Полная версия
Три товарища и другие романы
– Мы могли бы потолковать о деле у меня дома, – сказал булочник, когда мы вышли на улицу.
Я кивнул. Меня это вполне устраивало. Булочник хоть и полагал, что в своих четырех стенах он будет сильнее, но я-то рассчитывал на поддержку брюнетки.
Она уже поджидала нас в дверях.
– Приношу вам свои самые сердечные поздравления, – сказал я, не давая булочнику раскрыть рот.
– С чем же? – быстро спросила она, метнув на меня юркий взгляд.
– С вашим «кадиллаком», – ответил я как можно непринужденнее.
– Киса! – бросилась она на шею булочнику.
– Но это все еще вовсе не… – пытался он выпутаться из ее объятий и объясниться. Но она не отпускала его, а, пританцовывая, крутилась с ним по комнате, не давая ему говорить. Передо мной попеременно возникала то ее хитрая, подмигивающая мордочка, то его постная и укоризненная, тщетно протестующая головка мучного червя.
Наконец ему удалось высвободиться.
– Да мы вовсе еще ничего не решили, – выдохнул он.
– Решили! – сказал я со всей сердечностью. – Положитесь на меня – выторгую я у него эти последние пятьсот марок. Вы заплатите за «кадиллак» всего семь тысяч – и ни пфеннига больше! Согласны?
– Конечно! – поспешно воскликнула чернявенькая. – Ведь это и впрямь недорого, киса…
– Да постой ты! – Булочник протестующе поднял руку.
– Ну что с тобой опять! – напустилась она на него. – То говорил, что берешь машину, то опять вдруг не хочешь!
– Да хочет он, – вставил я, – мы уже обо всем договорились.
– Ну вот, киса, к чему ж ты тогда… – Она опять прильнула к нему своей обширной грудью, а он опять забарахтался, пытаясь освободиться. Лицо он сделал сердитое, однако сопротивление его заметно слабело.
– «Форд»… – произнес он.
– Будет, конечно же, принят в счет оплаты…
– Четыре тысячи марок…
– Стоил он когда-то, не так ли? – спросил я самым участливым тоном.
– Пойдет в счет оплаты за четыре тысячи марок, – твердо заявил булочник. Наконец-то он обрел точку опоры для контратаки против ошеломительного натиска. – Машина ведь почти новая…
– Новая, – подхватил я, – после колоссального ремонта…
– Сегодня утром вы сами со мной соглашались…
– Сегодня утром речь шла о другом. Новое и новое – это большая разница, и зависит она от того, покупаете вы или продаете. Чтобы стоить четыре тысячи марок, ваш «форд» должен иметь бамперы из чистого золота.
– Четыре тысячи – или ничего не выйдет, – упрямо заявил булочник. Он вернулся к своему старому образу и, казалось, твердо намерен стереть всякие следы недавнего наплыва сентиментальности.
– В таком случае – желаю здравствовать! – заявил я и обратился к черноволосой его сожительнице: – Сожалею, сударыня, но соглашаться на убыточные сделки я не могу. Мы и без того не зарабатываем ни пфеннига на «кадиллаке», не можем же мы при этом брать «форд» по такой чудовищной цене. Прощайте…
Она меня удержала. Из глаз ее посыпались искры, и она приступила к булочнику с такой яростью, что он онемел.
– Сам ведь сто раз говорил, что за «форд» теперь ничего не получишь… – прошипела она под конец своей тирады, прерывая ее плачем.
– Две тысячи марок, – сказал я, – две тысячи, хотя и это похоже на самоубийство.
Булочник молчал.
– Ну ты что, воды в рот набрал? Что стоишь как пень? – кипятилась она.
– Господа, – обратился я к ним, – я отправлюсь за «кадиллаком». А вы пока обсудите это дело между собой.
У меня было такое чувство, что мне лучше всего удалиться. Черноволосая леди и без меня довершит мое дело.
