Полная версия
Русь деревенская
Женщины нашли тряпок, лоха́нь, и принялись замывать пол после набега. Скатали так и не собранные с земли половики. Мужики прибирали во дворе, что ещё можно было прибрать. Как стемнялось, Авдотья сходила к соседям, Шелегины́м, выменяла коври́гу хлеба. Да заодно договорилась с ними, чтобы стаскать к ним кое-которые припасы, чтобы на другой раз их не нашли. Так и сделали. Мать и дочь, Сима и Катя, жили, как говорится, бедно да честно. Не жирова́ли, но в избе прибрано, и хлеб в печи всегда есть. Держали козочку да куричошек сколь-то. Много ли им двоим-то надо? Авдотья, правда, им помогала, когда чё дак, да и Илья плотничал, бывало, у их по-соседски. Хорошие были обе женщины, часто в гости захаживали. Да кто к Илье Ивановичу-то не захаживал? С умным да хлебосольным говорить-то – любо-дорого. Теперь, небось, никто не придёт, не жди. Забоя́тся.
Потихоньку бабы выменяли и му́чки, стали опять сами печь хлеб. Картошка ещё не копана, стали её подкапывать, да прошлогодние запасы из подполья. Одёжи доброй никакой почти не осталось, особенно зимней. Подвезло тем, что в корыте, в огороде осталось мокрое, так и не развешенное бельё. Занавеску с пола́тей ситцевую сняли, из её которо-что сшили, да у Авдотьи в бане лежали узлы, выстирать да кому-нибудь подать. Теперь сами себе подали, сгодилось. А не имели бы привычку подавать ми́лостину, во что бы оделись теперь? Те, к кому они были милостивы, ничего им не подадут. Кто со зла, а кому боязно.
Егор начал с отцом говорить сыспоти́ха, чё, мол, да́ле-то делать станем. В колхоз заставят вступать, да и придётся – как жить-то? Илья сказал:
– Пока терпит. Оне ведь пошто-то не заикну́лись об колхозе-то? Им добро наше заноза, да земля, грепте́ло попользоваться. А нас им не надо.
– А про Перфилея чё думашь, тятя? Может, ехать теперь к им?
Отец, как всегда, тихонько и спокойно ответил:
– По русским мужикам стрелять?
– Оне по нам стреляют, дак ничё.
– Это на их совести. Перед Богом пооди́нке отвечать станем, там кивать не на кого, не скажешь – оне, мол, стрелять за́чали, и я тоже, на их глядя. Ты сам-от как думашь, Бог-от каких людей-то создал? Красных али белых? Вот то́-то, все одна́кие.
– А на войне как? Ждать, ли чё ли, когда тебя убьют, ничё не делать?
– То война. Скажут, на немца идти – щас же соберусь, видали мы и́хну кана́льску породу!
– А это разве не война? Это не орда?
– Эту орду русские матери родили, русская земля взро́стила, в русской церкве крестили. Враг человеческий их задури́л, наслал на нас. А Господь то попусти́л. Против Него не пойду.
– Мы не пойдём, други́ не пойдут… А кабы все пошли, может бы отстояли прежнюю жизнь? Кабы все вместе?
– Все пойдут – все и погинут, и те, и эти. А хто в Рассее останется? Хто жить станет в Божьем мире? Ты по-другому рассуди: не кабы все пошли, а вот кабы все не пошли? Нихто бы ни на кого не пошёл – ни мы на их, ни оне на нас. Вот как надо.
– А эти, стало быть, будут распоряжаться тут?
– Будут, покуда Бог им предел не положит. Молиться за их – не ведают, что творят.
Как зиму жить, сколь ни думай – не выдумаешь. Мужики решили ехать, искать где-нибудь заработки. Голова есть, руки есть, грех жаловаться. Мастера умелые не пропадут. Александра тоже собралась с имя́. Шить, мыть, стряпать – нет того, чего баба не умеет. Авдотья с Марией останутся ребят да избу дозира́ть.
Приезжали Мариины отец с матерью, уговаривали отстать от мужа.
– Чё ты, Мариша, будешь за чужое добро страдать?
