Полная версия
Исчисление времени
До окончания полнолуния нужно было успеть, хотя бы на один вечер, в «Славянский базар», где в память о Станиславском и Немировиче-Данченко плясали веселые цыгане и после полуночи, только для «своих» завсегдатаев старорежимные женщины с оголенными плечами пели, почти как Изабелла Юрьева, запрещенные русские романсы.
Ночь светла. Над рекой тихо светит лунаИ блестит серебром голубая волна.Темный лес весь в тени изумрудных ветвей,Звонких песен своих не поет соловей.И даже:
Ночи безумные, ночи бессонные,Речи несвязные, взоры усталые…Ночи, последним огнем озаренные,Осени мертвой цветы запоздалые!А потом выходил во фраке, ни дать ни взять Юрий Морфесси, и рискуя получить тюремный срок, по имевшейся для этого в Уголовном кодексе специальной статье, пел:
Скажите, почемуНас с Вами разлучили?Зачем навек ушли Вы от меня?Ведь знаю я, что Вы меня любили,Но Вы ушли, скажите почему?И за дополнительную плату, на которую никто не скупился:
Придешь домой, а дома спросят:«Где ты гуляла, где была?»А ты скажи: «В саду гуляла,Домой тропинки не нашла».Для разнообразия Соломон старался заглянуть и в «Арагви». Поговаривали, что в этот ресторан часто забегал сам Берия[31], до того как Хрущев понизил его в звании и назначил директором Бадаевского пивзавода, а потом расстрелял, и никто уже не интересовался, куда исчез директор Бадаевского пивзавода и почему он не заглядывает в «Арагви», чтобы на ходу перекусить жареным сыром «сулугуни». Но Берия, если и бывал в «Арагви», то в отдельном кабинете, в таких кабинетах принимали и других приезжавших из Грузии воров в законе.
Встретиться в «Арагви» с Берией ни Соломон, ни Ханевский не пожелали бы – оба они непонятно на каких правах жили в городе Москве, оба без паспортов, без обязательной прописки и трудовых книжек. «Арагви» Соломон посещал из-за звучащих с грузинским акцентом слов «сациви», «чихиртма», «бозартма», «мацони», «мцвади», «чахохбили», «гурули» и «барани», «гадазелили», «эларджи» и «хачапури» и еще «чурхела». Слово «шашлык» уже такого акцента не имело, шашлык – это, собственно, и есть вышеупомянутый мцвади.
Слова эти придавали вечеру в «Арагви» какой-то особый колорит, как-то разнообразили жизнь, особенно поздней промозглой осенью.
XXXIX. О советских писателях
Но более всего Соломона увлекали «Националь» и «Прага». В «Национале» все было очень дорого, но вкусно. Особой принадлежностью «Националя» считались представители одесского или, как они сами говорили, – южного крыла «советской литературы» – Валентин Катаев[32] с приписанными ему самим Буниным «волчьими ушами», Юрий Карлович Олеша[33], маленького роста, вызывающе квадратно-прямоугольный, в «пиджаке» из грубой ткани, и Михаил Светлов[34], настоящая фамилия которого утеряна давно, бесповоротно и навсегда. Рядом с ними обычно сидели молодые евреи, стройные, смуглые, ироничные, они смотрели на легендарных стариков как будто со скрытым вызовом, а те в ответ смотрели покладисто и даже с печалью старинной еврейской мудрости людей, уже поживших и кое-что повидавших.
Все усиленно старались шутить и острить. Остроты произносились погромче, чтобы слышали за соседними столиками. Олеша прославился ответом адмиралу, которого он, выходя из ресторана, и будучи в сильном подпитии, принял за швейцара и попросил вызвать такси. Тот возмущенно ответил: «Я адмирал!». «Ну, тогда подайте катер», – тут же нашелся Олеша. Правда, говорили, что этот случай произошел не с Олешей, а с кем-то другим, лет на пятьдесят раньше описываемых событий, якобы, это кто-то из знаменитых кутил начала века вместо извозчика потребовал катер у какого-то капитана.
