bannerbannerbanner
Письма из одиночества
Письма из одиночества

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Ринат Валиуллин

Письма из одиночества

© Валиуллин Р., 2019

© ООО «Издательство АСТ», 2020

* * *

Люди сделаны из одиночества еще в утробе, потом уже, выйдя в свет, мы пробуем всех на вкус, пытаясь понять, с кем одиночество вкуснее.

В столовой госпиталя я не спеша разбирал суп из вермишели и курицы, вылавливая мясо. Вместо хлеба я держал книгу.

– Меня тоже уже тошнит от этого супа, – усмехнулся рядом со мной чей-то недовольный голос, когда поднос незнакомца совершил жесткую посадку на стол, за которым сидел я. Приборы звякнули, их хозяин приземлился рядом.

– То ли дело дома. Мама такой борщ готовит – пальчики оближешь. – Он сломал хлеб и начал довольно лихо опустошать тарелку.

Я ничего не ответил, только улыбнулся вяло в ответ, не отрывая взгляда от книги. Книжку нашел в тумбочке в своей палате, видимо, кто-то оставил для следующих поколений. Это был фантастический роман, в котором землю поразил неведомый вирус власти.

С неба упал слон. Пять тонн африканского мяса. Рано утром прямо в сердце города, на центральную площадь одной независимой республики. Она еще никогда не видела столько тела: туша разлетелась на многие километры, горячая кровь хлынула по улицам, в соседние города и страны… Правительство в панике, оно не знает, как убрать с улиц такое количество плоти, которая неожиданно вдруг задышала и пришла в движение. Против слона были брошены военные силы. Кровопролитие. Через несколько дней кабинет подает в отставку, понимая, что ситуация вышла из-под контроля, спешно покидает страну вместе с президентом. Слон тем временем полностью оклемался, встал, отряхнулся, собрал парашют цвета национального флага и рассредоточился по своим делам. Никто не знает точно, откуда он взялся и куда делся, говорят, что позже его видели в других странах.

– Я – Батя, тебя как зовут?

«Мать» – захотелось ответить мне, когда я оторвал глаза от книги и увидел сытое ленивое лицо.

– Фолк.

– Фолк?

– Да.

– Странное имя.

– Народ значит, по-английски, – не стал я объяснять, что на самом деле это производная от Федор Волков. Не было никакого желания продолжать пустую беседу о том, кто где служит и кому сколько осталось.

– А, – отстал от меня дембель.

Я снова вернулся к книге, как к мысли, от которой пахло чем-то знакомым.

Закат убивает красотой тысячи людей, ему скучно умирать одному.

Корабль стоял на рейде в руках уходящего в завтрашний день солнца. Море пощечинами выражало ему свои чувства, оно не умело по-другому. Прозрачное, цвета индиго, небо не предвещало ничего особенного, если не считать чаек, которые взяли весь этот чудесный день в кавычки своих тел, они нарезали воздух на невидимые лоскуты и кричали, будто пытались сказать: не верьте, это все иллюзия – бродячая собачка вашего воображения. Мир кошмарен, еще кошмарней, чем война, он мучает, прежде чем убить, он любит, прежде чем кого-то другого, он съедает, прежде чем выплюнуть.

Суббота. Военный корабль покачивался гренкой у берегов тарелки с рыбным пересоленным супом Тихого океана. Большая часть офицерского состава вышла на берег в увольнение, в нашем кубрике матросы праздновали день рождения одного из старослужащих, ели жареную картошку с тушенкой и пили заранее купленную водку. Водка всегда вызывала не только тревогу, но и массы.

– Ну и вонь. Что за х…?

– Кто наблевал в кубрике?

– Алекс, ты, что ль? – увидел он на койке мертвое тело своего друга, лежавшее с открытым ртом, будто отверстие хотело что-то изречь, но все слова вдруг превратились в длинную липкую слюну и потекли на пол.

Рядом растеклось бурое болото извергшейся из чрева лавы, блевотина всегда вызывает чувство отвращения, независимо от содержания, ее кислый запах лез в нос, как будто Алекс выплюнул банку протухших помидоров, которая стрельнула после долгого хранения в подвале желудка. Теплая и навязчивая, она прилипла к полу как оскорбительное высказывание, позволительное только в пьяном угаре.

– Сука, Алекс! Говорил тебе – закусывать надо!