Час спустя я вернулся к ним с «кадиллаком». И сразу заметил, что их спор разрешился способом наипростейшим. У булочника был усталый, помятый вид, на костюме его повис пух от перины, а чернявая, напротив, сияла, победно покачивая грудями, улыбаясь предательски и плотоядно. Она переоделась, теперь на ней было тонкое шелковое платье, плотно облегавшее фигуру. Улучив момент, она кивком и подмигиванием дала мне понять, что все в порядке. Мы совершили пробную поездку. Вальяжно раскинувшись на широком сиденье, чернявенькая без умолку болтала. Я бы с наслаждением вышвырнул ее в окно, но понимал, что без нее мне не обойтись. Булочник с меланхолическим видом сидел рядом со мной. Он заранее скорбел по своим деньгам, а уж эта скорбь – самая натуральная на свете.
Мы вернулись к дому булочника и снова прошли в его квартиру. Булочник вышел в соседнюю комнату за деньгами. Выглядел он теперь как старик, и я заметил, что волосы у него крашеные. Чернявенькая оправила на себе платье.
– Ловко мы это обделали, а?
– Да, – согласился я против воли.
– Сто марок на мою долю…
– Вот как… – сказал я.
– Скряга паршивый, – доверительно прошептала она, подойдя поближе. – Деньжищ у него куры не клюют! Но он скорее ими подавится, чем выпустит из рук лишний пфенниг! Даже завещания писать не хочет. Вот и отойдет все к детям, а я останусь с носом. А много ли удовольствия жить со старым хрычом…
Она, играя бюстом, придвинулась еще ближе.
– Так я зайду завтра насчет этой сотни. Когда вас можно застать? Или лучше вы заглянете сюда? – Она хихикнула. – Завтра после обеда я буду одна…
– Я вам пришлю их, – сказал я.
Она снова хихикнула.
– Лучше занесите сами. Или боитесь?
Видимо, она сочла меня слишком робким и для поощрения слегка погладила по руке.
– Не боюсь, – сказал я. – Просто я занят. Как раз завтра мне нужно к врачу. Застарелый сифилис, знаете ли! Страшно отравляет жизнь…
Она отскочила как ужаленная, чуть не опрокинув плюшевое кресло. В эту минуту вошел булочник. Он недоверчиво покосился на брюнетку. Потом отсчитал мне деньги, складывая их на стол. Считал он медленно и нерешительно. Тень его покачивалась на розовых обоях комнаты, будто считая вместе с ним. Подписывая квитанцию, я вспомнил, что все это сегодня уже было, только на моем месте был Фердинанд Грау. И хотя в этом не было ничего особенного, ситуация показалась мне несколько странной.
Выйдя на улицу, я вздохнул с облегчением. Воздух был по-летнему теплым. У тротуара поблескивал «кадиллак».
– Ну, старик, спасибо, – сказал я, похлопав его по капоту. – Поскорей возвращайся для новых свершений!
XV
Утреннее солнце щедро заливало луга. Мы с Пат сидели на краю лесной просеки и завтракали на траве. Я взял себе отпуск на две недели, и мы с Пат отправились в путь. Решили выбраться к морю.
Перед нами на шоссе стоял маленький старый «ситроен». Мы получили его в счет оплаты за «форд» булочника, и Кестер дал мне его на время отпуска. Нагруженный чемоданами, он походил на терпеливого вьючного осла.
– Будем надеяться, что он не развалится по дороге, – сказал я.
– Не развалится, – ответила Пат.
– Откуда ты знаешь?
– Нетрудно догадаться. Потому что это наш отпуск, Робби.
– Может, и так, – сказал я. – Но мне знакома и его задняя ось. Выглядит она плачевно, особенно когда автомобиль перегружен.
– Он брат «Карла». Он выдержит все.
– Братец довольно рахитичный.
