bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 6

– До чего жалкая жизнь, – говорил ей Малкольм про Уолтера. – Каждый вечер сидеть и накачиваться в хлам.

Анджи не любила, когда людей называли жалкими, но ничего не говорила. Иногда, не часто, Анджи думала, что люди могли бы назвать жалкой ее жизнь с Малкольмом. Это приходило ей в голову, когда она шла по солнечной улице или, например, когда вдруг просыпалась ночью. От этой мысли сердце ее начинало биться сильнее, и она перебирала в уме всякое разное, что он наговорил ей за эти годы… Поначалу он говорил: «Я все время о тебе думаю». Еще «Я тебя люблю» – это он говорил и сейчас. А иногда: «Что бы я делал без тебя, Анджи?» Он никогда не покупал ей подарков, а она и не хотела.

Она снова услышала, как дверь открылась и закрылась, снова с улицы ворвался холодный воздух. Краешком глаза она заметила, как человек в черном пальто опускается на стул в дальнем углу, и от этого его движения в памяти у нее что-то легонько всколыхнулось. Но сегодня ей было не по себе.

– Лапушка, – прошептала она Бетти, проходившей мимо с подносом, полным бокалов. – Можешь передать Джоуи, что мне очень нужен маленький кофе по-ирландски?

– Конечно, – ответила Бетти, милая девушка, ростом с ребенка. – Не вопрос.

Анджи осушила чашку, держа ее в одной руке, другой продолжая выводить «Веселого Рождества»[2], и подмигнула Джоуи, который в ответ серьезно кивнул. В конце вечера она еще выпьет с Джоуи и Уолтером и расскажет им, как сегодня навещала мать в доме престарелых; может быть, обмолвится о синяках на руке у матери, а может, и нет.

– Заказ песни, Анджи. – Бетти, проходя обратно, бросила ей салфетку. Она несла поднос с напитками на растопыренной ладони, и по тому, как она изгибала спину, маневрируя между стульями, было видно, до чего он тяжелый. – От того мужчины. – Она мотнула головой, указывая в дальний угол.

На салфетке было написано: «Мост над бурной водой»[3], и Анджи продолжила наигрывать рождественские песенки, улыбаясь своей всегдашней туманной улыбкой. На человека в углу она не взглянула. Она сыграла все до единой рождественские песни, какие вспомнила, но никак не могла попасть внутрь музыки. Может быть, стоит еще выпить, вдруг это поможет. Но человек в углу следил за ней, и он, конечно, понял, что в чашке, которую принесла ей Бетти, не только кофе. Его звали Саймон. Он тоже когда-то был пианистом.

«Упадите же на колени, услышьте ангелов голоса…»[4] Но она как будто упала за борт и теперь плыла, раздвигая водоросли. Темнота его пальто давила ей на голову, топила, и еще был водянистый кошмар, как-то связанный с ее матерью. Надо скорее пробраться внутрь, думала она, однако ей было очень, очень не по себе, ее сильно качало. Она замедлилась, сыграла «Первое Рождество»[5] – вполне сносно. Теперь она видела перед собой заснеженное поле и полоску света над горизонтом.

Закончив, она сделала нечто такое, чему сама изумилась. Позднее ей пришлось задуматься, как долго она на самом деле это планировала, сама того не осознавая. Точно так же, как не разрешала себе осознать, когда именно Малкольм перестал говорить «Я все время думаю о тебе».

Анджи сделала перерыв.

Она грациозно поднесла к губам салфетку, соскользнула с табурета и направилась к туалетной комнате, рядом с которой находился телефон-автомат. Ей не хотелось беспокоить Джоуи и просить у него свою сумочку.

– Милый, – тихонько сказала она Уолтеру, – у тебя не найдется мелочи?

Он выпрямил ногу, сунул руку в карман и пересыпал ей в ладонь горсть монет.