– Дневальный! Где дневальный? Сюда его, быстро!

– Кто сегодня дневальный? – продолжал орать Бледный (так между собой звали старшину нашего отделения, именно это прилагательное выплывало из подсознания при виде его лунного, поглощающего свет лика). Было у него и еще одно прозвище – ФБР, которое он приобрел за инициалы (звали его Филькин Борис) и которым бесконечно гордился. Бледный пользовался непререкаемым авторитетом, он готовился к дембелю, и те, кто хоть как-то зависел от него или искал этой зависимости, звали его ФБР. Не было в Борисе никакой красоты, но и уродства тоже не было, человек с никакой внешностью, будто повернулся к миру тыльной стороной своей личности, устремив взгляд в себя, вовнутрь, высматривая в потемках душу. – Кто сегодня дневальный?

– Фолк, – ответил вездесущий Колин.

– Сюда его быстро.

Фолк – это был я. Я сидел с книгой вдали от праздника. Колин (один из моих приятелей по призыву) подбежал ко мне, как почтальон со срочной телеграммой, в которой написано: «Срочно выезжай, дедушке плохо».

Я вырвал из книги последний абзац:

«Люди – как комнаты, некоторые готовы и сдаваться, и сниматься, лишь бы любили, другие же не сдаются и не снимаются, потому что не хотят жить в беспорядке». Она относила себя к последним, но в этот вечер ей ни в коем случае не хотелось оставаться одной. «Но тогда с кем?» – перебирала она в голове, потягивая мартини. Одной голове было известно, как легко перебрать, пока перебираешь, с кем скоротать вечер, потому что всякая женщина делает это с прицелом на жизнь.

С трудом отобрал взгляд у книги и отдал его ненадолго Колину, а чуть позже – ФБР.

– Где тебя носит, душара? Ты че за порядком не следишь? Бегом здесь все убрать. Видишь, дедушке (вновь призванных, таких, как я, в армии звали духами, дедами звали старослужащих) плохо?

Именинник извергся вулканом и затих, тело обмякло, как старая простыня, волосы сбились, и уже не знали, куда им расти, часть лица стекла и образовала лужу. Сейчас он действительно был похож на младенца: влажного и липкого, рожденного на свет в сапогах и тельняшке, разве что не кричал, а что-то бормотал себе под нос, что-то невнятное и вонючее.

– Не буду, – вырвалось у меня бессознательно.

– Совсем охренел, что ли? Быстро схватил ведро, швабру и вперед, пока я добрый.

Глядя на эту темную осеннюю лужу, без фантазии, без отражения, уже точно знал, что не буду ее убирать. Осень я и вправду не любил: слякоть, скука, небо неделями не меняет белья, грязь, которая волочится за тобой повсюду, целует твои ноги, оставляя на них следы коричневой помады, только бы ты взял ее с собой в дом, жижу свежевыжатого сока земли, отдаленно напоминающую эту массу на полу. Разве что та не пахнет, хотя кто ее нюхал?

– Повтори, что ты сказал?

– Я не буду.

– Никакого уважения к старослужащим, – вздохнув, кинул он тень усталости зрителям партера и злорадно ухмыльнулся своему внутреннему миру.

Я снова нырнул взглядом в лужу (какое-то странное любопытство тянет повторно взглянуть на мерзость, отрывая взгляд от уродства, ты непременно бросишь его туда еще раз), в этот момент влажная тряпка ладони, полной горечи, влетела в мою скулу. Щека вспыхнула огнем, но в глазах потемнело. Из внезапно налетевших сумерек показались довольные черепа зрителей с дымящимися сигаретками. Стену хохота, вставшую между мной и остальными, разрушил голос Бледного:

– Ты что, в карцер (карцером здесь назывался железный ящик для торпеды, будто специально созданный под размеры человека среднего роста. Наказание было не для слабонервных, я в него забирался, конечно, но меня там никогда не закрывали, даже раздирало любопытство) захотел?

– Мне все равно, блевотину убирает блюющий, – про себя подумал: «В карцер, так в карцер, заодно и себя испытаю, и посплю», очень хотелось прилечь.

– Духи совсем оборзели, – обратился Бледный к обществу, выпрашивая поддержки. Общество поддержало, и я чуть не рухнул от удара чьей-то ноги в спину:

– Может, отделать его для начала, чтобы другим неповадно было?

