Полная версия
Древнерусское предхристианство
Немало народов, создав богатейшую и многообразную культуру, лишились будущего, в то время, как несколько наиболее древних языков современности не имеют ясного археологического прошлого. Почти нет артефактов, соответствующих истокам иврита, русского, литовского языков. Обилие овеществлённых памятников культуры не означает богатства языка и веры, а их малое количество – языковую и религиозную бедность. Заимствовать у иноплеменника какую-либо вещь было куда естественнее, нежели чужое имя и верование. В течение тысячелетий волны народов сменяли друг друга. На территории Евразии «археологические миры» возникали и разрушались множество раз. Смешивались остатки доиндоевропейских и индоевропейской цивилизаций, протославянских и родственных им протогерманских, протоиранских и иных племён. Связь вещи и слова тем более зыбка, чем древнее эпоха их существования. Надёжнее всего о глубине культурной памяти свидетельствует язык.
У развитых народов родное слово оказывалось выше родства по крови. Важнейшим архетипом древнерусской цивилизации являлась открытость к пришельцам при стойком сохранении языка и веры предков. Свою общину русы называли мир. Те, кто приходили с миром, становились «новообращёнными», полноправными жителями мира-задруги. Жизнь понималась, как родство и совместное противостояние вражде, врагам. Свободно принимая иноплеменников, род славян развивался и усиливался, превращался в народ. Русами не только являлись по происхождению, ими становились.
Древнерусская цивилизация обладала удивительным языковым богатством и жизнестойкостью, но оставила скудные археологические следы. Святыни веры покоились в «незримом ковчеге» языка. Бескурганные захоронения урн с прахом сожженных, предметы, брошенные на стоянках или потерянные в дороге, оружие, исчезнувшее вместе с его обладателями во время сражений «в чистом поле», вряд ли когда-нибудь станут достоянием истории. Белых пятен на археологической карте древнерусского мира всегда будет больше, чем случайных находок.
Остатки жилищ, захоронений, посудные черепки, полуистлевшие орудия труда и оружие, изготовленные из хрупкого кричного железа, мелкие украшения, остатки одежды не позволяют по-настоящему представить древнерусский образ мира. Привязка «к земле и к летописям» не даёт возможности ухватить жизнь, многие века находившейся в непрестанном движении. Восточные славяне обитали в срубных полуземлянках с четырёх- или двухскатной кровлей и селились по берегам рек. Жизнь на бедных почвах, в суровых природных условиях требовала огромных усилий. Поселения возводились на 30–40 лет, поля, удобренные золой от выжженных окрестных лесов, давали хороший урожай лишь два-три года. Каждое следующее поколение снималось с места и переходило на другие земли, и это движение прекратилось лишь к VII–VIII векам.
На равнинных землях северо-востока Европы был редкостью строительный камень, отсутствовали месторождения цветных металлов. Предметная среда, создаваемая древними русами, бесследно растворялась в природной среде. Лишь кое-где во влажных почвах частично сохранялись дерево, кость, кожа и железо. Священные знаки и обрядовые изображения непременно разрушались после окончания празднеств. Умерших сжигали на погребальных кострах, оставляя в захоронениях глиняные сосуды с прахом и горстью обгорелых украшений. Человеческая жизнь, будто явившаяся на землю свыше, вновь исчезала в небе.[36]
Археология эпохи Великого переселения народов вряд ли сможет заполнить зияющий разрыв между «духовными» и «земными» началами древнерусской культуры. Предметы быта и орудия труда, оружие и украшения многократно заимствовались (выменивались) на стороне и были слабо связаны с самобытными основами жизни. Она протекала по своим законам, почти не оставляя значимых следов. Цивилизация древних русов являлась словоцентричной, тяготела к невещественной «религии слова». Она не воплотилась в текстах и каменных сооружениях. Её носители наследовали лишь родство с предками, речь и веру – обходились самым насущным, хранили всё своё достояние в памяти поколений. Необычайно стойкая устная словесность веками избегала письменности, появление которой в той или иной мере сопровождается разрушением архаического сознания.