– Ты просто шоколадная фабрика, Анджи, – проговорил Уолтер заплетающимся языком. Рука его была мокра, даже монеты оказались влажными.

– Спасибо, милый, – сказала она.

Она подошла к телефону и набрала номер Малкольма. Ни разу за все двадцать два года она не звонила ему домой, хотя запомнила номер давным-давно. Двадцать два года, думала она, слушая длинные гудки, для многих очень большой срок, но для Анджи время – бесконечное и круглое, как небо, и пытаться понять, отчего оно так, все равно что пытаться понять смысл музыки, или Бога, или почему океан такой глубокий. Анджи давным-давно научилась не объяснять для себя такие вещи, как это делают другие люди.

Малкольм взял трубку. И удивительное дело: звук его голоса не был ей приятен.

– Малкольм, – сказала она негромко, – я больше не могу с тобой встречаться. Мне ужасно, ужасно жаль, но я больше не могу.

Молчание. Жена, должно быть, стоит рядом.

– Ну давай, пока, – сказала она.

Проходя назад мимо Уолтера, она сказала ему: «Спасибо, дорогой», а он ответил: «Для тебя все что угодно, Анджи». Голос Уолтера был хриплым от выпитого, лицо лоснилось.

И тогда она сыграла то, что просил Саймон, «Мост над бурной водой», и лишь перед самым концом песни позволила себе взглянуть на него. Он не улыбнулся в ответ, и ее бросило в жар.

Она улыбнулась елке. Разноцветные лампочки казались нестерпимо яркими, и Анджи на миг пришла в смятение: зачем люди делают такое с деревьями, зачем увешивают их всякой блестящей мишурой, а некоторые еще и целый год ждут не дождутся этого. И тут ее опять бросило в жар: подумать только, всего через пару недель эту елку, голую, с обрывками дождика, повалят и выволокут на тротуар; она представила, как нелепо будет выглядеть елка, растопырившись на снегу, как неловко и стыдно задерется коротенький обрубок ствола.

Она начала играть «Мы преодолеем»[6], но кто-то из бара крикнул ей: «Эй, к чему на таком серьезе, Анджи?» – и тогда она улыбнулась еще лучезарнее и заиграла взамен рэгтайм. Это было глупо – завести вдруг «Мы преодолеем». Саймон наверняка считает, что это глупо, теперь она это поняла. «Что за сопли в сиропе?» – часто говорил он ей.

Но он говорил и другое. Когда он в тот, самый первый раз пригласил их с матерью на ланч, то сказал: «Ты как из волшебной сказки», а солнечные лучи косо падали на столик.

«Ты идеальная дочь», – сказал он в лодочке, в бухте, когда ее мать махала им с утеса. «У тебя лицо ангела», – сказал он, когда они вышли из лодки на острове Щетинистый. А потом он прислал ей одну белую розу.

Ох, она тогда была совсем девочкой. В то лето однажды вечером она пришла с подружками в этот самый бар, и он как раз играл «Унеси меня на луну»[7]. И как будто светился, вспыхивал крошечными огоньками.

Но он был очень нервный, Саймон, все его тело дергалось, как у марионетки, которую тянут за ниточки. И в его игре была сила, много силы. Однако в ней не хватало… если честно, даже тогда она в глубине души знала, что в его музыке не хватало… ну, чувств. «Сыграй “Чувства”[8]», – бывало, просили его, но он ни за что не соглашался. Пошлятина, говорил он. Сопли в сиропе.

Он приехал из Бостона на лето, но остался на два года. Порывая с Анджи, он сказал: «Я как будто должен встречаться с тобой и с твоей матерью одновременно. Меня от этого трясет и колотит». Позже он еще и написал ей. «Ты невротичка, – писал он. – Ты сплошная травма».

У нее не выходило нажимать на педаль, нога под черной юбкой дрожала крупной дрожью. Он был единственным человеком в ее жизни, кому она призналась, что ее мать брала у мужчин деньги.