– По лицу не бейте, потом говна от командира не оберешься… – подписал приговор ФБР, но спустя мгновение изменил меру пресечения: – На х…, не будем руки марать, не будем портить праздник, посадим его в карцер. Пошли, дух, раз такой смелый. Посмотрим, как ты запоешь через два часа. Ключ от склада будет у меня, – прощался ФБР, – так что на своих дружбанов даже не надейся.



1 час(ть)

Я не страдал клаустрофобией, но металлический кафтан был сшит как на заказ, там совсем не оставалось свободного пространства, его крышка в напутствие обдала меня волной воздуха, едва не коснувшись лба какой-то внутренней перегородкой. После того как футляр сомкнул губы, замки огрызнулись, на глаза наступила ночь своими грязными пятками. Темнота легла черным покрывалом, хоть закрывай глаза, хоть открывай – ни звезды. Я почему-то вспомнил «человека в футляре», стало даже смешно и не так одиноко. Говорили, что воздуха должно здесь хватить на 3–5 часов, никто точно не знал этого, меня закрыли всего на два, а это не так уж и много – всего одна пара и еще полчаса. Вот она, тишина, наконец-то теперь можно поспать спокойно. Спать, спать, какой кайф. В одиночестве скрывается какой-то глубокий смысл, возможно, даже спасение души (душа – это то, что все время нуждается в спасении), для тех, кто понимает, в армии, как нигде, я научился его ценить. В одиночестве нет более понятного собеседника, чем ты сам.

* * *

Я проснулся в гробу, гроб стоял в Колонном зале, играл траурный марш и пахло лилиями, нескончаемым потоком тянулись люди. Они возносили венки, на которых золотым по черному было написано: «Фолк Индепендент умер в самом расцвете, вечная память ему, вечная слава мученику, вечная райская жизнь». Черным батистовым хвостом попрощаться выстроилась очередь из близких и далеких, родственников и общественников, женщин в платках ночи и мужчин с лицами цвета хаки, они подходили, кто-то говорил несколько слов, кто-то молча, кто-то касался руки, кто-то целовал в щеку. Я им тоже что-то отвечал высохшими губами, даже пытался подняться, но меня останавливали, говорили: «Все будет хорошо, спи спокойно, спи спокойно, дорогой Фолк».

Подошла мама, я никогда не видел столько слез на ее лице, это было похоже на горький ливень. Оно – как поле бессонной битвы: брошены веки, спущены мокрые знамена зрачков, в них утрата, поле покрыто телами убитых родинок, седые леса висков, воронка дрожащих губ, над ней влажная высота носа, казалось, погибла сама сущность материнской жизни. Бой заканчивается, когда больше некого убивать. Она обняла меня и начала целовать в щеки и губы со словами:

– Извини, сынок, не уберегла я тебя. Прости. Здесь я не выдержал:

– Мама, что происходит? Почему ты плачешь? Но она уже не слышала меня, отшатнулась и потеряла сознание, двое молодых людей в черных костюмах с траурными лентами на руках подхватили ее и унесли.

– Мэри! Что это? Что за маскарад?

– Твои похороны, – ответила она высохшей розой губ. – Я сама не знаю, почему тебя решили похоронить. Сказали, что лучше об этом не спрашивать.

– А где Бледный?

– Не знаю, наверное, он остался на корабле. Затем подходили члены правительства, другие официальные и неофициальные лица.

Подошел Колин с жалкой миной:

– Чувак, извини, я не виноват. Просто я испугался.

Здесь я увидел Бледного, он нес венок с бантом из Георгиевской ленты, и, казалось, был еще бледнее чем прежде:

– Я не думал, что ты так быстро, мы уснули, а потом было уже поздно. Ты же сам виноват, я же тебя как человека просил.

«Странное дело, – подумал я, – в момент просьбы все мы люди, а если откажем – сразу переходим в разряд кого угодно, но только не людей».

Остальные лица слились с грустью стен, некоторые из них мне казались знакомыми и даже приветливыми, хотелось помахать им рукой, но руки затекли, затекли куда-то под туловище, толпа постепенно редела, и, наконец, гроб с начинкой из моего тела погрузили в катафалк.