Светлов, в очередной раз не получив какой-нибудь награды, задавал всем вопрос: «Какая обратная сторона медали?» и сам же отвечал: «Не дали». Он язвительно, почти цинично спрашивал Олешу: «Скажи, Юрий Карлович, у тебя три толстяка: это Маркс, Энгельс и Ленин или все-таки Маркс, Ленин и Сталин?» Олеша – ничуть не раздражаясь – отвечал: «Три толстяка это Буржуазия, Капитализм и Империализм». И тоже спрашивал: «А у вас „я хату покинул, пошел воевать, чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать“ – разве про войну в Испании 1936 года, как вы всем теперь рассказываете? Ведь, помнится, опубликовано было за много лет до того?» «Ну да, это о мировой революции. А ты разве что-то имеешь против мировой революции? Ведь если бы Буденный[35] с Примаковым напоили своих коней из Атлантического океана на берегах Испании, сидели бы мы с вами сейчас в Париже, в кафе на Мон-мартре, чем бы плохо?»
На это Катаев улыбался и говорил: «Если бы вас услышал Бунин, он заметил бы, что напоить коней из Атлантического океана у Буденного и Примакова не получилось бы». «Белогвардеец Бунин не допустил бы этого?» – игриво спрашивал Светлов. «Нет, вода в Атлантическом океане соленая, кони не стали бы ее пить. Бунин точен в деталях. Он, кстати, никогда не служил в Белой гвардии», – отвечал Катаев, вспоминая свои поездки в Париж.
Катаев устроился значительно лучше своих приятелей. Его «произведения» были включены в школьную программу, правда для курса литературы в средних классах. Но они все равно входили в школьные хрестоматии и переиздавались каждый год. Катаев всегда был при хороших деньгах. И Олеша, и Светлов могли бы, случаем, перехватить у него взаймы. Олеша и Светлов часто сидели без денег, и Катаев выжидающе посматривал на них, но Олеша и Светлов ни разу не обратились к нему с просьбой из гордости, скрываемой за разными шуточками, вроде той, что берешь взаймы чужие и ненадолго, а отдаешь свои и навсегда.
Катаев понимал это, и сам не предлагал. Ему завидовали, но больше не из-за денег, а за то, что ему удавалось ездить в Париж, и не один раз. Он выбивал эти поездки через Союз писателей, мотивируя необходимость посещения столицы Франции, работой над повестью о парижском периоде жизни Ленина – тот действительно как-то на несколько дней заезжал в Париж, этого вполне могло хватить для повести.
Но чтобы написать ее, нужно сначала походить по улочкам Парижа, побродить по набережной Сены, подышать тем воздухом, которым дышал сам Ленин. Иначе невозможно воссоздать ту атмосферу, в которой Ленин вынашивал свои гениальные замыслы, воплотившиеся позже в России – ведь Париж – город многих революций и уж, конечно, в Париже, где даже проститутки кажутся приезжающему из России светскими красотками, а не в благополучно-обывательской Швейцарии, с ее дырявыми и заплесневелыми сырами, привиделся Ленину мировой пожар, он разжег его пока только в России, но все еще впереди.
В Париже жил Бунин – Катаев давно «записал» его в свои учителя, еще с тех пор как в Одессе, в 1918 году носил ему первые, не совсем удачные стихи. Катаеву очень хотелось встретиться с Буниным в Париже, тот все-таки читал «советскую литературу» и даже хвалил поэму Твардовского «Василий Теркин». Катаев, собираясь во Францию, всегда вез свои книги, чтобы передать их Бунину, не все, но те, которые не стыдно показать.
Накануне отъезда он посылал Бунину телеграммы, предупреждал о своем скором появлении. Получив очередную такую телеграмму, Бунин, не медля ни минуты, уезжал из Парижа в провинцию и прятался там, пока не узнавал об отъезде своего «ученика». Катаеву приходилось встречаться с женой Бунина, и она огорченно сетовала, что Иван Алексеевич или, как она его называла на польско-славянский манер – Ян, как раз в отъезде.
Настиг Бунина Катаев уже после смерти изгнанника, он посетил его могилу на знаменитом русском кладбище – все это Катаев потом описал в своих повестях «Трава забвения» и «Алмазный мой венец», их запоем читали «гурманы» «советской литературы». Если бы нечто на эту тему написал любой другой «советский писатель», то эти повести приняли бы за обычные мемуары. Но Катаев подал их под соусом создания нового литературного течения – «мовизма», или в переводе на русский язык «плохизма», которое должно развиться в порядке очереди за сентиментализмом, романтизмом, сюрреализмом и даже «социалистическим реализмом», узаконенным самим Лениным, который тоже много писал и причислял себя к писателям, скромно именуясь литератором.
