Полная версия
Мой адрес Советский Союз..
Пожалуй, это одно из моих самых сильных военных впечатлений. Вероятно поэтому, когда уже в постсовеское время наш импозантный, демократичный, чужеродный губернатор Собчак переименовал город – восстановив, так называемую, историческую справедливость, я это восприняла как плевок в лицо блокадникам-ленинградцам. Самое печальное то, что происходил референдум, и такое решение поддержало большинство жителей. Хочется верить, что это был подлог, или, увы, в городе уже на то время в живых осталось мало блокадников, а оставшиеся старики не смогли донести молодому поколению, что значило для самой жизни ленинградцев это название, кстати, намного более звучное, красивое и гармоничное для русского уха, чем звучащий по- немецки «Санкт-Петербург».
Ужасная зима длилась долго. Старожилы уверяют, что такой холодной зимы в наших краях никогда не было. Днем стояла ясная, солнечная безоблачная погода, самая подходящая для вражеской бомбардировки. «Почему наши зенитчики так часто пропускают немецкие самолеты?» – спрашивала я у бабушки. Кстати, уже весной мы с бабушкой оказались на Марсовом поле, таком безлюдном, огромном, каком-то взъерошенном, и там я видела зенитный расчет – несколько молодых девушек, одна сидела на специальном металлическом стульчике, на что- то там нажимала, длинное дуло небольшой пушки, устремленное в небо, поворачивалось вместе со стульчиком, а другие девушки подавали снаряды. Меня это не впечатлило, показалось чем-то не очень серьезным. Какая -то маленькая зенитка (или пулемет) на таком огромном пустынном поле. Разве может одна тоненькая зенитка обезопасить такое огромное воздушное пространство? Девушки-зенитчицы выглядели совсем беззащитными, мне было за них как-то страшно…
Все- таки как неоднозначна судьба – с одно стороны суровая зима погубила немало ленинградцев, но скольких она спасла… Только благодаря такой постоянной холодной погоде могла работать Ладожская дорога жизни. Ведь ее без конца обстреливали, взрывали, и тем не менее она работала, по ней шел хлеб, двигались машины с эвакуированными, по карточкам хоть мало, но что-то давали. Между прочим, шофером на ней работал и дядя Ваня, муж тети Дуси. Потом, уже в мирное время, он мало, что рассказывал, помню только, он говорил, что весь путь по Ладоге обычно ехал при открытых дверях машины, часто на подножке, чтобы было легче соскочить с машины при попадании снаряда… Мне кажется, лучше всего о дороге жизни сказано в четверостишье Ольги Бергольц, выбитом на одном из памятников:
Дорогой жизни шел к нам хлеб
Дорогой дружбы многих к многим.
Еще не знали на Земле
Страшней и радостней дороги…
Тем не менее наша с бабушкой блокадная жизнь потихоньку текла. Мы уже привыкли к звукам сирены, не спешили в бомбоубежище. Когда объявляли тревогу, бабушка брала с собой небольшой тряпочный мешочек, в котором у нее лежали продуктовые карточки, документы и драгоценности, и мы спускались с нашего третьего этажа на второй этаж, где жила семья наших знакомых – профессора Розенфельда. Почему бабушка так делала, я не знаю, мне даже тогда казалось, что от бомбы этот маневр вряд ли мог нас спасти.
Также, как и в нашей квартире, у них было темно – светомаскировка, но, по-моему, теплее. Однажды, когда мы там были, к бабушке пришел какой-то молодой мужчина, очень приятный. Он сказал, что вместе с дедушкой работает в госпитале, дедушка передает нам привет, очень о нас скучает. Бабушка расспрашивала его, как дедушка поживает. Дядя был очень хороший, он меня качал на ноге, сетовал, что мы живем в таком нехорошем районе, где так часто бывают бомбардировки и обстрелы, он постарается нас перевести в другой более спокойный район. Нам с бабушкой он очень понравился. Бабушка вышла его провожать в переднюю, где горел только один ночничок.