* * *

Чертовщина какая-то. Минуты две я лежал с открытыми глазами, пытаясь понять, к чему бы такие сны, мне даже показалось, что я выспался, как никогда не удавалось за последние несколько месяцев. Руки были в крови, которая застоялась и покалывала булавочками, будто бы я их отлежал. Я начал усиленно сжимать и разжимать пальцы, чтобы она пошла дальше. Сколько же прошло времени? Думаю, где-то час, значит, еще есть время поваляться или поспать еще немного, пока меня не выпустят. Интересно, кого заставили убирать это пахучее болото, наверное, Колина, он обычно оказывался самым крайним и доступным для таких маневров, после пары оплеух или даже без них. Слабоват чувак, малохольный какой-то, хотя и безобидный.

Тишина… И я постучал по стенке ящика, будто проверяя первую на вшивость, смогу ее спугнуть или нет? Она вышла ненадолго, но сразу же вернулась, потом крикнул: «Гондоны, выпустите меня отсюда!», и сам чуть не оглох от такой смелости. В ящике и вправду стоял какой-то презервативный запах, похоже, это резиновая прокладка так надышала. Тишина – способна ли она утомить? Пожалуй, что нет, ею можно накрыться, как одеялом, она, конечно, не согреет, но создаст уют, если ты способен ее выносить, пока не закричишь: «Вынесите, пожалуйста, отсюда эту тишину, она уже сдохла и воняет!». В основном люди боятся ее и гонят, люди всегда пытаются избавиться от тех, кого боятся, я сразу вспомнил своего соседа по общаге, с которым жил еще на первом курсе, пока я не снял себе отдельную комнату. Он не переносил тишины и, возвращаясь домой, сразу включал комп или телек, утверждая, что именно это позволяет ему расслабиться полностью, что отсутствие звуков его угнетает, что именно шумы создают ту картину мира, которую мы наблюдаем. Отчасти он был прав: каждый имеет право на свой шум, на свой рок, на свою классику или джаз, на свою стену от других, выстроенную с такой легкостью, нажатием одной кнопки, невидимую, как и ту, что сейчас окружала меня, я мог ее только нащупать пальцами. (Музыка всего лишь шум, который извлекли так, чтобы он нам понравился, книги – всего лишь буквы, которые собрали так, чтобы они залипли в нашем мозгу, фильмы – всего лишь картины, в которых сняты те, кого мы хотим видеть.) Но пальцам постоянно надо что-то щупать, мои в данный момент точнее было бы назвать щупальцами. Сейчас они ощущают прохладную внутренность ящика, стенки без окон. Да, вот окна здесь, конечно же, не хватает, можно только представлять, что происходит вовне, который час, и когда уже ужин. Взгляд окна сосредоточен на внешнем мире, оно упорно смотрит в одну и ту же точку: утром, днем, вечером, всем бы такую концентрацию внимания, осознать смысл жизни с одного пейзажа, но человеческий взгляд другой: глаза бегают, врут, притворяются, заискивают, в моих сегодня был испуг, Бледный любит, когда его боятся, когда пресмыкаются. Интересно, что сейчас выражают мои зрачки? Наверное, в них выпросительный знак, я выпрашиваю у темноты: сколько времени? Страшно, но я его упускаю, однако не все ли равно, где его упускать: здесь, в армии, в ящике или там, на гражданке – в городе, на кухне, в постели, в сети?




Человеку нужно разнообразие, разные страны, ему не хватает постоянства, которое есть у окна (он разбрасывается, разбрызгивается, разменивается), а у меня и окна-то нет, не предполагал, что так хреново жить без окон, мрачно. Можно прожить без неба, без солнца, но без окон – нет. Окно – это информация, Windows, они на сегодняшний день самые главные окна мира, с занавесками из сетей. Проснулся – сразу к нему, что случилось в мире, что ужасного с ним, что сносного у друзей? Сейчас я могу только придумывать, что там происходит, у меня нет окна (почему в гробах нет окон?) и я не вижу, что ты сейчас делаешь, Мэри. Что она сейчас делает? Кино, наверное, поставила, она любит по вечерам смотреть что-нибудь бескровное, женское. Сейчас я согласен даже на мелодраму, головой прильнув к ее груди, глазами – к экрану. Телек – тоже вариант окна, довольно навязчивый, как и всякая чужая мораль, но время убить можно. Легче всего его убивать во сне, и первая мысль после пробуждения: сколько времени? Неужели проспал? Черт, ты все проспал, остался только час до конца твоей никчемной жизни. Да если бы мне всего час остался до смерти, всего час, ничего не стал бы менять, проспал бы еще раз. Если можно проспать жизнь, почему бы не попробовать проспать и смерть? Не бросился бы ему, времени, вдогонку, делать хорошие дела, отдавать долги, просить прощения, ловить каждый момент – все это только распрекрасные слова. Казнить себя за убийство времени или помиловать зависит полностью от настроения.