От бара донесся взрыв хохота, и Анджи обернулась, но это просто кто-то из рыбаков рассказывал Джоуи свои рыбацкие байки. Уолтер Далтон ласково улыбнулся ей и закатил глаза, скосившись в сторону рыбаков.

Мать связала им всем троим на Рождество по синему свитеру. Когда мать вышла из комнаты, Саймон сказал: «Мы никогда не будем носить их одновременно». Мать купила ему целую стопку пластинок Бетховена. Когда Саймон уехал, мать написала ему письмо, в котором попросила вернуть пластинки, но он не вернул. Мать сказала, синие свитера все равно можно носить, и всякий раз, надевая синий свитер, она требовала, чтобы Анджи тоже надела свой. Однажды мать сказала ей: «Знаешь, Саймона выгнали из музыкального училища. Он теперь юрист по недвижимости в Бостоне. Боб Бин там случайно с ним столкнулся». «Окей», – сказала Анджи.

Тогда она думала, что никогда больше его не увидит. Потому что его лицо на миг потемнело от зависти – в тот день, когда она рассказала ему (она все-все ему рассказывала, ох, какой же она была еще ребенок тогда, в той хибаре, с матерью!), как однажды, когда ей было пятнадцать, один человек из Чикаго услышал, как она играла на местной свадьбе. Он был директором музыкального училища и целых два дня уговаривал ее мать. Анджи будет учиться. У нее будет стипендия, комната, питание. Нет, сказала мать Анджи. Она никуда не поедет, она мамочкина детка. Но Анджи много лет представляла себе это место – бесконечное белое пространство, где девушки и юноши целыми днями играют на фортепиано. Ее будут учить добрые люди, мужчины и женщины, она научится читать музыку. Во всех комнатах будет отопление. Там не будет звуков, которые доносились из комнаты матери, – звуков, от которых она ночами затыкала уши, звуков, от которых она сбегала из дому в церковь играть на фортепиано. Но мать решила – нет. Анджи мамочкина детка.

Она снова глянула на Саймона. Он наблюдал за ней, откинувшись на спинку стула. И от него не плыло теплое облако, как когда в дверь входил Генри Киттеридж или вот как прямо сейчас в баре, где сидел Уолтер.

Зачем он приехал, что он хотел увидеть? Она представила, как он пораньше выходит из своей конторы и долго едет в потемках вдоль берега. Может, он разведен, может, у него кризис, какой часто бывает у мужчин под шестьдесят, когда они оглядываются на свою жизнь и силятся понять, почему все вышло так, как оно вышло. И поэтому он после стольких лет – а скольких? – вспомнил о ней, а может, и не вспомнил, а по какой-то другой причине доехал до Кросби, штат Мэн. Может, он и вовсе не знал, что она тут работает.

Краешком глаза она заметила, что он встает, – и вот он тут, опирается о рояль и смотрит прямо на нее. Волос у него почти не осталось.

– Привет, Саймон, – сказала она. Пальцы бегали по клавишам, она играла то, что сочиняла сама, прямо сейчас.

– Привет, Анджи. – Теперь он был не из тех, на ком хочется задержать взгляд. Может быть, тогда, раньше, он тоже был не из тех, на ком задерживают взгляд, но это было неважно в том смысле, в каком люди привыкли считать это важным. Неважно, что когда-то он носил уродскую коричневую кожаную куртку и думал, что это круто. Неважно, что делает человек, все равно ты не можешь взять и заставить себя перестать чувствовать то, что чувствуешь. Нужно просто подождать. Рано или поздно чувство проходит, потому что приходят другие. А иногда не проходит, а ссыхается во что-то крошечное и застревает в потемках сознания, как обрывок елочного дождика. Вот теперь она наконец проскальзывала в музыку.

– Как дела, Саймон? – с улыбкой спросила она.