– Перестань грешить, Робби. Это самый прекрасный автомобиль, какой я только знаю.
Мы повалялись еще какое-то время на траве. Со стороны леса веяло теплым, мягким ветерком. Пахло смолой и свежей зеленью.
– Слушай, Робби, – сказала Пат немного погодя, – а что это за цветы там, у ручья?
– Анемоны, – ответил я, не взглянув.
– Ну что ты, милый! Это не анемоны. Анемоны гораздо меньше. Кроме того, они цветут только весной.
– Верно, – сказал я. – Это лютики.
Она покачала головой:
– Лютики я знаю. Они совсем другие.
– Ну, значит, цикута.
– Робби! Ведь цикута белого цвета.
– Ну тогда не знаю. До сих пор, когда меня спрашивали, мне хватало этих трех названий. И одному из них обязательно верили.
Она рассмеялась.
– Жаль, что я этого не знала. А то бы удовлетворилась уже анемонами.
– Цикута – вот что принесло мне наибольшее число побед!
Она приподнялась с земли.
– Веселенькое сообщение! И часто тебя таким образом расспрашивали?
– Не слишком. И при совершенно других обстоятельствах.
Она оперлась ладонями о землю.
– А ведь, в сущности, это стыдно – ходить по земле и ничего не знать о ней. Даже нескольких названий.
– Не расстраивайся, – сказал я. – Куда больший стыд – не знать, зачем мы вообще ходим по этой земле. А несколько лишних названий тут ничего не изменят.
– Это только слова! И я думаю, произносят их в основном из-за лени.
Я повернулся к ней.
– Конечно. Но о лени еще мало кто задумывался по-настоящему. Она – основа всякого счастья и конец всякой философии. Давай-ка лучше приляг, полежим еще. Человек слишком мало лежит. Он живет по большей части стоя или сидя. А это нездорово, это вредно для его животного благополучия. Только лежа можно достичь полной гармонии с самим собой.
На шоссе послышался приближающийся, а потом снова удаляющийся шум машины.
– Маленький «мерседес», – сказал я, не приподнимаясь. – Четырехцилиндровый.
– А вот еще один, – сказала Пат.
– Да, уже слышу. «Рено». У него радиатор, как свиной пятачок?
– Да.
– Значит, «рено». А вот, слышишь, приближается что-то стоящее! «Ланчия»! Эта наверняка нагонит тех двух, как волк ягнят! Послушай, какой мотор! Как орган!
Машина промчалась мимо.
– В этой области ты знаешь побольше трех названий, не так ли? – спросила Пат.
– Разумеется. И они даже подходят.
Она засмеялась.
– А не печально ли это? Или как?
– Вовсе не печально. Лишь естественно. Хорошая машина мне иной раз дороже двадцати лугов с цветами.
– Очерствелое дитя двадцатого века! Ты, видимо, совсем не сентиментален.
– Отчего же? Что касается машин, я сентиментален. Ты ведь слышала.
Она посмотрела на меня.
– Я тоже сентиментальна, – сказала она.
В ельнике куковала кукушка. Пат принялась подсчитывать.
– Зачем тебе это? – спросил я.
– Разве ты не знаешь? Сколько она прокукует, столько лет еще проживешь.
– Ах да, верно. Но есть и другая примета. Когда услышишь кукушку, нужно перетряхнуть все свои деньги. Тогда их станет больше.
Я вынул мелочь из кармана, положил в ладони и стал что есть силы трясти.
– Вот ты каков, – сказала Пат. – Я хочу жить, а ты хочешь денег.
– Чтобы жить, – возразил я. – Истинный идеалист всегда хочет денег. Ведь деньги – это отчеканенная свобода. А свобода – это жизнь.
– Четырнадцать, – сказала Пат. – Когда-то ты говорил об этих вещах иначе.