Всё ведь так в жизни-то, как пользоваться – тогда своё, а как отвечать – чужое. Хотя никто не пере́чил, сказали – смотри сама. Ей вроде бы хотелось уйти, да как знать, может, дале-то всё обойдётся? Но заподу́мывала.
В деревне новый праздник был – праздновали их раскулачивание. Не шибко, пошто-то, людный. Человек с десяток ходили по улице с гармошкой, пели про революцию, про советскую власть, ругались матерно на старый режим. Потом снаря́дчиками снаряди́лись. Скатерти домотка́ные, бордовые да жёлтые, Авдотьина работа. Сделали из их навроде облачения, крестов нашили да ходили, батюшек просме́ивали. Правду молвить, немногие так-то делали. Хотя одёжу свою на земляках раскулаченным видеть приходилось, носили те её, не стеснялись.
Весть пришла – Шабуро́вых и Максима Соколова раскулачили, из домов выселили. У баушки Антаниды весь дом разорили, семейных увезли куда-то. С ей удар через это сделался, с параличом слегла, и ходить за ей некому. Авдотья к ей потихоньку начала захаживать, в сумерках конечно. Покормит её да обихо́дит.
Стало ясно: баб одних дома оставлять нельзя, а тем более, если Мария отделится. Александра сходила в Борисову, к дяде Ивану Петровичу. Те, конечно, знали про ихну беду. Про себя сказали, что их трогать не будут, в списках нету. Записали их середняками. Как началась эта мешани́на, Иван Петрович потихоньку начал лишнее которо-что сбывать с рук, чё попро́дал, чё попрятал. Правда, деньги те потом всё одно пропали, но зато вот сами живы остались. Корову отобрали в колхоз, зерно тоже, но потом отстали. Александра взяла у борисовских телегу, лошадёшку нашла. Вечером поехала в Липину, собрали из её приданого, что осталось в малухе, всё, что можно было припрятать на пото́м, оставили самое нужное. Александра увезла ночью всё это в Борисову, вернула лошадь, и утром пешком вернулась опять в тятин дом.
Это они в аккурат успели, а вот на работу уехать не пришлось. Товарищи явились к ним через день, рано утром, уже не пятером, а восьмером. И ружей поболе, чем тот раз. Скомандовали собираться, дали десять минут. Оделись кое-как, лопоти́ны, какие оставались худенькие, что на них тогда не поза́рились, да кто что успел сохвата́ть, с тем и посадили на подво́ды и повезли.
Мария была в огороде, мужики во дворе, Егор едва успел жене туфа́йку да платок вынести.
– Где остальные? – товарищи забежали в избу. Авдотья уже под порогом, завязывала узел с чем-то, что успела собрать. Поспешила послушно выйти.
– Иду, иду, тут я.
Прямо лоб в лоб перед ней оказался тот самый распоря́дчик, что в кожанке.
– Где ещё одна? – жёстко, в упор спросил Авдотью.
– Дак нету её тут. Уехала, то ли в Егоршину, то ли в Коптелову. Вроде, взамуж там кто-то её позвал… Не отписа́ла ишшо.
Мать уверенно врала, защищая своих детей, а сама думала: «Понесу Богу ответ». Сызмале́тства привычка – следить за своей совестью. Всяк Еремей про себя разумей. И в голову не приходило сравнить себя с теми, кто заявился к ним снова, как тать ночной, вовсе не думая ни про Бога, ни про ответ Ему.
На самом деле, когда товарищи заба́рзили в ворота, Авдотья с Александрой были на кухне. Дочь доставала из подпола банки и подавала матери. Авдотья крикнула дочери: «Сиди там!», живо сдёрнула с полатей внучат и отправила туда же. Только успела перекрестить их да сказать на прощанье: «Уходите с Богом!»
Когда повозка с выселенной семьёй тронулась от избы, Александра с робетёшками бежали уже вдоль речки к лесу. День там просидели, на бруснике да на воде из ключика. Как стемня́лось, прокрались к избе Симы Шелегиной. Пустили их, Алексию с Нюрой похлёбки дали. Александра токо чаем погрелась – зачем лишнюю обузу людям делать? Сима рассказывала: «Видели, как в вашем добре нищета красуется? Я говорю: « Катю́шка, ты не зду́май чё-нибудь взять! Они идут в хорошем, да в чужом, а ты в худом, да в своём».