Конёк крыши. Малые Карелы. Архангельская область. Середина XIX в.
Шаровидная грудь конька солнцеподобна. Резное «полотенце» избы изображает «громовик» в виде солнца с восемью лучами.
До конца Средневековья народная словесность почти не соприкасалась с книжной культурой, древнейшие религиозные представления из века в век передавало «живое» слово. До начала XX столетия на Русском Севере часто неграмотные, но «памятью памятные» архангельские, олонецкие, поморские, терские сказители и сказительницы «пропевали» и «сказывали» – «с верой, по старине» – от нескольких сотен до десятков тысяч стихов: былины, причитания, плачи, сказки, свадебные и обрядовые песни, духовные песнопения.[37] П.А. Флоренский замечал по поводу «бесценных сокровищ фольклора, которыми владеет наша родина»: в них сохранились важнейшие образы, входящие в «символический словарь человечества».[38]
Теснейшая связь, которая во все эпохи существовала между изобразительным и устным творчеством, никогда не была прямой. Слово и образ соединяло мифопоэтическое мышление, при этом языковой символ нёс в себе определяющий смысл. Поэт Николай Клюев точно выразил суть народного мировосприятия, соединявшего пространства и времена: «крестьянская изба – подобие вселенной». Матица избы, её центральная балка, уподоблялась Млечному пути. Свод русской печи называли небом, нижнюю часть топки – подом, ещё глубже шла преисподняя, а центром мироздания являлся священный огонь очага.
Украшения. Бронза. Курганное захоронение. Брянская область. III в.
Выполнены в виде «ясных» (световидных) соколов, летящих в небо, спиралевидные подвески на крыльях и хвосте – знаки восхода и захода солнца.
Замечательный образ летящей сквозь время «избы-повозки» с головой «солнечного» коня на изломе крыше восходит к древнейшим представлениям о посмертном взлёте души к солнцеподобному богу света. Крыльцо дома в русском фольклоре уподоблялось птичьему крылу. Прилетая с небес к «любимому гостьбищу», душа предка в виде «ясна сокола» опускалась на «крылечко перёное» (оперённое «покрытое деревянным лемехом») родного жилища.[39] Среди найденных археологами украшений встречались крылатые, птицеподобные. Художественный образ окрылённости восходит к древнейшим временам. Глубинным истоком религии праславян была поэзия, первоистоком поэзии – религия.
Проторусы и их потомки явились наследниками индоевропейского Первомифа, предшествовавшего так называемому «основному мифу» о поединке небесного громовержца и подземного змея.[40] Предположительно, его суть составляло сказание о творении божеством небесного и земного миров, а также двух родственных первосуществ: медведя, получившего дар бессмертия, и человека, наделённого даром речи. Всемогущий медведь-собрат каждую осень спускался в берлогу-могилу, а весной воскресал и выводил с собою к свету души умерших людей. Культ священного медведя был унаследован протоиндоевропейцами от древнейших обитателей Европы. Он восходит ко времени появления палеолитических «медвежьих пещер», в которых черепа и кости были уложены в определённом порядке, иногда по кругу, воспроизводящему лунный или солнечный. Почитание «медведя-воскресителя» оставило стойкие следы в дохристианской религии древних русов и в «народном православии» минувшего тысячелетия.
Средоточием, матрицей древнерусской религии являлся солнечный календарь, сменивший хтонические «медвежьи» календари. На этой основе зарождалась вера в вечное возвращение смерти и жизни, возникали священные обряды, в нераздельное целое соединялись явления природы и человеческого бытия. Архаическое сознание предполагало глубокую убежденность: все, что непреложно, свято, а все, что свято, повторяется, оставаясь неизменным в изменениях. Преходящее не имеет значения. Священность мироздания вовсе не означала его обожествления проторусами и их потомками.