– Это было в мои глухие времена. О деньгах нельзя говорить с презрением. Деньги многих женщин превращают во влюбленных. А любовь, напротив, порождает в мужчинах страсть к деньгам. Итак, деньги поощряют любовь, а любовь, напротив того, материализм.
– Ты сегодня в ударе, – сказала Пат. – Тридцать пять.
– Мужчина, – продолжал я, – становится алчным, только повинуясь желаниям женщины. Если бы не было женщин, то не было бы и денег, а мужчины составили бы героическое племя. В окопах не было женщин, и не играло никакой роли, кто чем владеет, – важно было лишь, каков он как мужчина. Это не свидетельствует в пользу окопов, но проливает на любовь истинный свет. Она пробуждает в мужчине дурные инстинкты – стремление к обладанию, к значительности, к заработкам, к покою. Недаром диктаторы любят, чтобы их подручные были женаты – так они менее опасны. И недаром католические священники не знают женщин – иначе они никогда бы не были такими отважными миссионерами.
– Ты сегодня в ударе, как никогда, – сказала Пат. – Пятьдесят два.
Я снова сунул мелочь в карман и закурил сигарету.
– Может, хватит считать? – спросил я. – Тебе уже давно перевалило за семьдесят.
– А нужно сто, Робби! Сто – хорошая цифра. И мне хочется ее набрать.
– Вот это мужественная женщина! Но зачем тебе столько?
Она скользнула по мне быстрым взглядом.
– Там видно будет. Я ведь иначе смотрю на эти вещи, чем ты.
– Вне всяких сомнений. Говорят, впрочем, что труднее всего даются первые семьдесят лет. Потом все становится проще.
– Сто! – провозгласила Пат, и мы тронулись в путь.
Море приближалось к нам, как огромный серебряный парус. Мы давно уже ощутили его солоноватое дыхание – горизонт все раздвигался и светлел, и наконец оно раскинулось перед нами – беспокойное, могучее, бесконечное.
Шоссе по дуге приблизилось к морю вплотную. Потом показался лес, а за ним деревушка. Мы спросили, как проехать к дому, в котором мы должны были жить. Он был несколько на отшибе. Адрес нам дал Кестер. После войны он пробыл там целый год.
Это был небольшой одинокий особняк. Проделав элегантный пируэт на «ситроене», я подкатил к воротам и дал сигнал. В одном из окон на мгновение показалось чье-то широкое лицо, подержалось секунду бледной тенью и исчезло.
– Будем надеяться, что это не фройляйн Мюллер, – сказал я.
– Совершенно не важно, как она выглядит, – заметила Пат.
Дверь отворилась. К счастью, то была не фройляйн Мюллер, а служанка. Фройляйн Мюллер, владелица особняка, появилась минутой позже. Хрупкая седоволосая дама, типичная старая дева. На ней было закрытое до подбородка черное платье и золотой крест в виде броши.
– Пат, на всякий случай подтяни-ка снова свои чулки, – сказал я, увидев брошь, и вылез из машины. – Мне кажется, господин Кестер уже сообщал вам о нас, – начал я.
– Да, он телеграфировал о вашем приезде. – Она пристально всматривалась в меня. – А как поживает господин Кестер?
– Да хорошо, в общем, – если в наше время можно так сказать.
Она кивнула, продолжая меня разглядывать.
– А вы давно знакомы с ним?
«Похоже на экзамен», – подумал я и дал справку о том, как долго я знаю Отто. Сказанное мной ее, кажется, удовлетворило! Тем временем подошла и Пат. Чулки на ней были подтянуты. Взгляд фройляйн Мюллер потеплел, похоже, что Пат скорее могла рассчитывать на ее благосклонность, чем я.
– У вас еще найдется комната для нас? – спросил я.
– Раз телеграфирует господин Кестер, то вы всегда получите у меня комнату, – заявила фройляйн Мюллер, холодно взглянув на меня. – Я даже дам свою лучшую, – сказала она Пат.