– Спасибо, неплохо. – Он коротко кивнул. – Даже отлично. – И тут она ощутила сигнал опасности. В глазах его не было теплоты. А раньше они были теплыми, эти глаза. – Вижу, волосы у тебя все еще рыжие, – сказал он.

– Увы, теперь их приходится подкрашивать.

Он так и глядел на нее, не улыбаясь; пальто висело как на вешалке. На нем все всегда висело как на вешалке.

– Ты по-прежнему юрист, Саймон? Я слыхала, что ты юрист.

Он кивнул.

– А главное, Анджи, я хороший юрист. Приятно быть мастером своего дела.

– О да. Это уж точно. А в какой области ты юрист?

– В области недвижимости. – Он опустил взгляд, но тут же вновь вздернул подбородок. – Это увлекательно. Типа головоломки.

– А-а. Ну да, это здорово. – Она перебросила левую руку через правую и легонько пробежалась по клавишам.

– Ты когда-нибудь была замужем, Анджи?

– Н-нет. Не была, а ты женился? – Она уже заметила обручальное кольцо. Широкое. Никогда бы не подумала, что он из тех, кто станет носить такое широченное кольцо.

– Да. Трое детей. Два мальчика и девочка, все уже взрослые. – Он переступил с ноги на ногу, все так же опираясь о рояль.

– О, чудесно, Саймон. Просто чудесно. – Она забыла про гимн «Придите, верные»[9]. Начала его играть, пальцы глубоко погрузились в мелодию; иногда она ощущала себя скульптором, который мнет и месит приятную на ощупь густую глину.

Он глянул на часы:

– Значит, ты заканчиваешь в девять?

– Ага. Да. Только, боюсь, мне придется сразу же мчаться по делам. К сожалению. – Ее больше не бросало в жар, наоборот, кожа казалась холодной как лед. И голова раскалывалась.

– Что ж, Анджи. – Он выпрямился. – Тогда я поехал. Приятно было повидать тебя после стольких лет.

– Да, Саймон. Мне тоже приятно тебя видеть.

С другой стороны к ней протянулась рука Бетти и поставила на рояль чашку с кофе.

– От Уолтера, – бросила Бетти, пробегая мимо.

Анджи обернулась, подмигнула Уолтеру этим своим еле заметным подмигиванием; Уолтер не сводил с нее мутного взгляда.

Саймон направился к выходу. И Киттериджи тоже. Генри помахал ей, а она заиграла «Спокойной ночи, Ирен».

Саймон обернулся, в два дерганых прыжка оказался рядом с ней и приблизил лицо к ее лицу:

– А знаешь, твоя мамаша приезжала в Бостон со мной повидаться.

Щекам Анджи опять сделалось очень жарко.

– Автобусом «Грейхаунд», – сказал Саймон ей прямо в ухо. – А потом на такси ко мне. Когда я впустил ее в квартиру, она попросила выпить и начала снимать с себя одежду. Медленно расстегивала ту ее пуговку на шее.

У Анджи стало сухо во рту.

– И мне было очень жаль тебя, Анджи, все эти годы.

Она улыбнулась, глядя прямо перед собой.

– Доброй ночи, Саймон.

Она выпила, держа чашку одной рукой, кофе по-ирландски. А потом стала играть, песню за песней, самые разные. Она не знала, не могла бы сказать, чтo она играет, но теперь она была внутри музыки, и огни на рождественской елке ярко горели и казались очень далекими. А когда она была внутри музыки, вот так, как сейчас, она многое понимала. Она понимала, что Саймон – человек, чьи надежды не оправдались, раз уж сейчас, в этом возрасте, ему потребовалось сообщить ей, что все эти годы ему было ее жаль. Она понимала, что пока он ведет машину вдоль берега обратно, к Бостону, к жене, с которой они вырастили троих детей, какая-то часть его будет ощущать своего рода удовольствие, оттого что он увидел ее, Анджи, такой, какой она была в этот вечер, и она понимала, что такое утешение знакомо многим, вот и Малкольм чувствует себя лучше, когда называет Уолтера Далтона жалким педиком, но только это чувство – как разбавленное молоко, им не насытишься, сколько ни упивайся, и оно не изменит того факта, что ты хотел быть знаменитым пианистом и давать концерты, а закончил юристом в области недвижимости, и что ты женился на женщине, и прожил с ней тридцать лет, и никогда не нравился ей в постели.