Когда по радио объявили отбой воздушной тревоги, мы стали собираться домой наверх. Обнаружилось, что бабушкиного мешочка нет. Уже после войны я слышала, как дедушка уверял, что он никого к нам с визитом не посылал. Но тогда, в начале месяца, потеря продуктовых карточек была трагична – ведь восстановить их было невозможно. Представляю, каково было бабушке. Главное, продать или обменять на еду было нечего. Тем не менее бабушка пошла на расположенный близко от нашего дома Мальцевский рынок, сняла с пальца обручальное кольцо и обменяла его на буханку хлеба и запечатанную банку с повидлом. К сожалению, это оказалось совсем не повидло, так что обмен был не очень выгодный, но, тем не менее, мы дотянули до следующего месяца, а там нам выдали новые карточки.
Еще один запомнившийся эпизод. Уже весна. Мы не спускаемся по тревоге ни в бомбоубежище, ни к Розенфельдам, а лежим вместе в кровати под одеялом. Ничего не хочется делать, под одеялом тепло и уже даже есть не хочется. Бабушка мне читает стихи. У нее была великолепная память, мне кажется, она всю классику знала наизусть, кроме того, очень многие не звучащие по радио русские народные песни и хороводные игры – вот что значит образование в Смольном институте (бабушка закончила институт с медалью, второй по успеваемости в выпуске, у нее даже была подписанная императрицей Марией Федоровной, патронессой этого заведения, похвальная грамота, я сама ее видела, но, к сожалению, не сберегла).
У меня были любимые произведения, и я просила бабушку читать их снова и снова. Мне очень нравились баллады Жуковского, особенно страшные, как про епископа Гатона:
Было и лето и осень дождливы,
Были затоплены пажити, нивы.
Хлеб на полях не созрел и пропал.
Начался голод, народ умирал.
А дальше про то, как жадный епископ не захотел делиться своими запасами, на него напали крысы, он от них прятался в каменном замке, но крысы прогрызли камень и съели Гатона.
Или его перевод Шиллера:
Кто скачет, кто мчится под хладною мглой?
Ездок запоздалый, с ним сын молодой.
К отцу, весь издрогнув, малютка приник,
Обняв его, держит и греет старик.
Кстати, очень красивая баллада. Я бы на месте мальчика не боялась бы, а ушла к лесному царю в слитые из золота чертоги, где струятся жемчужные струи и играют его прелестные дочери.
Еще на меня большое впечатление производила баллада, по-моему, Пушкина:
Три дня купеческая дочь Наташа пропадала,
А на четвертый день домой она без памяти бежала.
С расспросами отец и мать к Наташе с тали приставать.
Наташа их не слышит, молчит и еле дышит.
Это про разбойников. А еще его же стихотворение «Прибежали в избу дети, второпях зовут отца: тятя, тятя, наши сети притащили мертвеца….». Страшное, но интересное.
Но самыми любимыми было два коротких стихотворения – одно Лермонтова, другое – не знаю, чье. Пишу их по памяти, наверное, что-то перевираю, не помню, чтобы я их сама когда-то перечитывала в напечатанном виде.
Когда волнуется желтеющая нива,
И светлый лес дрожит при звуке ветерка,
И прячется в тени малиновая слива
Под тенью трепетной зеленого листа.
Веселый ключ стремится по оврагу,
И навевая в душу мне какой-то сладкий сон,
Лепечет он таинственную сагу
О тех краях, откуда мчится он.
Тогда смиряются души моей порывы,
Тогда расходятся морщины на челе.
И радость я могу постигнуть на Земле,
И в небесах я вижу Бога.
Ничего себе, стихотворение, интересное для пятилетнего ребенка! Но мне оно казалось очень вкусным, в нем были такие чудесные слова, как малиновая слива и саго.
А второе стихотворение было просто красивое, от него веяло какай-то русской патриархальной стариной:
Что затуманилась зоренька ясная, пала на землю росой?
Что призадумалась девица красная, очи блеснули слезой?
Жаль мне покинуть тебя одинокую, петел ударил крылом.
Поздно, дай чашу глубокую, вспень поскорее вином.
Время. Веди ты коня мне любимого, крепче держи под узцы,
Едут с товарами в путь из Касимова Муромским лесом купцы.
Есть для тебя у них курточка шитая, шубка на лисьем меху,
Будешь ходить ты, вся златом залитая, спать на лебяжьем пуху.
Много за душу твою одинокую, много я душ погублю.
Кто ж виноват, что тебя, черноокую больше, чем душу, люблю.