Язычество не предполагает непременно многобожия, двоебожия и т. д., существовали и различные виды языческого монотеизма.[41] Суть единобожия прарусов заключалась в почитании незримого, светоподобного бога, ежегодно возрождающего солнце, природу и людской род. По их представлениям, небесный свет, зримым воплощением которого являлось солнце (наряду с луной, звёздами, зорями, молнией и огнём), роднил всё, что от него исходило и вновь тянулось к свету. В XII веке Гельмгольд писал нечто похожее о западных славянах-язычниках: «/…/ они признают и единого бога, господствующего над другими в небесах, /…/ и что они от крови его происходят и каждый из них тем важнее, чем ближе он стоит к этому Богу богов».[42] С. М.Соловьёв ещё в середине XIX столетия, основываясь на известных к тому времени источниках, утверждал: «мы находим у наших славян при поклонении многим различным явлениям природы под разными именами божеств поклонение одному верховному божеству, к которому остальные находились в подчиненном отношении»,[43] он предполагал, что это божество носило разные имена (Сварог и Перун) и «порождало двоих сыновей, двух Сварожичей: солнце и огонь».[44] Историк церкви Е.Е. Голубинский, по сути, признавал существование у славян инклюзивного единобожия: «Этот единый небесный Бог, родитель других богов или «прабог», т. е. Бог по преимуществу, назывался у славян именем сохранившимся, подобно, как и известные имена почти всех других богов, от древнего первоязыка индоевропейских народов – Сварог».[45]
Укреплению единобожия древних русов, переселившихся на юго-восток Европы, в Причерноморье и Таврию, послужило их знакомство с последователями библейского монотеизма – иудеями и караимами, с принявшими христианство греками, готами, кельтами, сирийцами, с арабоязычными и тюркоязычными мусульманами. Современные исследователи признают, что «к VI веку славяне /…/ были близки к монотеизму, к верованию в верховного, еще не христианского единого бога».[46] Русы понимали веру как служение истине и богу-светоподателю. Древнерусское вѣра со вторичными значениями «правда, присяга, клятва»,[47] родственно с авестийскими var «верить» и warǝna «вера», латинским vērus «истинный», древневерхненемецким wâra «правда, верность, милость».
Соблазн многобожия преследовал русов, как и все иные народы, изначально исповедовавшие монотеизм. Однако изучение древнерусского язычества, а иначе – «народной веры», если следовать переводу древнегреческого ἐϑνικóϛ «народный», не может сводиться к описанию суеверий, которые во все эпохи существовали в самых разных религиях. На протяжении двух минувших столетий подробно изучены русские простонародные, в основном, семейные обряды и низовой слой верований (в домовых, банников, овинников, хлебников, злыдней, леших, русалок, водяных, болотников, полевиков, кикимор). Эти часто двоящиеся «зло-добрые» образы, возникали, как следствие двойственного отношения к дохристианским культам, вытесненным после принятия православия в область неизжитого «бесопоклонства».
Средневековые русские книжники вслед за греками послушно называли народную веру «эллинским многобожием». Одно из важнейших миссионерских сочинений, апокрифическое «Хождение Богородицы по мукам» (XII в.), к древнерусским «богам» относило «всю тварь», а также римского императора Траяна: «То они все богы прозваша: солнце и мѣсяць, землю и воду, звѣри и гады; /…/ Трояна, Хърса, Велеса, Перуна на богы обратиша».[48] Кирилл Туровский в «Поучениях» (XII в.), следуя правилам византийской риторики, приравнивал благоговейное почитание природного мира к его обожествлению и обличал древнерусское «эллинство»: «а инiи въ Сварожитца верують и в Артемиду, имже невеглаши человечи молятся, и куры имъ режуть /…/. А друзiи огневи и каменiю, и рекамъ, и источникомъ, и берегынямъ, и в дрова /…/». Ради подыскания яркого «антитезиса» православной евхаристии, он приписал своим предкам-язычникам никогда не существовавшие у них человеческие жертвоприношения: «Уже не заколаем идолам друг друга, не вкушаем жертвенной крови, губя душу, но спасаемся, причащаясь крови Христовой».[49] В византийской, переделанной на русский лад «Беседе трёх святителей» звучало фантастическое утверждение: «елленскій старецъ Перунъ и Хорсъ жидовинъ, два еста ангела молніина»».[50] Вышеприведённые и другие примеры такого рода свидетельствуют о средневековой мифологизации древнерусских верований с целью их наиболее убедительного противовопоставления христианскому единобожию.