До «плохизма» раньше никто додуматься не успел. Художники нечто подобное пробовали, но у них это называлось «фовизм» – красками, кистями на холсте. А «мовизм-плохизм» – это совсем другое дело, все, что в голову пришло, то и ставь в строку. Читатель читает, что за чушь, думает. Но, однако же, вот напечатано, и даже не в газете, а в книжке, и в библиотеке она на полке стоит. А сосед с умным видом поясняет – это, мол, «мовизм». Ну, конечно, «мовизм», тут же соглашается малоосведомленный читатель, чтобы не опростоволоситься, это я, мол, сразу запамятовал, да, теперь вижу, действительно «мовизм», как я сразу не сообразил.
Совсем недавно за такой «мовизм-плохизм» Катаева сослали бы лет на десять в лагеря, или, для соблюдения стиля, просто расстреляли. Тем более, что еще Горький по просьбе Сталина предупредил, что советские писатели «не имеют права писать плохо». Но Катаев точно выбрал момент. Практика расстрела писателей и ссылка их в места не столь отдаленные стала уже малоэффективной и требовалось что-нибудь новенькое. И фортель с мовизмом сошел Катаеву с рук. Его и не расстреляли и даже не «припаяли» ему срок. Нужно заметить, что и Сталин уже давно переселился из кремлевского кабинета в мавзолей, а потом в могилу. И многие, кто раньше, как и Бунин в своем Париже, Катаева и за писателя не считали и неприятно морщились, услышав его имя, теперь читали его опусы даже с удивлением.
Кроме того Катаев не поленился придумать девяти главным «героям» своего повествования прозвища, по которым не сразу, но все же можно угадать их настоящие фамилии, всем хорошо знакомые. Уроженца рязанской деревни, поэта Есенина, он «зашифровал» под именем Королевич, а своего приятеля Олешу – за рост и вид – назвал Ключиком. А Булгакова[36] – Синеглазым, у него действительно были синие, как огоньки угольков под котлами в аду, глаза. И все читатели разгадывали эти прозвища, строили разные предположения, а те, кто по мало кому известным приметам узнавал персонажей повествования, раскрывали эту тайну остальным.
После журнальной публикации должна была выйти и книга «Алмазный мой венец», но Катаев не торопился с ее изданием, и «Алмазный мой венец» вошел в число, если не запрещенных, то вроде как полузапрещенных книг, которые всегда ценились поклонниками литературы. Многие за глаза, а кое-кто и в глаза называли Катаева «советским лизоблюдом». И вот этот «лизоблюд» вдруг перещеголял всех, и не живописуя ужасов воркутинских концлагерей и не переправляя зашитые в подкладку старого пальто обличительные рукописи за границу, без всякого «самиздата», с его полуслепыми третьими копиями на ломаной печатной машинке.
А за счет чего, скажите, пожалуйста? Всего лишь потому, что в годы юны пил водку со скорым на скандал Есениным и чай с язвительным Булгаковым, до сих пор так и не изданными? Да еще помогал Маяковскому носить продукты и вино, когда у того появлялись не учтенные вампирообразной Лилей Брик деньги и он устраивал попойку.
Конечно же, многие, да что там многие, почти все позавидовали. И Светлов в первую очередь. И эпиграмма:
Он из восьми венков терновыхАлмазный сплел себе венец,И нам явился гений новыйЗавистник старый и подлец.– его рук дело. Эпиграмма, конечно, хлесткая. Даже, как будто, убийственная. Но и она – в строку, эпиграмму не на всякого подлеца напишешь, не каждый умеет так отличиться, чтобы получилась такая эпиграмма, чтобы так зазвучала. Ведь все-таки «сплел» венец, этого никто не может отрицать. На замызганном пиджачишке пятно не поставишь. Приличный нужен пиджачок, чтобы пятно на нем было заметно.
Ведь если уж на то пошло, так все по большому счету «лизоблюды». И живут за штаны и миску супа. Только у одного и суп пожиже, и штаны «поплоше». А другому – и суп погуще, и штаны поприличнее. И в Париж пускают. А не хочешь в «лизоблюды», не согласен жить за штаны и миску супа – ну и расстреляют тебя или сгноят в Сибири или вышвырнут за границу – и будешь там прозябать в нищете, как тот же Бунин в Париже. И пусть себе «лизоблюд», не отрицаю, глупо спорить, что есть на самом деле, того не скроешь. И миска супа, и штаны – все как положено. А венец себе все-таки сплел алмазный, и жизнелюбия южного, одесского, искрящегося, веселого не утратил.