Пат улыбнулась. Фройляйн Мюллер улыбнулась в ответ.
– Пойдемте, я покажу вам ее, – пригласила она.
Они пошли рядом по узкой тропинке, ведшей по небольшому саду. Я ковылял сзади, чувствуя себя совершенно лишним, потому что фройляйн Мюллер обращалась исключительно к Пат.
Комната, которую она нам показала, находилась на первом этаже. У нее был отдельный вход со стороны сада. Это мне очень понравилось. Комната была довольно большой, светлой и уютной. Сбоку было что-то вроде ниши, в которой стояли две кровати.
– Ну как? – спросила фройляйн Мюллер.
– Замечательно, – ответила Пат.
– Даже роскошно, – добавил я, стараясь хоть немного подольститься к хозяйке. – А где же другая?
Фройляйн Мюллер медленно повернулась ко мне.
– Другая? Какая другая? Разве вы хотите другую? А эта что, вам не подходит?
– Она великолепна, но… – начал я.
– Но что же? – ядовито спросила фройляйн Мюллер. – К сожалению, у меня нет лучшей, чем эта.
Я хотел было объяснить ей, что нам нужны две комнаты, как она уже добавила:
– Да ведь и вашей жене эта комната нравится…
«Вашей жене»… Мне показалось, что я отпрянул на шаг. На самом же деле я даже не шевельнулся. Только осторожно взглянул на Пат, которая стояла, опершись о подоконник и подавляя улыбку.
– Моей жене… конечно, – проговорил я, не сводя глаз с золотого креста на груди фройляйн Мюллер. Ничего не поделаешь, объяснить ей все невозможно. Она бы немедленно с воплем повалилась в обморок. – Я лишь хотел сказать, что мы привыкли спать в разных комнатах, – сказал я. – То есть каждый в своей.
Фройляйн Мюллер неодобрительно покачала головой:
– Две спальни у супругов – странная новая мода…
– Дело не в этом, – сказал я, погашая возможные подозрения. – Просто у жены моей очень чуткий сон. А я, к сожалению, довольно громко храплю.
– Вот как, вы храпите! – воскликнула фройляйн Мюллер таким тоном, будто всегда была в этом уверена.
Я уж испугался, что она предложит мне теперь комнату на втором этаже, но она, по-видимому, считала брак делом святым. Она открыла дверь в маленькую комнатку по соседству, в которой не было, кажется, ничего, кроме кровати.
– Великолепно, – сказал я, – этого вполне достаточно. Но я здесь никому не помешаю? – Я хотел удостовериться, что внизу, кроме нас, никого нет.
– Вы никому не помешаете, – заявила фройляйн Мюллер, с которой вдруг слетела вся важность. – Кроме вас, здесь никто не живет. Все прочие комнаты пусты. – Она постояла немного, потом встрепенулась. – Вы будете есть в этой комнате или в столовой?
– Здесь, – сказал я.
Она кивнула и вышла.
– Итак, фрау Локамп, – обратился я к Пат, – вот мы и въехали. Но я никак не ожидал, что в этой старой чертовке окажется столько церковности. Кажется, я ей тоже не приглянулся. Странно, обычно я пользуюсь у старушек успехом.
– Это не старушка, Робби, а очень милая старая дева.
– Милая? – Я пожал плечами. – Во всяком случае, в манерах ей не откажешь. Ни души в доме, а столько величия в поведении!
– Да нет в ней никакого величия…
– По отношению к тебе.
Пат рассмеялась.
– Мне она понравилась. Но давай притащим чемоданы и достанем купальные принадлежности.
Проплавав целый час, я лежал на песке и грелся на солнце. Пат еще оставалась в воде. Ее белая шапочка то и дело мелькала в синих волнах. Кричали чайки. По горизонту медленно тянулся пароход, оставляя за собой развевающееся дымное знамя.