Беглецы переночевали, утром за́светло пошли в Борисово…
* * *
…Подво́ды тоскливо катились в сумерках. Пять телег с сидящими и лежащими в них людьми, тихими, придавленными и оглушёнными неслыханной, бесчеловечной бедой. Товарищи ехали по краям с двух сторон, верха́ми, все с оружием. Вторые сутки доходили, как выехали из Липиной, а по сю пор никто из арестованных не еда́л. Да и непонятно было, станут ли их кормить, или будут везти, пока все не перемрут. Останавливались вчерашной ночью, как уж вовсе стемня́лось, а как чуть просветлело, тронулись дальше. Дорога уже пошла незнакомая. Много поездил Илья Иванович, и в походы, и на я́рманки, а на этой дороге не бывал. Вот и привёл Бог.
По солнцу выходило, вроде, едут на восток и к северу. На третий день с утра раздали немного хлеба. Воду пили только на ночлегах, из ключика али из речки. Добавились ещё новые телеги с такими же выселенными людьми, и пока выстраивали обозы заново, тут пронеслось, что везут их в Тобольск. С Кротовыми ехали луговски́е муж с женой, молодые ещё, примерно Егору с Марией годки́. Женщины иногда тихонько начинали всхлипывать и причитать, и тогда охранники, замахиваясь на них, кричали:
– Ма-алчать! Ехать тихо!
Марию то и дело мутило, остановиться было нельзя. Раз пришлось ей слезти с телеги и потом догонять под присмотром. Авдотья, догадавшись, что сноха в тяжести, неведомо откуда извлекла какую-то травку и велела ей понемногу жевать и держать во рту.
– Я вечо́р, как остановились, приметила у дорожки, изловчилась, сорвала потихоньку. Да жалко, что один только кустик был. Помаленьку щипли́, надо́ле хватит. Дома бы сказа́лась – может, я бы сумела взять с собой.
– Думала – успею ишшо…
Так оно, кто же мог представить такое лихо? Всё думали успеть люди, каждый ладит жить, хлеб сеять, деток ро́стить. Илья Иванович за всё время не обронил ни словечка, да и семья не сколь много разговаривала – об чём? Сторожа́ и́хние наоборот держались весело, смеялись, перекрикивались. Больше-то надсмеха́лись над теми, кого гнали теперь на незна́мо какую судьбу. Особенно, когда люди молились утром да вечером, и так, когда душа просит – а она теперь криком кричала, как же без молитвы? Красные герои принимались гоготать:
– Эй, дед, гляди, вон Боженька к тебе спускается!
– Наверно, сало тебе несёт!
– Ну что, когда Он вас спасёт? Скажите, когда ждать Его, мы ружья зарядим!
Илья Иванович думал о том, что вот так же, может, даже по этой же самой дороге, в тот же Тобольск везли его государя, и жену, и деток. И так же он со смирением принял участь свою, не противился палачам. А Сам Господь? Не так же ли был терзаем и оплёван теми, кто вчера ещё восхвалял Его, кого Он исцелял, наставлял, окормлял и Словом, и хлебами? И лишь молвил: «Не ве́дают, что творят».
И эти, безумные от развязанных рук, оттого что всё позволено – бери, сколько унесёшь, бей, пока рука не устанет – опомнятся ли они когда-нибудь? Не они, дак дети их, либо их дети. Сколько верёвочке ни виться, а конец будет. Разве понимают эти весёлые мо́лодцы, что делается их руками? Сказали: «Бейте!» – они бьют. «Берите!» – они берут. Не к плугу, не к мо́лоту силу молодецкую прикладывают – к ружью да к пулемёту; не на материнских песнях возрастают – на крови человеческой, братской. Верно сказано: родила корова телка́, да не облизала.