А может, и не Светлов сочинил эту эпиграмку. Но кто бы ее ни состряпал, она теперь только приложение к «Алмазному венцу».
Виктор Ханевский почти не читал «советской литературы» и знал ее в пересказах Соломона. Соломон совсем не читал «советской литературы», но содержание (содержание, он как бы шутя, чтобы как будто угодить вкусу и мнению Ханевского, называл «содержимым») всех более или менее известных произведений и биографии авторов знал до мельчайших подробностей, со многими из них он был накоротке.
И несмотря на свои проклятия евреев, которые он повторял каждое новолуние, Соломон с особой теплотой относился к «советским писателям» евреям, общение с ними доставляло ему огромное удовлетворение. Он не однажды говорил Ханевскому о ком-либо из таких «писателей»: «Вот видишь, конечно же, не писатель, как раньше, но пишет книги и его печатают – времена теперь такие. А ведь книгу, даже такую, не каждый напишет».
Ханевский не спорил, молчал в ответ, и это было почти «согласительное», а не противоречащее молчание. Да, теперь такие времена. А о старых временах можно только посожалеть, – но почему-то чувства сожаления по старым временам не возникали. Даже когда Соломон вместо «Националя» водил его в «Прагу».
XL. Ресторан «Прага»
Ресторан «Прага» по рангу считался никак не ниже, а даже выше «Националя». В «Праге» была, кроме обычной, еще и подпольная кухня. И тайный зал, который обслуживали официанты самого высокого класса, в основном старики. Этот тайный зал не прятали за семью замками или раздвигающимися, после нажатия замаскированной кнопки стальными дверями, или каминами, отодвигающимися, если повернуть на полоборота по часовой стрелке крыло бронзовой фигурки бога любви Амура, как в доме балерины Кшесинской.
Этот «тайный» зал находился рядом с обычным «большим» залом, назывался «малым залом» и отделялся от большого аркой с бархатными портьерами, собранными в нижней части так, что любой посетитель большого зала мог издали видеть, что происходит в малом. А там, на первый взгляд, ничего особенного не происходило. Стояли обычные столики, накрытые простыми белыми скатертями. И даже посетители в первой половине дня сидели самые заурядные.
Но как только часы били полночь, там собиралась особая публика, этих людей знали в лицо и в их среду не допускались люди, не принадлежащие к этому кругу, причем между собой почти никто из них знаком не был.
Иногда приходил немолодой уже мужчина, по его походке, манерам и жестам сразу было видно, что он выходец из высшей аристократии. Да и называли его князем, и обслуживали с особым почтением. Он никогда не расплачивался. Князь «служил» скрипачом в оркестре Большого театра, получал совсем небольшую зарплату и не имел денег на ужин в ресторане «Прага», всегда очень дорогом. Но в давние времена, ежедневно посещая этот ресторан, князь оставлял такие большие чаевые, и делал это так уважительно, естественно и элегантно, что когда он остался без средств, официанты убедили князя, что они будут обслуживать его по старой памяти, как бы в долг, а князь рассчитается, когда рано или поздно прекратится этот дикий шабаш, начавшийся после первой войны с немцами, когда из Петрограда в Москву приехала разнузданная шайка грабителей и погромщиков, на которую до сих пор так и не нашлось управы.
А то, что это в конце концов произойдет, понимали все, ведь не может же такое длиться бесконечно.
Князь появлялся редко, еще реже с ним приходила его жена, женщина необычайной красоты. Она пела в Большом театре, исполняла очень трудные партии в операх, ей невозможно было найти замену, она обладала особым, очень редким голосом. Князь долго ухаживал за ней, он не падал на колени, не рвал на себе волосы, не вращал, как безумный, глазами, а просто дарил ей темно-бордовые розы и был настойчив, и можно было легко догадаться о его намерениях, и она после долгих колебаний оставила своего первого мужа, известного певца, и вышла замуж за князя.