Солнце пекло. Оно расплавляло всякое желание сопротивляться бездумной, сонной лени. Я закрыл глаза и вытянулся во весь рост. Горячий песок похрустывал. В ушах отдавался шум слабого прибоя. Что-то мне все это напоминало, какой-то день, когда я точно так же лежал…
Было это летом тысяча девятьсот семнадцатого года. Наша рота находилась тогда во Фландрии, и мы неожиданно получили несколько дней для отдыха во Фландрии – Майер, Хольтхоф, Брегер, Лютгенс, я и еще несколько человек. Большинство из нас еще ни разу не были на море, и эта толика отдыха, этот непостижимый перерыв между смертью и смертью превратился в настоящее безудержное упоение солнцем, песком и морем. Мы по целым дням пропадали на пляже, распластавшись голышом на солнце, – ибо лежать голым, не навьюченным оружием и униформой уже было почти что миром. Мы резвились на песке, мы снова и снова бросались в море, мы с невероятной, только в это время возможной силой ощущали биение жизни в своем теле, в своем дыхании, в своих движениях, мы забывали в эти часы обо всем на свете и хотели обо всем забыть. Но вечерами, в сумерках, когда солнце закатывалось за горизонт и от него бежали по потускневшему морю серые тени, к рокоту прибоя постепенно примешивался другой звук, он усиливался и наконец заглушал все, словно глухая угроза, – то был грохот фронтовой канонады. И тогда случалось, что стихали разговоры и наступало вымученное молчание, заставлявшее тянуть шею и напряженно вслушиваться, а на радостных лицах наигравшихся до устали мальчишек снова проступали суровые лики солдат, словно бы высекаемые внезапно, нахлынувшим изумлением, тоской, в которой сошлось все, чему не было слов: горькое мужество и жажда жизни, преданность долгу, отчаяние, надежда и глубокая загадочная печаль тех, кто был смолоду отмечен перстом судьбы. Через несколько дней началось большое наступление, и уже к третьему июля от роты осталось всего тридцать два человека, а Майер, Хольтхоф и Лютгенс были мертвы.
– Робби! – крикнула мне Пат.
Я открыл глаза. Несколько секунд мне понадобилось, чтобы осознать, где я. Воспоминания о войне всегда уносили меня далеко-далеко. С другими воспоминаниями так не было.
Я встал. Пат выходила из воды. Она шла как раз по солнечной дорожке на море, ярким блеском были залиты ее плечи, и вся она была словно окутана светом, отчего фигурка ее казалась почти черной. С каждым шагом наверх она все выше врастала в слепящее предзакатное солнце, пока лучи его не образовали ореол вокруг ее головы.
Я вскочил на ноги. Это видение показалось мне неправдоподобным, будто из другого мира: просторное синее небо, белые гребни волн – и на этом фоне красивая стройная фигура. Чувство было такое, будто я один в целом мире и ко мне выходит из воды первая женщина. На миг меня поразила мощная безмолвная сила красоты, и я почувствовал, что она значительнее, чем кровавое прошлое, что она должна быть значительнее, иначе мир рухнул бы и задохнулся от ужаса и смятения. И еще сильнее, чем это, я ощутил, что я есть, что я существую и что есть Пат, что я живу, что я выбрался из кошмара, что у меня есть глаза, и руки, и мысли, и что горячими волнами бьет во мне кровь, и что все это непостижимое чудо.
– Робби! – снова крикнула Пат и помахала рукой.
Я подхватил с земли ее халат и пошел ей навстречу.
– Ты слишком долго была в воде, – сказал я.
– Я совсем не замерзла, – ответила она, с трудом переводя дух.
Я поцеловал ее в мокрое плечо.
– На первых порах тебе надо вести себя немного разумнее.
Она покачала головой и посмотрела на меня сияющими глазами.
– Я достаточно долго вела себя слишком разумно.
– Вот как?
– Конечно. Слишком долго! Пора мне наконец быть и неразумной!