Об исследователях, бездумно повторявших подобные обличения, едко высказался один из первых русских этнографов И.П. Сахаров: они «смешивают без всякого основания мифологию с демонологией, /./ и наводят на наших предков позорную тень многобожия».[51] Он пояснял, что образы Ярилы, Костромы, Коляды и прочие в глазах народа являются не божествами, а лишь олицетворениями игрищ – праздничных обрядовых действий.[52]
Одной из застарелых научных догм является восходящее к публикациям Е.В. Аничкова и Е.Г. Кагарова рубежа XIX–XX веков утверждение о православно-языческом «двоеверии», возникшем после христианизации Руси. Д.С. Лихачёв подверг эту теорию обоснованной критике.[53] Сосуществование внутри русского народно-церковного календаря двух кругов праздников, строго христианских и земледельческих, рождало множество противоречий, но сопровождалось не «двоеверием», а стремлением примирить праотеческую и «греческую» веру. Е.В. Аничков доходил до крайних утверждений, отчасти вызванных недостаточным развитием исторического знания, а ещё более – устоявшимся пренебрежением к русской дохристианской культуре: «Особенно убого было язычество Руси, жалки её боги, грубы культ и нравы. Не поэтически смотрела Русь на природу, и не воссоздавало воображение никакой широко задуманной религиозной метафизики».[54] Подобная, далёкая от науки предвзятость иногда даёт себя знать до сих пор.
Церковные историки не отрицают достаточно длительного миссионерского «оглашения», предшествующего крещению Руси.[55] Этот многовековой путь к православию уместно назвать древнерусским предхристианством. Оно оставило неоспоримые свидетельства духовных поисков, изменивших душу и судьбу народа – многочисленные следы в языке, крестьянских обрядах, народном искусстве, в средневековой церковной культуре и литературе. К влиянию предхристианства, во многом определившего пути «воцерковления» народной веры в Средневековье и облик «народного православия» последующих времён, можно отнести мысль этнографа XIX века И.П. Калинского о соединении в «церковно-народной жизни /…/ заблуждений и высокой правды»: «Явление это, само по себе странное, есть, однако, самый естественный и неминуемый результат столкновения и борьбы двух противоположностей – ограниченной, наивной народности и безграничных, общечеловеческих стремлений и идей христианского мира».[56]
Образы древнего солнечного святилища, а затем православного храма являлись зримыми средоточиями русской религиозной культуры разных эпох. Без понимания их яркой символики невозможно постичь язык священных знаков, каждый из которых призывал к знанию бесценных, «небесных» откровений. При ином, поверхностном подходе старинные памятники – хранители смыслов – становятся мёртвой экзотикой.
В современном искусствоведении русская храмовая символика, воплотившая важнейшие культурные и религиозные архетипы, остаётся до сих пор нераскрытой. Об этом говорят произвольные названия пламевидных форм старинной архитектуры. Их ураническая топика парадоксально заменяется хтонической, небесные начала – подземноподводными: купол именуют «луковичным», его чешуйчатые покрытия «лемеховыми», закомары «килевидными». Путь к замене этих явно условных обозначений смыслосодержащими был начат столетие назад Е.Н. Трубецким. Он первым отметил: «наша отечественная луковица воплощает в себе идею глубокого молитвенного горения к небесам», сравнил сияющие купола русских храмов с горящими свечами: «многоглавые церкви суть как бы огромные многосвещники».[57] Его интуиция основывалась на строго православном образе русской средневековой культуры. Поиск более глубоких, предхристианских истоков её яркой самобытности требовал продолжения.