И вот так мы лежим, наслаждаемся поэзией, и вдруг свист, грохот, вылетают из окон стекла – это в дом напротив (Греческий 12) попал артиллерийский снаряд, образовав в стене дыру размером в полтора этажа (четвертый и пятый этажи). Пришлось встать, посмотреть на раззор, убрать разбитые стекла. Вероятно, это уже была весна, особого холода не было. Вышли на балкон. Он был весь завален штукатуркой, принесенной взрывной волной. Бабушка взяла ведро, стала убирать, и среди обломков обнаружила жестяную банку прованского масла. Как потом она говорила, именно благодаря ей мы остались живы. Наверное, это произошло вскоре после исчезновения того самого мешочка, потому что сомнительно, что нам на двоих на целый месяц могло хватить одной буханки хлеба. Что такое прованское масло – я до сих пор не знаю.
Весной 1942 года жить стало полегче. Увеличились продуктовые нормы, появились местные овощи, съедобные травы. Наш дом на улице Некрасова 60 с двух сторон окружен газонами, две другие стороны выходят на улицу Некрасова и Греческий проспект. Все газоны не только у нас, но и во всем городе, были чем-то съедобным засажены.
Обстрелы и налеты продолжались, но, как мне кажется, в городе был порядок, мусор куда-то убирали, после каждого обстрела приходили бригады молодых девушек проверять, нет ли раненых, если в дом попадала бомба, проводили раскопки развалин.
Бабушка все время была занята на общественных работах. Мне было строго настрого велено никуда из дома не убегать, ни к кому не ходить, ничего не брать, не выбегать на ту сторону дома, которая опасна при обстреле – а это на улицу Некрасова напротив садика Прудки.
Я была очень живой, жизнерадостной, любопытной девочкой, к сожалению, совершенно непослушной. Носилась по всему дому, и вот однажды во время воздушной тревоги выбежала из парадной как раз на улицу Некрасова. Яркий солнечный день. На той стороне улицы вдоль садика шел человек. Вдруг свист, вихрь, он, как мне показалось, прошел два шага без головы и упал. Было страшно.
Ребятишек во дворе не было, играть было не с кем, так что я, в основном, просто бегала. На одном из газонов недалеко от нашей парадной какое-то время лежала огромная неразорвавшаяся бомба, огороженная тонкой веревкой, привязанной к четырем вбитым в землю колышкам. Говорили, что это фугасная бомба. Она занимала практически весь газон, была длинной не меньше трех метров. Мне непонятно, как она могла так аккуратно лежать на газоне, ничего не повредив вокруг. Конечно, я на нее не лазила, а аккуратно обходила мимо.
Запомнился мне один любопытный диалог. Какая- то женщина высунулась из окна примерно с пятого этажа на нашей стороне, и ласковым голосом зовет: «Девочка, иди ко мне, я тебе дам конфетку». Я ей в ответ: «Нет, не пойду, вы меня съедите». По- моему, это была Нелли Осиповна, хотя может быть и не она.
Помню редкие прогулки с бабушкой, и в частности, на Невский. Мы стояли на мосту через Фонтанку. Скульптуры Клода «юноша с конем» были сняты с пьедестала и стояли прямо на земле. Я с восторгом старалась забраться на коня, бабушка же меня все время оттаскивала и говорила –«Осторожней, ведь это произведение искусства, ты можешь повредить его». Особых разрушений на Невском я не заметила, во всяком случае, не помню. У Казанского собора (и как мы добрались в такую даль, не знаю, наверное, на трамвае, ведь до войны по Невскому ходили трамваи) я с клумбы вырвала маленькую морковку и, несмотря на запрет бабушки, съела. Купол собора был закрыт маскировочной сеткой.
Эвакуация.
Следующее событие, которое я помню очень хорошо, – эвакуация из Ленинграда. Это произошло в конце 1942 года. Появился дедушка, и мы втроем направились в аэропорт чтобы лететь в Москву. Этому предшествовали скандальные сборы. Дело в том, что с собой можно было взять ограниченное по весу количество вещей. Бабушка пыталась на меня надеть как можно больше, и в частности, под зимнее пальто надеть осеннее. Я отбивалась всеми силами, никакие уговоры на меня не действовали, попытки убедить взрослых, что мой медвежонок важнее демисезонного пальто, не увенчались успехом. Я зареванная и злая пришла в аэропорт. Там перед посадкой всех проверяли, взвешивали сумки, пропуская через контрольный пункт. Я с удовольствием проверяющему нас строгому контролеру в военной форме сообщила, что она заставила меня одеть два пальто и продемонстрировала его. Бабушка была очень сконфужена, контролер улыбнулся и нас пропустил.