* * *

Люди одного цвета и разного размера, серые и спешащие – кто на работу, кто домой, на диванчик, в телевизор, в тоску, словно мыши, сновали взад и вперед. Их слипшаяся в рокот близкого океана речь притупляла слух. Подъезжавшие электрички отрыгивали новые массы мрачных, озабоченных одиноких сдвоенных, грустных, духовно и радостных материально, поглощали свежую порцию подобных и пропадали в кишке тоннеля. Я пробовал их взглядом на вкус – нет, невкусные, какие же они невкусные! Некоторые из них пытались заглянуть мне в душу, они останавливались, рылись в карманах, иные, ничего не обнаружив, сочувственно кивали, другие протягивали найденную мелочь, реже – купюры. В отверстиях для глаз ничего, кроме жалости – это все, что осталось у этого народа. Чем больше в человеке жалости, тем меньше самого человека.

Что это со мной – реинкарнация? Лежать было неудобно, и я пытался вытянуться и поменять позу, но одежда, в которую был запеленут, не отпускала, меня держали зеленые рукава женского пальто, я видел смуглый двойной подбородок, ухо и смоляную прядь, торчавшую из-под платка. Мадонна с младенцем сидела на голом полу метро с табличкой о том, что сын болен, и нечем его лечить. Самочувствие мое действительно было не очень, знобило и подташнивало, не было сил разговаривать, и я молчал, все время хотелось пить и спать. Мадонна периодически совала мне в губы бутылочку с желтой смесью сока и алкоголя, и я сосал с жадностью и отчаянием, мозг тяжелел, как подгузник, звуки отдалялись, как эхо, глаза медленно закрывались, как кувшинки на ночь, любуясь своим отражением в воде, а я – в массах, и не любуясь вовсе.

Неожиданно возник человек в форме, женщина его узнала, приподняв меня, вытащила что-то из-за пазухи, он наклонился (я вдруг подумал: «Зачем люди так поклоняются деньгам?» Поклоны все ниже, они уже достигли низости, от которой тошнит, ее уже причисляют к бизнесу, к бизнесу, где ничего личного, только прибыль, но деньги липнут к рукам, это провокация, и совсем не важно, в какой позе человеку это удается, в форме или голым, лишь бы побольше, он ради них способен на многое, даже на большую любовь. Лозунг о том, что любовь не продается – устарел, деньги и есть любовь, люди в них влюблены и пытаются добиться взаимности, они решили, что если их полюбят деньги, то остальные уже никуда не денутся, даже дети – цветы не растут в нищете. Кому-то ради этого надо просто нагнуться, другим – вставать раньше солнца, входить в пустоту улиц, цехов, мастерских, офисов, тел, кабинетов и заниматься любовью, кем-то другим, нелюбимым делом, сегодня деньги, как никогда, требуют жертв), его рука проглотила купюру, как оголодавший банкомат, он выпрямился и ушел.




Люди одного цвета, одного вкуса, одной безвкусицы, я никогда не думал, что они так похожи, когда в толпе, я был одинок в своих анализах, но эта толпа показалась мне еще более одинокой. Ее выдавливало, как фарш из мясорубки, из вагонов подъезжавших электричек. Серая гидра проползала по залу, разбрасывая свои конечности в приходящие поезда, на эскалаторы, в переходы и исчезала до следующего поезда.

Подошли двое, они были неплохо одеты, один седой и с большим разваливающимся рылом, другой, напротив, сухой и холодный, со стеклянными глазами, был похож на весеннюю сосульку. Мне показалось, что где-то я их уже видел. Но где – я не мог вспомнить. Женщина сразу вздрогнула и засуетилась, вытащила из-под себя пакетик с деньгами и протянула одному из них.

– Это все?

– Да, – выдохнула Мадонна.

– Живой? – повернул он мою голову мясом своей ладони к себе.

– Да, еще дышит, но плохой совсем, водку отрыгивает, выработался, скоро надо будет менять.