А кабы остановились чуток да призадумались, авось бы и смекнули, что ежели один полный колос да к другому полному колосу приложить, да ещё сто таких полнёхоньких колосьев – какой сноп из их получится? Полный, тучный. Прокормит и зиму, и весной найдёт, что в землю уронить. А если вытрясти зёрна, обколотить колоски, что из таких обколо́тков выйдет? Таким пучком срамно́ и двор подмести.
Из крепких людей сложится крепкая страна. Если каждый казак силён да здоров, и весь полк будет молодец. А коли хилых да трусливых набрать – армии не сложишь. Дак кому надо стало ослабить их, разделить один по одному? Пожи́ва, конечно, для их немалая получилась, попользовались хорошо. Но это попутно, как мародёрство. Не за ради этого всё затеяно, тут задача другая. Эти вот, которые тут на их щас гавкают, не волки, а волчата. Над ими есь волки, а над теми – псари. Волчатам забава, волкам – пожива, а псарям власть. Кому вот токо это задалось? Видать тому, кому вся Россия поперёк горла стала.
Осироти́ли деревню, выгребли всё у кулаков да в одну кучу скла́ли, а да́ле что? Ежели раньше кто своего нажить не мог, чужо́ сумеет уберечь? Дай вору золотую гору – скажет: мало. Разве ж понимают теперь? Поймут, когда кушать станет нечего, а грабить больше некого. А может, эти и никогда не поймут. Поди, не из деревни, городские, а то и вовсе без роду-племени.
О многом ещё думалось, о своих, которые рядом, и которые там остались. Нельзя сказать «дома», потому что дома у них больше не было.
Авдотья насчитала десять дён, как они ехали. Ме́шкотно тянулись. Под конец никакого жилого огонёчка не видали даже издалёка, лес да дорога. Под вечер вывалили виноватый народ с телег где-то в лесу, бросили четыре топора на всю арте́ль, да пару котелков, завороти́ли огло́бли и были таковы. Поиздевались напоследок, не без этого. Мол, вари́те кашу из топора!
Нарубили сучьев, разложили костры – у кого нашлось креса́ло, у кого спички. Повалились на землю, кто как сумел. Встретив первый рассвет на новом месте, сперва́ побродили вокруг, потом – надо как-то нала́диться. Собрались с духом, совет держали, кому чего делать. И в Липиной тоже ведь когда-то поставили первый сруб в чистом поле, дак где наша не пропадала. Поплевали мужички на ладони, да пошли ладить избу. Одну на всех пока. А всех было боле четырёх десятков, и с робятёшками. Бабы обошли вокруго́м по лесу, приметили, где чего, которо-что из еды пособрали. Но разве ж это еда – без хлебушка. Авдотья травки брала, успевала.
Илья Иванович работал вместе со всеми, а думы его не оставляли. Да и другие, поди, так же, дело делают, а думу думают. Вот поставят барак. Травы бабы руками нарвали, насушили, постели изладят. Лес чего-нибудь даст, гриба́, ягоды. Зайцы есть, может, птица, ружьишка нет ни единого. Да и не шибко хто к охоте привычен, от земельки кормились. А от волков как обороняться? Как Бог даст. Петли, силки из травы опять же наделали, попалось сколь-то раз, было жарко́е. Без соли, без хлеба, без карто́ви. Как-то на козулю натака́лись. Петлёй поймали, топором бить пришлось. Речушку нашли, одно названье что речушка, так – ручеёк. Однако рыбёшка малома́льная нашлась. Мелкая, да идти далековато, но всё розоста́вок. Нашли глину, камней от реки натаскали, сложили две печурки. У кого ножик за ону́чами сберёгся, пригождался шибко.
Ежели не думать, как оно дальше, жить однем днём, так ничего вроде. Токо как не думать-то? Разве хоть один из их не думал теперь? Сёдне омману́ли голод, ночь отвели, а потом чё? Ну, дрова есть, лесу хватит. А чем кормиться зимой? С топорами на охоту ходить? Одёжа у кого какая, у кого никакой. Бабы которы и без чулок, да и мужики хто как, у кого вовсе ничем-ничего нет, врасплох супостаты застали. А захворают? Да и кабы всё бы у их было, и поись, и одеть, хто оне для России? Нашто́ их сюда свезли́, всего лишили? Вот то-то и есть. Не на жило́е их прописа́ли, а поги́нуть тут велят.