Вся Москва обсуждала эту историю. Говорили, что князь и его жена очень счастливы в браке и поэтому их должны расстрелять, ведь нельзя же допустить, чтобы кто-то (да еще аристократического происхождения, как князь) был бы счастлив в стране, обозначавшейся теперь буквами СССР – когда-то бывшей России, в Москве, да еще иногда бесплатно ужинал в ресторане «Прага», известном не только дороговизной, но и очень хорошей кухней. По этому поводу даже сам Берия обращался с вопросом к Сталину:
– А не расстрелять ли нам этого бывшего князя вместе с его женой певицей? – спросил он Сталина.
– Почему расстрелять? За что расстрелять? – удивился Сталин.
– Она оставила мужа и ушла к какому-то старорежимному князю. Это аморально.
– Уж чья бы корова мычала, а твоя бы молчала, Лаврентий, когда речь заходит об аморальности, – ответил Сталин.
Но Берия еще не понял и продолжал:
– Но о них знает вся Москва, они бесплатно ужинают в ресторане «Прага». Они вообще живут так, словно не нужно никого бояться.
– Неужели ты хотел бы, чтобы тебя боялись, Лаврентий? – спросил Сталин как будто задумчиво.
Но тут уже Берия уловил в голосе Сталина нотки скрытой угрозы. Он замялся и вместо ответа стал мямлить что-то невразумительное.
– М-м, дело в том, м-м…
Сталин понял, что ответа на свой вопрос не дождется, и сказал, чтобы закончить этот, с его точки зрения, дурацкий разговор.
– Тебя, Лаврентий, уважающий себя человек никогда не станет бояться.
– Почему? – искренне расстроился Берия.
– Потому что ты – говно, – веско и убедительно сказал Сталин.
– Но вся страна боится, – не удержался удивленный словами Сталина Берия.
– Это потому что в стране осталось мало людей, которые уважают себя. Хватит болтать. Иди работай.
Берия хорошо знал Сталина. Когда тот кому-либо говорил «Иди работай», – это означало, что Сталин раздражен и нужно поскорее уходить, иначе он может приказать расстрелять тебя самого – такое уже не раз случалось. Пятясь, Берия послушно вышел из кабинета. И благодаря тому, что Берия попал Сталину «не под настроение», князя и его жену не расстреляли, и они иногда, правда редко, ужинали в ресторане «Прага».
Когда князь приходил вместе с женой, официанты сразу же приносили и ставили на стол роскошный букет темно-бордовых роз. Эти розы в хрустальной, резной, и поэтому казавшейся составленной из сверкающих бриллиантов вазе привлекали общее внимание в малом зале, лишенном каких-либо украшений. После ужина официанты заворачивали розы в прозрачную бумагу – тонкий пергамин, и жена князя забирала их с собой, потому что ей очень нравились темно-бордовые розы.
Редко, и всегда одна, в «Праге» ужинала все еще известная певица Изабелла Юрьева. Она продолжала выступать, но так, чтобы ее как можно меньше замечали. В «Праге» ее тоже сажали в малый зал, где бывали и другие знаменитые артисты. В большинстве своем в том зале сидели заведующие комиссионных магазинов, старые антиквары и люди, по виду которых легко определить, что у них водятся деньги и притом не маленькие.
Соломон не был коротко знаком с каждым из этих людей, но он был каким-то образом вхож в их среду. Что касается денег, то в полнолуние он запросто располагал средствами сопоставимыми с теми, которые в случае надобности имелись в распоряжении этих людей. «Прага» была очень дорогим рестораном, а цены в малом зале превосходили штатный прейскурант (или как раньше писали, «роспись кушаний») раз в десять, а иногда и более того.
Слухи об этих ценах и о том, что в «Праге» есть тайный зал и там подают любые блюда старой кухни, расползались по Москве, и на главного повара ресторана несколько раз заводили уголовное дело, так как тайный зал существовал единственно по его прихоти, он завел его из своей скрытой гордости и тщеславия. Но каждый раз расследование прекращали с одной и той же формулировкой: «в связи с бесследным исчезновением улик, приобщенных к делу». Под уликами имелись в виду кушанья, приготовленные поваром по требованию следователей.
Ни одно расследование не довели до конца, только у директора ресторана увеличивался список клиентов, получавших обеды на дом, – разумеется по обычным расценкам Мособщепитторга. Цены же в малом зале оставались прежние, такие, что они были не по карману ни простым труженикам полей, заводов и шахт, ни советским академикам, ни летчикам-испытателям, ни лауреатам Сталинских премий во всех областях ударной деятельности.