Коктейльный зал почти опустел. Теперь в нем было гораздо теплее, потому что дверь перестала то и дело открываться. Она сыграла «Мы преодолеем», дважды, медленно, торжественно, и глянула в сторону барной стойки, откуда ей улыбался Уолтер. Он поднял вверх кулак.

– Подвезти тебя, Анджи? – спросил Джоуи, когда она, закрыв крышку инструмента, отправилась за пальто и сумочкой.

– Нет, спасибо, милый, – ответила она, пока Уолтер помогал ей облачиться в белую шубку из искусственного меха. – Мне полезно прогуляться.

Сжимая в руках маленькую синюю сумочку, она осторожно пробралась по тротуару мимо сугроба, потом пересекла парковку почты. Светящееся зеленое табло у банка гласило, что температура воздуха минус три[10], но холода она не ощущала. Однако тушь на ресницах покрылась инеем. Мама учила ее не трогать ресницы на морозе, не то они отломаются.

Поворачивая на Вуд-стрит, где в морозной тьме бледно светили фонари, она громко сказала «Хм!», потому что слишком много всякого разного приводило ее в смятение. Такое с ней часто случалось после того, как она была внутри музыки, вот как этим вечером.

Она слегка споткнулась на своих высоченных каблуках и ухватилась за перила крыльца.

– Сука.

Она не заметила его возле дома, в тени от навеса.

– Ты сука, Анджи. – Он шагнул ей наперерез.

– Малкольм, – мягко сказала она. – Пожалуйста, не надо.

– Звонить мне домой! Ты кем себя на хер возомнила, а?

– Ну хорошо, хорошо. – Она сжала губы и приложила палец ко рту. – Успокойся. Погоди.

Звонить ему домой – это было на нее не похоже, но еще меньше было бы на нее похоже напоминать ему, что она никогда прежде, за все двадцать два года, этого не делала.

– Ты сука ненормальная, – сказал он. – И пьянчуга. – Он пошел прочь. Она увидела неподалеку его пикап. – Позвонишь мне на работу, когда проспишься, – бросил он через плечо. И добавил, спокойнее: – И не вздумай опять кинуть мне такую подлянку.

Даже пьяная, она точно знала, что не позвонит ему, когда протрезвеет. Она вошла в свой многоквартирный дом и села на ступеньках. Анджела О’Мира. Лицо как у ангела. Пьянчуга. Мать продавала себя мужчинам за деньги. Так и не была замужем, Анджела?

Но, сидя на лестнице, она сказала себе, что не более и не менее жалка, чем любой из них, включая жену Малкольма. И люди к ней добры. Уолтер, Джоуи и Генри Киттеридж. О да, на свете есть добрые люди. Завтра она придет на работу пораньше и расскажет Джоуи про мать и синяки. «Представь себе, – скажет она Джоуи, – представь, кому-то хватает совести щипать до синяков парализованную старуху».

Сидя на лестнице, привалившись головой к стене, теребя свою черную юбку, Анджи чувствовала: она поняла кое-что слишком поздно, но, наверное, так устроена жизнь – ты наконец кое-что понимаешь, а уже слишком поздно. Завтра она пойдет играть на фортепиано в церкви, перестанет думать о синяках на руке у матери, повыше локтя, на этой худой руке с дряблой, мягкой кожей, такой обвисшей, что когда сдавливаешь ее пальцами, трудно поверить, что она хоть что-то чувствует.