Изучение религиозного и художественного наследия древнерусской цивилизации можно сравнить с расшифровкой отрывков забытого текста или с реставрацией повреждённых временем произведений искусства. Предложенные в книге истолкования разнообразных памятников духовной культуры и воссоздание мифологической картины мира неизбежно являются предварительными. Они основаны на смысловых связях слова, обряда, священного знака (предмета или сооружения) и, разумеется, нуждаются в уточнениях и дополнениях.[58]
Часть первая
Истоки веры
Бессмертие крови
Древнеегипетские, ближневосточные, античные мифы об Изиде, Астарте, Лилит, Кибеле, Артемиде и иных женских божествах удивляют бесчеловечностью. Одни из них порождают своего супруга, а затем убивают, как Гея, другие проглатывают собственное дитя и беременеет от этого, как египетская Нут, третьи требуют детских жертвоприношений от родителей, а от девиц – обрядовой проституции. В мифе о Дионисе обезумевшие менады пожирают своих младенцев и разрывают на куски Диониса, пьянея от выпитой крови. Во всех этих сказаниях находят следы жестокого культа Богини-матери, в них почти не угадываются тёмные обряды преодоления смерти, зародившиеся ещё в каменном веке.
В чём они заключались позволяют понять фигурки палеолитических «венер», созданные 20–30 тысяч лет тому назад. Множество этих первобытных амулетов обезглавлено, их облик утерян. Немыслимо тучные тела должны были вызывать преклонение перед порождающей женской мощью. В небольших по размеру скульптурках (от 5 до 15 см) большинство исследователей видят изображения «богини-матери», олицетворявшей плодовитость, или «родоначальницы»,[59] их соотносят с пещерными рисунками, передававшими «магию плодородия», связывают с образом «беременной богини земледелия» или возрождающей «богини-смерть», отождествлённой с женской утробой, и др.[60] Широкое распространение получила концепция М.Элиаде о ритуальном убийстве «молодого бога», которая обеспечивала продление рода, при этом человеческие жертвоприношения и каннибализм он связывал с почитанием «воскресающего божества» (Осирис, Таммуз, Аттис, Адонис и т. д.) и возрождающей силой растительной жизни.[61] Однако все эти идеи следует отнести к более поздней эпохе – перехода первобытной общины от существования в мире животных к очеловеченной жизни, началу трудовой деятельности и появлению, уже в Древнем мире, достаточно развитой мифологии.
«Мать рода». Керамика. Анатолия. Турция.9–7 тысяч лет до н. э.
Лоссельская «мать рода». Камень. Франция. Около 20 тысяч лет до н. э.
Изображения животных в пещерах эпохи палеолита поражают «магической» достоверностью. Нет оснований подозревать древнейших скульпторов в неспособности создать образ «родовой матери» – олицетворения силы рода, идеал покровительницы, спасающей от небытия. До наших дней сохранились лишь «венеры» из камня, кости, обожжённой глины, полусгнившего дерева. Вероятно, с началом выращивания злаков их вылепливали из теста и в ходе обрядов посвящения поедали девочки-подростки. Все они стремились стать «родовой матерью» или войти в число приближённых к ней матерей.
По всей видимости, женские фигурки каменного века изображали не столько постоянно беременную «мать рода», сколько «живую могилу», отучневшую от «погребальной еды». У «венеры» из Чаталхёюка живот без признаков беременности свисает жирной складкой. У Виллендорфской «венеры» на безглазом лице под шапкой волос, похожих на звериную шерсть, рот едва намечен, у одной из сибирских Мальтинских «венер» он широко открыт, а у терракотовой безволосой «венеры» из Анатолии хищно разинут, словно звериная пасть. Лоссельская «родовая мать», изображённая на куске известняка высотой около полуметра, в правой руке держит кубок из рога бизона, а левой, положенной на живот, словно показывает: смерть во мне превращается в жизнь. Разумеется, пьёт она не воду и не вино, которое появилось лишь в эпоху развитого земледелия.
В первобытную эпоху пугала не смерть, а исчезновение души, неотделимой от крови. Люди боялись погребения в земле и воде, оставления на съедение зверям или сжигания в огне. Их «хоронили» в чреве родовой матери-жрицы. Она поглощала кровь умерших, а затем возрождала в виде новорожденных. Жизнь пожирала смерть. Такая же участь ждала и саму «мать рода», шаманку-посредницу между живыми и мёртвыми. Когда она теряла способность рожать, её «хоронила и возрождала» в себе преемница-двойник. Передача власти от одной жрицы к другой могла сопровождаться насилиями внутри рода. Но… женский живот знаменовал жизнь. Вторично войти в лоно женщины значило заново родиться. Череда главных жриц непрестанно зачинала род, в их чреве мёртвое «переваривалось» в живое. Именно потому мужчины безропотно признавали над собой власть жриц. «Родовая мать» являлась для них общей родной матерью, все женщины казались спасительницами от исчезновения из круговорота жизни.