Мы садились в маленький грузовой самолет. В нем вдоль бортов были расположены скамейки, а по середине – возвышение, над которым был прозрачный открывающийся люк. Во время полета на этом возвышении стоял военный с пулеметом или автоматом и смотрел в небо. Других окон в самолете по-моему не было. Пассажиры расселись на скамейки, их было примерно человек 25-30, и самолет с ревом взлетел. Это был мой первый в жизни полет, было очень интересно, я не могла усидеть на месте, все время ходила вдоль скамеек взад-вперед, дергала военного за брюки и просила: «Дядя, дай посмотреть». Он безотрывно смотрел в бинокль и мне не отвечал. Вдруг самолет стало качать. В начале мне это очень понравилось, но потом я заметила, что взрослые ведут себя просто неприлично – они плюют в какие-то мешки, а некоторые достали горшки. Самое неприятное то, что также некрасиво себя вели дедушка с бабушкой. Самолет сильно качало. Пришлось и мне сесть на свое место. Я все ждала, чтобы военный застрочил из своего пулемета, но за общим гулом я ничего не услышала, так что не знаю, участвовал ли наш самолет в бою, но для себя решила, что потом буду хвастаться, как мы мужественно сражались в небе с фашистами.
Как приземлились в Москве – не помню, во всяком случае без каких-либо эксцессов. Я была преисполнена гордостью, что лучше всех перенесла полет, меня совсем не тошнило, значит я самая крепкая. Остановились мы на квартира дедушкиного товарища профессора Ричменского. Мне постелили постель на раскладушке в столовой. Я залезла в буфет, там в вазочке лежали шоколадные конфеты. Я решилась взять без спроса одну – ведь не заметят. Конфета оказалась очень вкусной. Не удержалась и стащила еще одну, а чтобы не заметили, спрятала фантик под матрац. Конфеты оказались слишком вкусные, и в конце концов я их все съела, аккуратно спрятав фантики под матрацем.
Москва мне показалась абсолютно мирным городом, мы ни разу не слышали сирены воздушной тревоги. В Академии наук нам дали путевки в санаторий Боровое, находящееся на границе Казахстана и Акмольнинской области. Мы сели в поезд и поехали через всю Россию на восток.
Вагон был вполне приличный, но поезд шел очень медленно, останавливался на каждом разъезде, пропускал встречные поезда, груженные оружием и солдатами. Они ехали на фронт. На станциях пассажиры выходили из вагонов, покупали разные продукты, которые местное население подносило к поезду. В основном это была теплая, чудесно пахнущая вареная картошка. Бабушка бегала с чайником за кипятком, мне же было велено из вагона не вылезать, а то поезд уйдет, и я потеряюсь. Но я конечно не слушалась и на каждой остановке выбегала из вагона. «Вы из Ленинграда?» – спрашивали меня. Я с гордостью говорила – да, и мне совали горячие пирожки, отварную картошку, еще какие-то вкусности. Сейчас, вспоминая об этом, я не могу сдержать слез. Действительно, вся страна знала о Ленинграде и переживала за нас. Это многого стоит… Уже потом, став взрослой, путешествуя по разным уголкам страны и общаясь с разными людьми, могу с уверенностью сказать, что везде к ленинградцам было отношение особое, какое-то уважительное.
Приехали в курорт Боровое. Вероятно, это отроги Саян. Кругом красота, холмистая местность, «пляшущие» деревья с причудливо изогнутыми стволами, рядом Щучье озеро, вдали гора Синюха, все для того, чтобы отдыхать и наслаждаться природой. Это был курорт специально для членов академии наук и их семей. Здесь были семьи многих известных фамилий. Я помню двух очень милых девочек, по-моему Катю и Машу, внучек академика Фаворского, а также высокого очкастого мальчика Митю, внука академика Берга. Мы вместе играли, но мне они казались по сравнению со мной, через чур хорошими, уж очень послушными и воспитанными. Они не лазали по деревьям, не купались без спроса в озере, не бегали за пределы санатория.
Еще мне запомнилось Боровое необычайными грозами, однажды во время нашего там пребывания кого-то убило молнией. Уверяли, что там бывают шаровые молнии, но лично я таких не видела.
