, – дальше не пойдут, так и надо, мам.
И тогда я поняла, что это и был их план, поняла их напряженные, сосредоточенные лица. Они знали, что стоит им выйти на лед, те, другие, тоже покажутся.
Я смотрела сквозь примерзающий к щекам бинокль на медленное, бесконечно медленное сближение. Три черные фигуры с одной стороны озера, три – с другой, словно за ночь кто-то незаметно расположил посреди пейзажа огромное зеркало. Потом мне пришло в голову еще одно, такое же странное сравнение – больше всего они напоминали сейчас опасливо, неохотно сходящихся дуэлянтов. Хотела бы я знать, понимают ли те, другие, где именно проходит линия, невидимый барьер, за которым до них дотянется папин карабин. Я увидела, что Сережа дошел наконец до деревянных опор с висящими на них сетями и остановился, что Лёня с Андреем встали возле него, что даже Пёс, про которого я совсем забыла, на которого даже не смотрела, замер и больше не двигается. Что чужие трое – все мужчины – какое-то время еще продолжают идти вперед, а потом все-таки понимают что-то и останавливаются тоже, и долго, несколько нестерпимо длинных минут стоят неподвижно, словно думая, что им делать дальше. Они не подойдут, думала я, не сделают больше ни шагу. Ни те, ни другие. Просто будут стоять вот так и смотреть друг на друга, и единственным результатом этого жуткого утра будут сети, которые, судя по всему, удастся-таки спасти, но мы так и не узнаем, кто эти люди с той стороны, и каждую ночь будем ждать их возвращения, только теперь они будут осторожнее. И тут я увидела, как Сережа медленно поднимает вверх руку и машет, а затем, нагнувшись, кладет ружье в снег и, сложив ладони рупором, кричит – не нам, а тем, другим, – что-то неслышное, потому что слова его немедленно сносит ветром, и делает еще несколько нерешительных шагов вперед. Чтобы поймать в фокус ту, вторую группу, мне всякий раз нужно метнуться взглядом, сдвинуть кадр, и несколько панических секунд я боюсь, что потеряла их, что пропущу какое-нибудь важное движение, как будто от меня зависит что-то. Как будто пока я смотрю – пристально, не отводя глаз, – ничего плохого не может случиться. Вот они, незнакомые трое, всё еще неуверенно топчутся на одном месте, а потом один из них все-таки тоже поднимает руку и, освободившись от своего оружия, идет к Сереже.