Тихий всплеск

Три часа назад, пока солнце вовсю било сквозь деревья наискосок, заливая светом лужайку за домом, местный подиатр, мужчина средних лет по имени Кристофер Киттеридж, женился на женщине не из местных по имени Сюзанна. Для них обоих это первый брак, свадьба скромная, милая, с флейтисткой и корзинами желтых миниатюрных роз в доме и снаружи. Пока что благопристойное веселье явно не собирается идти на спад, и Оливия Киттеридж, стоя у стола для пикника, думает, что сейчас бы гостям самое время убираться восвояси.

Весь день Оливия борется с ощущением, что она движется на глубине под водой, это паническое, давящее чувство, тем более что она как-то ухитрилась за всю свою жизнь не научиться плавать. Вклинивая салфетку между планками стола для пикника, она думает: ну ладно, с меня хватит, – и, опустив взгляд, чтобы не встрять в очередной пустопорожний треп, обходит дом сбоку и открывает дверь, ведущую прямо в спальню сына. Делает несколько шагов по сосновым половицам, сияющим на солнце, и ложится на широкую двуспальную кровать Кристофера (и Сюзанны).

Платье Оливии – это, разумеется, важный нюанс, поскольку она мать жениха, – сшито из тончайшего, полупрозрачного муслина, зеленого с принтом – большие красновато-розовые цветки герани, и ей приходится очень аккуратно и вдумчиво располагаться на кровати, чтобы платье не помялось и чтобы прилично выглядеть, если кто-нибудь вдруг войдет. Оливия – особа крупная. Она это о себе знает, однако крупной она была не всегда и еще не совсем привыкла к себе такой. Да, она всегда была высокой и часто казалась себе неуклюжей, но крупная – это пришло с возрастом: лодыжки распухли, плечи сзади округлились, и появилась холка, а запястья и кисти стали как у мужчины. Оливия этим недовольна – ну еще бы; иногда, наедине с собой, она бывает недовольна особенно сильно. Но на нынешнем этапе игры она не готова отказаться от радости вкусно поесть, а это значит, что сейчас она, наверное, похожа на толстого сонного тюленя, замотанного во что-то полупрозрачное. Но платье вышло на славу, напоминает она себе, откидываясь на подушки и закрывая глаза, куда лучше, чем темные, мрачные одеяния семейки Бернстайнов. Можно подумать, в этот солнечный июньский день они явились на похороны, а не на свадьбу.

Внутренняя дверь сыновней спальни приоткрыта, и из передней части дома, тоже охваченной весельем, доносятся голоса и разнообразные звуки: высокие каблуки цокают по коридору, кто-то с размаху хлопает дверью ванной. (Ну вот скажите на милость, думает Оливия, почему бы не прикрыть дверь аккуратно?) Кто-то волочит по гостиной стул, царапая пол, приглушенный смех и разговоры, аромат кофе и густой, сладкий запах выпечки – так пахло на улочках близ пекарни Ниссена, пока она не закрылась. Сюда же примешиваются разнообразные духи, в том числе и те, что весь день напоминают Оливии спрей от насекомых. Все эти запахи как-то ухитрились проползти в коридор и просочиться в спальню.

И сигаретный дым тоже. Оливия открывает глаза – кто-то курит в садике за домом. Через открытое окно она слышит кашель, щелчок зажигалки. Нет, правда, нашествие какое-то. Она представляет себе тяжелые ботинки, которые топчут ее клумбу с гладиолусами, в туалете шумит сливной бачок, и перед глазами возникает картина рушащегося дома: рвутся трубы, с треском разламываются половицы, складываются пополам стены. Она приподнимается, устраивается удобнее, сует себе под спину еще одну подушку.