К сожалению, бабушка с дедушкой вскоре уехали в Москву. Бабушка объяснила, что отпустить дедушку одного нельзя, потому что он старенький и беспомощный (так говорила она). Решили меня оставить в Детском доме, который находился на другом берегу Щучьего озера. Не помню, чтобы я особенно переживала разлуку, наверное, в Детском доме было хорошо. Когда через какое-то время бабушка приехала меня навестить, мне было даже как-то стыдно перед ребятами, что ко мне приехали, а к ним – нет.
В детском доме всем девочкам завязывали очень красивые шелковые бантики, которые делали из американских парашютов, их просто разрывали на длинные полоски. Представляю, какие красивые и разноцветные были американские парашюты. Еще нам, как американские подарки, давали большие куски шоколада. Но шоколад был горький и нам не нравился. Зато им было очень хорошо бросаться друг в друга, правда, если в тебя попадали, то было больно.
Помню, что однажды какой-то мальчик попал мне по коленке коробочкой из-под ваксы. Началось воспаление, меня поместили в изолятор, поставили диагноз «воспаление коленной чашечки». Долго лечили, но нагноение не проходило. Сказали, что придется удалять ногу. Я лежу, напуганная, в изоляторе, и вдруг ко мне привели какую-то незнакомую женщину, сказали, что это моя мама. Это был, наверное, конец 43 или начало 44 года. Мне было 6 лет, и я уже сформировалась как достаточно взрослая особа.
Мама оказалась худенькой, маленькой, беззащитной, все время плакала и обнимала меня, а мне это не нравилось. Как потом выяснилось, бабушка не зря ездила в Москву, ей удалось выхлопотать, чтобы маме изменили место ссылки, вместо Удмуртии (город Сарапул) перевели ее в Акмольнинскую область.
Бабушка все умела, все могла. Когда она приезжала в Боровое, она оформила мое удочерение. Мне выдали новые метрики, по которым бабушка и дедушка были моими мамой и папой. Однако у меня сохранились не только фамилия и имя, но и отчество Георгиевна, потому что дедушка хоть и был Гришей, но все его звали Георгий Дмитриевич.
Мама устроилась (бабушка ее устроила, а сама снова уехала в Москву) работать в Боровом и забрала меня, такую больную, хромую, из детдома. Вылечила она меня спиртовыми компрессами.
Я, конечно, не была подарком. Маму я совершенно не слушалась, однако со мной никаких экстремальных событий не происходило. Однажды мама принесла домой маленький пушистый коричневый клубочек с торчащим вверх прутиком. Мама вымыла его в теплой воде – это оказался маленький, худенький, похожий на мышонка котенок. Она завернула его в полотенце и положила сохнуть на теплую печку. Вскоре оттуда выкатился снова пушистый клубочек с торчащим прутиком. Мы назвали кошечку Пуськой. Ничего более очаровательного в своей жизни я не видела. Выросла настоящая сибирская красавица, исключительно приятная в обращении.
Наступила весна, природа дружно просыпалась, кругом было полно подснежников синих и белых, потом я узнала, что их называют прострел или сон-трава. Красота.
Часто грохотали грозы. Мама очень просила меня не выбегать на улицу, объясняла, что ей страшно одной. Аргумент на меня подействовал, я почувствовала себя сильной и способной спасти слабого, уговорила маму вылезать из- под кровати и не бояться подходить к окну. Как- то она сидела у окна и вязала мне носки. Вдруг раздался сильный удар, и я видела, как между мамиными спицами проскочил электрический разряд. Впечатлило.
Пришло лето, жаркое и солнечное. Маму кто-то позвал в горы за ягодами, и она оттуда притащила огромную корзину настоящей лесной ароматной клубники. Как она ее дотащила – не представляю. Вкуснятина неимоверная, запах – потрясающий, ничего похожего за всю свою дальнейшую жизнь я не видела.
Но бабушка в Москве не дремала – осенью Люсеньке надо поступать в первый класс, пора возвращаться домой. Она выправила для нас с мамой документы, а ведь вернуться в Ленинград в 1944 году было совсем не просто, нужно было как минимум иметь вызов родственников и справку о том, что есть жилье. Кроме того, нужно было добиться для мамы отмены ссылки.
Ехали поездом, все на запад. Для Пуськи сделали специальную клетку, но она всю длинную дорогу была очень напугана, даже ничего не ела, пила только воду. Проезжали через Акмольнинск, где была в эвакуации тетя Дуся с семьей. Она с нами в город отправила Геню, ведь ему тоже пришла пора поступать в первый класс, а сама с маленькой Риммой еще на год осталась в Акмольнинске.