В древнейшие эпохи люди редко жили более тридцати-сорока лет. По всей видимости, к смерти приговаривали безнадёжно больных, тяжело раненых и потерявших способность к зачатию. Неукротимую власть «матери рода» передают мифы разных времён и народов о мужчинах, растерзанных и принесённых в жертву Богине-матери. Родовое сознание было лишено драматизма последующих эпох, оно уподобляло смерть рождению и наоборот. Обречённому давали одурманивающее снадобье, сдавливали на шее жилу (сонную артерию), чтобы он потерял сознание, затем её надрезали и, пока собирали кровь, человек «засыпал» вечным сном.
В «похоронных пирах» участвовали только матёрые женщины. Можно лишь представить, как главная жрица пускала по кругу рог с кровью умершего и начинала погребальный пир у костра. Возможно, в самые отдалённые эпохи ей отдавали «в жертву» и внутренние органы (мозг, сердце, лёгкие, печень и др.). В них, как считалось, содержалась жизненная сила человека, остальное поглощали другие женщины. Впоследствии обескровленные и тем самым «лишённые души» тела попросту зарывали подальше от жилища.
В X–VIII тысячелетиях до н. э., в эпоху неолита были приручены первые домашние животные и возникло земледелие, появились излишки еды и пищевые запреты. Вероятно, детям и женщинам разрешалось есть всё, мужчины не имели права на молочную пищу, а «матерь рода», в чрево которой не должна была попасть животная кровь, община кормила только молочной и растительной едой. Время от времени к ней добавлялась кровь умерших сородичей. Родовая мать являлась, повитухой, всеобщей нянькой и целительницей, давала грудь всем новорожденным прежде их кровных матерей, пресекала попытки кровосмешения, посвящала подростков в зрелую жизнь и вводила их в общину.
Исчезновение палеолитических «венер» в VI–V тысячелетиях до н. э. свидетельствовало об изменении самовосприятия людей – об огромном шаге к очеловечиванию. Свирепый культ «богини-матери» был, в основном, преодолён индоевропейцами уже к III тысячелетию до н. э. Его сменило поклонение «медведице-матери». Умерших оставляли ей «в жертву», чтобы они возродились в её теле, «воскресающем» каждую весну. Образ рождающего лона был перенесён на жилую пещеру, медвежью берлогу и простейшую, покрытую ветками и присыпанную землёй округлую землянку. Курганные захоронения спустя тысячелетия продолжали символически воспроизводить первобытные обряды «погребения в женском (или медвежьем) чреве». Надмогильный холм представлял собою «беременное» лоно земли, в недрах которого умерший покоился в положении зародыша, покрытого киноварью или густо усыпанного красноватой охрой – «земной кровью». Таковыми являлись захоронения ямной культуры IV–III тысячелетий до н. э. в междуречье Волги и Дона.
Первобытное «пожирание смерти» вошло в Древний мир в виде человеческих жертвоприношений женскому божеству, а затем – символических жертв различным богам. Спустя тысячелетия, когда обряд возрождения в женском чреве был давно забыт, древнегреческие орфики истолковывали его смысл на прямо противоположный: о&^а – оц^а «тело – могила».
Общинное сознание не знало страха смерти, люди каменного века были убеждены в перевоплощении душ, непрерывно возрождавшихся в крови рода. Именно на этой вере основывалось возникшее впоследствии почитание родовых предков. Страх небытия явился отправной точкой в пробуждении разума. Прошли тысячелетия прежде чем верования в бессмертие родовой крови сменились верой в бессмертие души. Полу-звериные обряды «поедания смерти» были навсегда отвергнуты в лоне великих мировых религий – иудаизма, христианства, ислама, буддизма.