Этот дом она построила сама – ну, почти сама. Они с Генри много лет назад полностью разработали проект и потом трудились бок о бок со строителями, чтобы у Криса, когда он выучится на подиатра и вернется домой, было пристойное жилье. Когда строишь дом сам, у тебя к нему совсем другое чувство, чем когда его строят тебе чужие люди. Оливия привыкла к этому чувству, потому что она всегда любила сама создавать вещи: платья, сады, дома. (Корзины желтых роз – тоже ее рук дело, она расставила их с утра пораньше, еще до рассвета.) Ее собственный дом, на несколько миль ниже по дороге, они с Генри тоже строили сами, много лет назад, и совсем недавно она выгнала уборщицу из-за того, что эта юная дурында волоком тянула пылесос по полу и точно так же стаскивала вниз, отчего он бился о стены и ступеньки.

По крайней мере, Кристофер ценит свой дом. В последние годы они заботились о доме все втроем, Оливия, Генри и Кристофер, – полировали дерево, сажали сирень и рододендроны, копали ямки под столбы забора. Теперь Сюзанна (про себя Оливия называет ее Доктор Сью) возьмет дело в свои руки. Небось наймет садовника и экономку, она же из богатой семьи. («Какие хорошенькие у вас настурции», – сказала Доктор Сью Оливии пару недель назад, указывая на ряды петуний.) Но это ничего, думает Оливия. Приходится подвинуться, чтобы уступить место новому.

Сквозь опущенные веки Оливия видит красные лучи заката, косо падающие в окно, чувствует, как солнце согревает ее лодыжки и голени, трогает рукой нагретую мягкую ткань платья, которое и правда удалось на славу. Ей приятно думать о куске черничного торта, который ей удалось незаметно опустить в большую кожаную сумку, – как она придет домой и спокойно его съест, как она снимет пояс для чулок, как все опять вернется в норму.

Оливия чувствует, что в комнате кто-то есть, и открывает глаза. Из дверного проема на нее пялится ребенок, маленькая девочка, одна из чикагских племяшек невесты. Это как раз та, которая перед сaмой свадебной церемонией должна была посыпать дорожку лепестками роз, но в последний момент передумала, надулась – и ни в какую. Доктор Сью, впрочем, не рассердилась, она что-то ласково, ободряюще шептала девочке, обхватив ладонями маленькую головку. Наконец Сюзанна добродушно крикнула «Поехали!» женщине, стоявшей у дерева, и та заиграла на флейте. И тогда Сюзанна подошла к Кристоферу – тот не улыбался, застыл, словно коряга, выброшенная на берег, – и так они оба стояли на лужайке, пока их женили.

Но этот жест, эти ладони, бережно сложенные чашечкой вокруг детской головки, то, как рука Сюзанны одним легким быстрым движением погладила девочкины светлые волосы и тонкую шейку, – все это осталось с Оливией. Все равно что смотреть, как какая-то женщина ныряет с борта яхты и легко плывет к берегу. Напоминание о том, что одни люди могут то, чего не могут другие.

– Привет, – говорит Оливия девочке, но та не отвечает. Через пару секунд Оливия спрашивает: – Сколько тебе лет?

Она давно уже не разбирается в маленьких детях, на вид этому ребенку года четыре, быть может, пять, – в семействе Бернстайнов, похоже, рослых не водится.

Девочка по-прежнему молчит.

– Ну давай, беги, – говорит ей Оливия, но дитя прислоняется к дверному косяку и слегка раскачивается туда-сюда, не сводя глаз с Оливии.

– Пялиться на людей неприлично, – сообщает ей Оливия. – Тебя разве этому не учили?

Девочка, продолжая раскачиваться, спокойно говорит:

– Ты похожа на мертвую.

Оливия приподнимает голову:

– Ах вот чему учат детей в наше время?

Но, опускаясь опять на подушки, она обнаруживает, что тело реагирует на слова девчонки короткой болью за грудиной, легкой, будто взмах крыла. Ребенку не мешало бы вымыть язык с мылом.

На страницу:
5 из 6