Как-то утром хвати́лись – нету пятерых, луговских-то мужа с женой да ещё троих, которы по дороге добавились. Через четыре дня скачут товарищи, и баб беглых волокут. Велели всем выстроиться, и давай орать да страща́ть. Мол, живых вас оставили, а надо было всех передавить, а не то́ко е́тих двоих. Да токо хто ишшо посмеет бежать, дак вам ето же будет! Когда уехали, бабы-то, что вернулись, сказывали, что мужья ихние схватились драться с красными-то, да те их застрелили.
Дожди́ть начало враз как-то, да лило бе́сперечь. На улицу не выйти. Голодом сидели, да закашляли многие. Авдотья ходила от одного до другого, отваром поила. У одной бабы ребёночка приняла. Малюхотной, слабосильный. Недели не по́жил, не крещён – не отпе́т, лёг в чужую земельку, в глухом лесу. Мать и не поднялась, всё лежала, иссыхала день ото дня. Авдотья думала про Марию, что вот тоже ведь вре́мё подойдёт.
Люди, бывало, начинали разговоры про свою беду, да ни к чему – так и бросали. Уговорились вроде: мужикам не роптать, бабам не реветь, чтобы друг дружке сердце не гнои́ть. Крепились, сколь могли. Да и беда крепилась, не отступала. Хуже всего робятам, примолкли пташки. Играть нету силёшек, да и понимают, что не до игры. Пова́дились возле Ильи собираться, побасёнки слушать. Когда баба-та та роди́ла, он емя́м сказывал:
– А я, па́ря, на покосе родился. Вижу – народ-от сено косит. Ну, я сразу взял грабли и пошёл сено грести.
Глазёнки округля́т, слушают. Один жалуется:
– Меня, де́до, робята дразнят.
– Вот моёва Егора тоже дразнили маленькова-то…
– А неу́ж он маленькой был?
– Был. Крото́м дразнили. «Ты крот, ты крот!» А он ему: «Ну, я крот, нас… ал тебе в рот!» С той поры отстали.
Хохочут.
– Ты, главно дело, не робей.
– Дедо, а баушка Дуня вылечит моего тятю?
– Зна́мо, вылечит. А ты знашь, кака́ она была, баушка-та Дуня? Маленькая, одна щека в саже. Я щёку-ту ей вымыл, вырастил её, потом женился.
* * *
В Липиной готовили новое правление колхоза. Трёх баб снарядили прибраться. Оне быстрёхонько управились. Не́чего прибирать-то, сказану́ли тоже: у Кротовых дом прибирать! Токо пол пришлось замыть, его уж затоптали, да набросали окурков. На воротах прибили вывеску, что мол, правление тут. В избе тоже красная тряпка – «Вся власть советам!» Ну и разная прочая, чего там полагатся, натащили.
Федя Горбатый залез на пола́ти и глядел сверху на председателя, комиссара и других товарищей. Зима наступала на пятки, дела в колхозе были не ахти́. Привычки нету, нихто ладом не знат, чё к чему.
– Фёдор Савватеевич, спускайтесь, пора начинать.
– Я говорю: как светло в Липиной-то стало, кулаков-то выселили дак! Прямо свет в деревне-то!
Перед домом ждал народ, собрание колхозников. Начальство выступало, Федя подда́кивал, Ма́кся Со́ря с ружьём своим припёрся. Народ молчал.
– Ну, что же вы, товарищи, активнее, выступайте. Что вы можете предложить по укреплению нашего колхоза?
Кто-то из мужиков в задних рядах пробубнил:
– Ага, выступайте, давайте. Довыступаете – отправят, куда Макар телят не гонял. А́ли е́нтот жа́хнет из ружа́.
Сколь-то помолчали. Потом Клавде́я, шустрая одна бабёнка, не выдержала:
– Ты мне скажи, председатель, как нам самим с ног не пасть? Мне робятёшек чем кормить скажешь? Я день-деньской на коровнике, мужик на коню́шной, а оне́ одне́ в избе. Наделают чё-нибудь себе, хто за имя́ приглядит? Домой придёшь с колхозу, дома на зуб бросить нечего. А молочко забыли, как и пахнет. Ра́не-то у худенькой вдовёнки была коровёнка, а теперь что? У меня пять куричошек было, и тех унесли.