Нам с Геней было весело, смотрели в окно, а когда наш поезд обгонял военный состав с танками и пушками, хвастались друг перед другом, кто больше насчитал вагонов.
Возвращение в Ленинград.
Приехали в Ленинград, по- моему, на Витебский вокзал. Но сразу в город не пустили – всех нас и наши вещи направили на санобработку, чтобы не занести с собою вшей или еще какую-нибудь заразу. Вещи все пропаривали при высокой температуре, нам голову мазали керосином, а потом, дав кусок специального вонючего мыла и мочалку, запускали в горячую баню. Было хорошо, потому что в поезде за всю дорогу мы не мылись, а ехали мы не меньше недели. Вышли на набережную Обводного канала. Вокруг ни одного уцелевшего дома, сплошные развалины. Это произвело сильное впечатление – вероятно немцы с особым усердием бомбили вокзалы. Наш же дом на улице Некрасова уцелел, на стенках были только отдельные выбоины от осколков, как оспины.
Зашли в нашу огромную пустую квартиру. Стекла во всех окнах, за исключением кухни, в которой окно выходило во двор, были выбиты. В ней-то мы втроем и поместились. Сначала электричества не было. Мама нас не пускала в темный коридор, где находились ванна и туалет – боялась, что там может находиться какая-нибудь неразорвавшаяся бомба, или пробоина в нижнюю квартиру, потому что там, вдалеке, виднелась какая-то светлая точка. Как потом обнаружилось, это горела в туалете не выключенная за долгое время нашего отсутствия маленькая лампочка от карманного фонаря. С электричеством жить стало веселее. Мы убрали осколки стекол и обломочный мусор. Мебель, картины и люстра были не поврежденными, но все равно жить в этих холодных, пустынных комнатах не хотелось, ждали возвращения из Москвы дедушки и бабушки.
Нас с Геней мама записала в школу – его в мужскую 155 на Греческом проспекте, а меня – в женскую 178 на углу Мытнинской улицы и 9-ой Советской. В те годы, а это был 1944, обучение было раздельное для девочек и мальчиков.
В нашем 1-ом классе девочки были разных возрастов – от 7 до 10-12 лет. Во всем чувствовалась разруха, не хватало букварей, не было тетрадей, многие писали на вырванных из разных тетрадей относительно чистых или частично исписанных и скрепленных нитками листах. Мне кажется, у одной у меня были нормальные школьные тетрадки с косыми полосками, специально для первоклассников. Я из них вырывала листы и давала другим девочкам.
И одеты все были очень скромно, даже бедно. Мало у кого были форменные платья и переднички, да это и не требовалось. Нашу учительницу звали Марья Ивановна, мне она нравилась потому, что она редко делала замечания и позволяла нам в классе болтать и вертеться. Как мне кажется сейчас, на всем еще лежал отпечаток войны. А ведь война на западе в самом деле все еще шла.
Дома мы с Геней баловались, прыгали, бегали, маму совсем не слушались, зато слушали радио, распевали песни, следили за военными событиями, продвижениями наших войск уже по Европе. У нас было даже нечто вроде соревнования. Мы тщательно следили, войска под чьим командованием продвигаются вперед. Геня болел за маршала Рокоссовского, а я – за Черняховского, И обоим нам не нравилось, что слишком часто по радио говорили о маршале Жукове. Кстати, мы оба возмущались, когда слушали о действиях союзников в Европе – считали, что они – просто трусы, которые открыли второй фронт (высадка в Нормандии в июне 1944 года) только тогда, когда мы могли победить фашистов и без них, а так – все только обещали и тянули со сроками. Вот какими мы были юными патриотами.
Ну вот наконец-то в начале 1945 года из Москвы вернулись дедушка с бабушкой. В квартире появились рабочие – три девушки, вставили стекла, поклеили новые обои, исправили электрику, починили водопровод. Во всем доме велись восстановительные работы. В ванне поставили колонку, отапливаемую углем. Появились уголь, дрова, причем у нас в подвале было свое специальное место для их хранения, а на чердаке дома – специальные веревки для сушки белья. Сушить белье на балконе, хоть он и выходил в так называемый собственный двор, а не на проезжую улицу, в те времена было не принято.