Конечно же, цены эти не значились в меню, как и названия блюд. Официанты подавали то, что посетители, допускавшиеся в малый зал, заказывали по памяти, а уж они-то знали все эти названия, и не обращали ровно никакого внимания на их цену, полагая достаточным то, что стоимость этих яств хорошо известна официантам.
Соломон названий большей части этих блюд не знал и не пытался их запомнить. Заказ всегда делал Ханевский. Он не был гурманом и знатоком кулинарных изысков, но названия блюд помнил с давних времен, потому что в годы учебы сторонился студенческих компаний и ужинал в хороших московских ресторанах.
В «Праге» в малом «тайном» зале официант бесстрастно принимал заказ на устрицы на раковинах с пармезаном, раковые шейки, печенки из налимов и трюфели, которые А. С. Пушкин считал роскошью юных лет – все это в Москве, кроме как в «тайном» зале «Праги», нигде не подавали.
На первое можно было заказать потаж консоме о пуент д’асперж а л’италиен – то есть суп консоме со спаржею по-итальянски (консоме – это крепкий густой бульон из мяса или дичи). Или потаж де тортю а л’англез – английский черепаховый суп, или потаж фос тортю а ля франсез, – тот же черепаховый суп, но по-французски, причем так называемый «поддельный», потому что вместо мяса черепахи в него кладут телячьи мозги, и делают это французы не в связи с отсутствием у них черепашьего мяса, а чтобы отличиться от англичан, к ним они всегда питали неприязнь, зная их скупость, надменную холодность, пристрастие к морским разбоям и грубым напиткам, вроде рома или виски, что не более как самогон.
На тайной кухне ресторана «Прага» готовили даже редчайший потаж о нид д’ирондель – суп с гнездами ласточек и казалось бы простые, но требовавшие особого искусства повара потаж де ке де беф ош по – то есть суп из воловьих хвостов и потаж де мориль а ля рус – суп из сморчков по-русски.
К супам шли пирожки с фаршем из рябчиков – тартлет де желинот. Посетитель малого зала, который обыденно, как нечто само собой разумеещееся произносил все эти потаж консоме о пуент д’асперж а л’италиен, потаж де тортю а л’англез, потаж фос тортю а ля франсез, потаж о нид д’ирондель, потаж де ке де беф ош по и потаж де мориль а ля рус и тартлет де желинот, пользовался у официантов особым уважением. А Ханевский именно так и произносил эти названия, стоило все это невероятно дорого, но Соломон платил, ничуть не обращая внимания на сумму счета, не забывая добавить на приличные чаевые.
На второе обычно заказывали ростбиф из филейной части по-английски, считали, что именно его упоминал А. С. Пушкин в своем романе «Евгений Онегин», называя его «ростбиф окровавленный». Можно было заказать и пие д’урс грилье сос пикант – лапы медвежьи, жаренные под соусом пикантным, или кайль сале гарни де шукрут – перепела соленые с капустой, хотя иногда брали просто гриль фрит дан ла шат а фрир – то есть ершей, жаренных в кляре – ерши навевали воспоминания о детстве Соломону, он когда-то тайно от родителей покупал их на рынке по десять штук за три копейки и сам жарил на постном масле, не желая есть традиционную еврейскую фаршированную щуку, из чувства противоречия, это чувство впоследствии и определило всю его дальнейшую жизнь.
Под стать блюдам и вина, и Соломон оставлял в «Праге» такие деньги, что на них они с Ханевским могли бы не только долгое время жить без забот и хлопот, но и приобрести, скажем, автомобиль «Победа» и даже «Волга» или купить себе дорогие костюмы – импортные или сшитые из самой лучшей ткани подпольными московскими портными, классом превосходившими всех заграничных виртуозов ножниц и иглы. Их хватило бы и на покупку трехэтажной дачи, где можно бы проводить на природе теплое время года, слушая пение птиц: овсянок, дроздов, славок и соек, а в мае месяце и соловьев, а зимой приезжать на полдня – устанавливать печи и любое другое отопление на дачах запрещалось законом, этот закон более всего вызывал недоумение у иностранных ученых юристов, изучавших «советское право» как историческое явление.