У комиссара уже глаз не по-хорошему заблестел, чё бы было – неизвестно, да Клавдея заревела напосле́де-то. А он из тех мужиков был, которые бабьих слёз не признают. Раз, мол, ревёт – не́чё её слушать. Председатель струхану́л маленько, и скорёхонько на друго перевёл: велел Петру Забелину выступить. На его влась обнаде́ивалась – из малома́льных середняков, скотину сам привёл в колхоз. Скажи, мол, чё-нибудь про колхоз дельное. Он вышел, поглядел на народ, опну́лся.
– Сказать, говорите?.. Скажу. Хресья́нску курицу забре́ли, вся деревня заревели!
И отчаянно махнув рукой, подытожил:
– Я всё сказал.
Не оправдал, в обчем, доверия власти. И как-то собрание на нет – на нет – на нет сошло. День как-то не задался.
* * *
Александра с робятами приюти́лись у дяди, Ивана Петровича. На улицу шибко не показывалась, в избе, в ограде с хозяевами робила. Когда хто зайдёт – старалась на кухне быть. Робятёшек на улицу тоже не пускали, скажут – чьи, откуда? Никаких разговоров не вели, домашние молчат, она и подавно. Чё тут скажешь? Как понять, что делается и решить, что делать? Утром не знаешь, что днём будет, вечером неизвестно, что ночь принесёт. Что за жись настала, за что уцепиться, на что надеяться, куда идти? Сидели по домам, у кого они были, ждали, незнамо чего. За кем ещё придут, кого обнесу́т? Вот дядиных пока оставили, да в колхоз ждут, идти надо.
Да и Александре спокою нету, хотя вроде и разрешили отдельно жить, да хто их знает? Сёдне так, завтре эдак. Разве могла она когда подумать, что будет сиротой бесприютной, и не будет знать, чем детей накормить, где их положить? Лежала теперь ночи напролёт, уснуть не могла – хоть глаза сшей. Дума за думу. Сколь так-то биться? Не век по людям прятаться. Слава Богу, что борисовских не выселили, где бы она щас была! Но дальше-то куда? В город ехать, родных мест лишиться? А про тятю с мамой, про Егора думать было невмоготу, слёзы не морша́ бежали. Хорошо – в потёмках-то никто не видит.
Однако подумать было надо. Представить, что вот она насовсем осталась одна, без них, никак было нельзя. Этого быть не может, не до́лжно, это всё омман, приснилось только. Ум понимал, что происходит не её одной беда, а одна большая беда на всех. Во всех деревнях людей обобрали и выселили, и в городах тоже, и убили многих. Но душа никак не хотела с этим мириться. Как же это её любимый тятя, мудрый, сильный, где-то, может, в чистом поле без крошки хлеба? Как же мамонька родимая, мастерица и работница, не имеет, чем прикрыться от не́погоди? Братец милый не знает, куда головушку приклонить. Неуж это она попу́стит? Ведь она-то на воле, руки-ноги целы, голова на месте.
И изнуряла она так свою голову думами, вопросами, а где не хватало ответов, стала искать их, потихоньку приспра́шиваться. Перво дело, конечно, дядя, что он думает про всё это, что знает. Иван Петрович токо головой качал.
– Если бы то несоразумение было, либо ошибка, тогда можно правды поискать. А тут всё от ума делается. Задали́сь они, значит, всё это изломать-то.
– А для чего задались? А, дядя Иван?