– Хорошо, пусть пока работает. Вечером коли ему героин. Думаю, еще протянет какое-то время. Скоро новых должны привезти, так что будет у тебя свежий инструмент.

– Героин кончился. Инвалиды, те, что по вагонам ходят и на трассе, ни х… не хотят работать, пришлось им увеличить дозу, сами убогие, а колют больше, чем здоровые, – пожаловался стеклянный.

– Все стремятся к бесконечности, даже те, кто ее уже достиг, – усмехнулась развалина, потирая руки. – Товара не хватает, все отдаем в школы, там спрос растет день ото дня, куда только родители смотрят.

– Ладно, разберемся, – сказал Сухой. С этими словами их поглотили массы метрополитена.

Я – искусственный наркоман, маленький алкаш, инструмент в образе этого свертка хотел им что-то крикнуть, но в этот момент все поплыло, в легких не осталось воздуха, силы меня покинули, и стало так безразлично, никто не слышит меня в этой толпе, у толпы нет слуха, вялая плесень равнодушия покрыла ее с головы до ног, я уткнулся в зеленую крону мачехи и тихо заплакал.

– Поплачь, поплачь, люди любят, когда кто-нибудь плачет, жалеют тех, кто плачет, вот и денежки потекли: чем больше слез, тем больше денежек, – успокаивала меня Мадонна. – Нам с тобой еще четыре часа работать, а ты уже всю водку выжрал.

Засыпая, я наблюдал за массой, одетой в пальто, они все подходили и протягивали руки, как будто хотели поздороваться, но в последний момент, выбросив монету, отдергивали с полной ладонью исполненного долга, жалость выплескивалась из их кошельков, бросала мелочь и уходила по своим делам. В этот раз это была симпатичная девушка, ее глаза показались мне ясным небом, а губы – розовым рассветом, легкий ветер сочувствия встрепенул мое сознание: и толпа не без красавиц. Чуть поодаль замер молодой человек – видимо, ее парень, с открытым, как окно, лицом, он был снисходителен к жалости своей подруги и терпеливо ждал – у каждой красоты должен быть свой телохранитель, свой подрамник. Через несколько секунд их съели, их съело человечество, унесло людской рекой, которая не замерзает даже зимой. Меня знобило, не было слов, чтобы сказать людям, куда идут эти деньги, может, на наркотики, которые завтра в школе продадут детям, если их еще не своровали, как и меня. «Звоните почаще своим детям, им этого не хватает», – прошептал в тишину.



2 час(ть)

Сны, из которых ты выползаешь с таким облегчением, с такой искренней радостью, что хочется любить всех, даже свое отражение в зеркале, если это был кошмар, и с такой досадой, если ты просыпаешься в своем проблемопитомнике, в аду. Иногда ты даже начинаешь понимать: это сон, и скоро я проснусь, окажусь в месте, где ждут и любят, и вот я проснулся, и что? И ничего… Черная тишина: не ждали, не любили, ушли. Даже просыпаясь самой темной ночью, я вижу силуэты знакомой обстановки, предметы, звуки. Здесь – как в гробу, в глаза уставилось отчаяние.

Война внутри самого себя, где от меня зависит только высота духа, а он уже давно болтался в петле обстоятельств. Необходимо думать о чем-то простом и приятном, чтобы выиграть время. Казалось, время вышло… Вышло из этого ящика пространства, ему стало душно здесь, тоскливо и одиноко (и это уже другой вид одиночества, который раздражает, как диагноз какой-то заразной болезни, от него бегут), мне нечем было развлечь свое время. Оно не терпит скуки и уходит, туда, где весело, куда его проводят с большим вниманием, это и есть времяпровождение.

– Выпустите меня отсюда, уроды, я вас буду целовать! Откройте эту чертову коробку! Вытащите меня отсюда!

Сколько прошло? Сколько оно прошло? Коридор, лестницу. Сколько его прошло? Час, часы… Я могу думать об этом часами, не мозгами, а часами, теперь в моей голове вместо них часы, они ходят, ходят вокруг меня. Секунда – мысль, минута – та же мысль, час – мысль на месте, она навязчива и не отстает, как старый кусок скотча, навязчивую мысль можно было прикрепить к предметам вокруг, мне было не к чему, кроме темноты – ничего… Время ушло, завалилось на койку и засыпает, а она осталась.

На страницу:
1 из 3