Она рассмеялась, прильнув щекой к моему лицу.
– Будем неразумными, Робби! Ни о чем не будем думать, совершенно ни о чем, только о нас двоих, да о солнце, да о каникулах, да о море!
– Хорошо, – сказал я и взял махровое полотенце. – Для начала, однако, я вытру тебя досуха. Когда это ты успела уже загореть?
Она надела халат.
– Это результат разумно проведенного года. В течение которого я ежедневно по часу должна была лежать на солнце на балконе. А в восемь вечера идти спать. Сегодня же в восемь вечера я опять пойду купаться.
– Это мы еще посмотрим, – сказал я. – Человек всегда велик в своих намерениях. Но не в их свершении. В этом и состоит обаяние человека.
Из вечернего купания ничего не вышло. Мы еще прогулялись по деревне и проехались в сумерках на «ситроене», а потом Пат почувствовала себя вдруг крайне усталой и потребовала ехать домой. Я уже не раз наблюдал в ней этот резкий переход от кипучей жизненной энергии к внезапной усталости. У нее было не много сил и вовсе не было никаких резервов – хотя она и не производила такого впечатления. Она всегда расточительно тратила все запасы своей жизненной силы, и они казались неисчерпаемыми благодаря ее цветущей юности, а потом вдруг наступал момент, когда лицо ее резко бледнело, а глаза глубоко западали – и всему приходил конец. Она утомлялась не медленно, как другие люди, а в одну секунду.
– Поедем домой, Робби, – сказала она, и ее низкий голос прозвучал глуше обычного.
– Домой? То есть к фройляйн Эльфриде Мюллер с ее золотым крестом на груди? Кто знает, что еще пришло в голову старой хрычовке в наше отсутствие.
– Домой, Робби, – сказала Пат, устало склонившись к моему плечу. – Теперь это наш дом.
Я отнял одну руку от руля и обнял ее за плечи. Так мы медленно ехали по голубым и туманным сумеркам, а когда наконец завидели освещенные окна маленького домика, уткнувшегося, подобно некоему темному зверю, мордой в неширокую ложбину, то и впрямь почувствовали, будто возвращаемся к себе домой.
Фройляйн Мюллер уже поджидала нас. Она переоделась, и теперь на ней вместо черного шерстяного было черное шелковое платье такого же пуританского покроя. Крест заменила другая эмблема из сердца, якоря и креста – церковных символов веры, надежды и любви.
Она была гораздо приветливее, чем днем, и учтиво спросила, устроит ли нас приготовленный ею ужин – яйца, холодное мясо и копченая рыба.
– Почему бы и нет? – пожал я плечами.
– Вам не нравится? Это свежекопченая камбала. – Она посмотрела на меня с некоторой робостью.
– Конечно, конечно, – бросил я холодно.
– Свежекопченая камбала – это очень вкусно, – сказала Пат, бросив на меня укоризненный взгляд. – Классический ужин, о каком можно только мечтать в первый день на море, фройляйн Мюллер. А если к этому будет горячий чай…
– Ну конечно! Охотно! А как же! Сейчас принесу! – Фройляйн Мюллер с явным облегчением удалилась, шурша шелковым платьем.
– Ты что, действительно не любишь рыбу? – спросила Пат.
– Люблю. Еще как! Камбала! Да я мечтал о ней черт знает сколько!
– И при этом ведешь себя так надменно? Не слабо!
– Должен ведь я поквитаться с ней за то, как она встретила меня днем.
– Ах ты, Господи! – рассмеялась Пат. – Все-то ты держишь в себе! Я уже давно обо всем забыла.
– А я нет, – сказал я. – Я не забываю так легко.
– А надо бы, – заметила Пат.
Вошла служанка с подносом. У камбалы была кожа цвета золотистого топаза, и она чудесно пахла морем и дымом. Вместе с ней были поданы еще и свежие креветки.