– Видать, чтоб богатых не было… А пошто́? Пойди, пойми их. Да и не может того быть. Ежли в одном месте убыло, стало быть, где-то прибыло. А у кого прибыло? Хто забрал, у того и прибыло. У однех взять – другим отдать. Да ишо внушают – это, мол, по справедливости. Вот всё орут, мол, разруха да голод. А хто их наделал? Хто изломал? У нас нечё е́того не было, и ишо бы сто́ко не бывало. А оне вон чё наро́били, а теперь говорят: «Вон кака́ беда на нас нашла!» Сама, ли чё ли, нашла? Е́нто, к примеру, я щас избу свою запалю́, да сам и заору – мол, пожар, пожар! Беда, мол. Ладно – нет, э́дак-ту? Зду́мали жись переделывать, а нас спросили? Мы нечё переделывать не собирались. Не такая Рассея, чтобы её переделывать… Да, ишо, слышь-ко, мы же виноватые. Мы себе жили, некого́ не трогали, вдруг – нате вам! Вы, говорят, белые бандиты, всё наше хозяйство разорили. А мы, мол, сделаем – всем хорошо будет. Вон как хорошо стало, не знашь, куда бежать…
В народе только одно говорили: конец света это. По всему видать. Смертоуби́вство, голод, с ума все сошли, беспорядок, грабёж, срамота́ всякая, Бога кляну́т. Частушку сложили про это:
Навалилось на нас горе,
Видно – вышло нам пропа́сть!
Пляшут бесы на заборе:
«Наше время, наша власть!»
В конце концов, Александра поняла, что без толку обдумывать, что делается кругом, и зачем, кому это надо. Этого ей не решить. Надо ум направить на своих. Как им помочь? Если живы ещё… Об этом даже думать не надо! «Помоги, Господи!» – только и шептала. За что выселили, почему? Какую вину на них навалили? В бумаге-то, которую оне читали, ничё не поймёшь. Одно что, мол, хозяйство. Зажиточные, мол. Ну, хозяйство, дальше что? Почему им нельзя пользоваться тем, что сами изладили, вырастили, а другим и́хное отдали – тем можно пользоваться чужим. Живут люди, делают чё-нибудь, вдруг – пришли, всё забрали у их. Ну, чё это к чему? И како́ вобче-то кому дело, у кого чё есть? С чего считать-то за́чали? Люди живут, у всех чё-нибудь есть, человеку ись-пить надо, одеться-обуться, как безо всего-то жить? Хто как робит, так и имеет, как пото́пашь, так и поло́пашь. Можно грабить, ли чё ли?
Шила в мешке не утаишь, помаленьку прознали в соседях, что она тут живёт. Да и чуток обвыклась – тихо вроде пока. Начала выходить на улицу.
В Борисовой тоже было правление, общие собрания. С флагами ходили да песни пели. Прислушивалась, приглядывалась, и думала, думала. Вот так и узнала, что обвиняли кулаков, что, дескать, не сами они нажили добро, а работников держали, они спины гнули. Так она и знала, так и чувствовала, что не всё просто! Должен быть какой-то обман, фокус какой-то. Вот оно что! На вранье беду-то людям подстроили.
Гнули спины-то, ещё как гнули! И тятя с мамой, и дед Иван с баушкой Надёжей, и братец с жонкой, и свёкор со свекровкой, и муж её, и она, и робята малые, чё по силам дак. И Шабуровы, и Максим Соколов, и баушка Антанида Пахомовна – все были работники добрые. А ещё держали они у себя батраков – Серка́ с Грунею, Изку с Мамкой, славные были работники…
Оттого и Иван Петрович не мог сказать, что к чему, потому как враньё. Разве до такого додумаешься? Теперь главно дело: как всё исправить? Прежде всего, куда бежать, к кому обратиться? Должен быть всегда кто-то, кто в силе, кто главный, кто может решить любое дело. «Помоги, Господи!»
Оставила робят у родни и пошла в Егоршину, на станцию. Села в поезд и поехала в Екатеринбург.
* * *
Утра́ми по́ лесу туман плыл, потом грязь стала подмерзать. Давно начали печки подта́пливать. Дров, веток, щепы напасли, да и так, когда вёдро, ещё рубили в запас. Всё—таки не жарко было в бараке. Изба без гвоздей поставлена, травой уты́кана, глиной замазана. С едой хуже всего. Двое мужиков уж ходили искать, где кто живёт ли поблизости. Вроде бы чё-то у их припрятано было, дак на хлеб выменять. Пришли ни с чем, на просто́й. То ли правда не нашли никого, то ли доро́гой ме́ну-то съели.