Полная версия
Оставь надежду
– Конечно! – восторженно обрадовалась она. – Пожалуйста, Дима, начинайте…
А томик-то не зря был подобран из собрания вполне академического. Даже сама перед собой Мариванна ухитрялась закрывать глаза на то, что Алексансергеич иногда позволял себе некоторые… вольности. Причем такого рода, что в академических изданиях их приходится заменять многоточием. Но искушенный глаз всегда мгновенно расшифрует нехитрую тайнопись и, при желании, любой может процитировать стихотворение во всей его полноте. Но Мариванна всегда смущенно отводила глаза от сомнительных мест, боясь случайно – догадаться и хотя бы про себя – но озвучить милую шалость поэта… Дима же Платонов не побоялся озвучить и вслух. Причем не только вслух, а – громогласно и – абсолютная неожиданность – с выражением.
И тишина за миг разрядилась взрывом. Неизвестно даже, что именно вызвало такой приступ хохота: сами ли давно известные всем строки, способ декламации или перекосившееся, как от удара в поддых, лицо учительницы. Он все нарастал, этот гомерический рев – а она стояла у зеленой доски, словно внезапно нагая перед всеми. И вдруг схватилась за горло обеими руками. Привстали передние парты. Быстро откатилась затихающая волна смеха. Подавились последние истерические хмыки, и в замогильной тишине зазвучал, пресекаясь посекундно, голос Мариванны:
– Я… сирота… Уже неделю как… сирота… Ни отца, ни матери… Никого… А вы – сироту обижаете… Вы… не смеете! Грех это… Непрощенный… За меня заступиться некому… Вас Сам Бог… Накажет, – она задохнулась и дымчатой тенью метнулась из класса.
Минуты три, пока не рухнул освобождающий звонок, тишина в классе не нарушалась даже громким дыханием. А само происшествие настолько не подлежало осмыслению, что о нем, как по уговору, не упоминали ни разу прямо. Косвенно же оно запечатлелось на скрижалях школы в навечном прозвище Сиротка.
И вот эта-то Сиротка неделю назад, вскинув на стоящего перед ней трясущегося Жеку спокойные и светлые глаза, застенчиво говорила ему:
– Женя, вы тоже должны меня понять. Заведомо завысить вам оценку я не могла: это противоречило бы моей совести. Не стану скрывать: меня просили и даже… убеждали… Но есть вещи, которые для меня… неприемлемы….
В тот момент Жека уже знал, что изменить ничего невозможно, что даже подача апелляции в данном случае смешна. Им двигало только желание высказать ей свое презрение, ранить ее, как она его ранила – из принципа. Теперь и он шел на принцип – достать ее еще раз, как тогда достал Платонов, чтоб с ней произошло что-нибудь такое, чтоб ей опять прозвище сменили! Кроме того, несмотря на то, что впереди ждали еще два экзамена, он ощущал полную безнаказанность абсолютно всего – разве что ударить ее он пока не рискнул бы. Она так любит слово? Вот он сейчас с ней и разделается – словами…
– А вашей совести не противоречит – сломать человеку жизнь из-за того, что он не прочел всего одну книгу? – зло спросил Жека, разгоняясь на дальнейшее хамство. – Не заест вас ваша хваленая совесть, когда вы будете знать, что вы всю мою мечту – с детства! – испоганили? Родители ведь мои платное отделение не вытянут. По шмоткам моим можете убедиться. А это значит, что мне, чтобы в армию не загреметь – не туда идти придется. Не туда, куда с детства душа рвалась! А вы… стерва… все перечеркнули одним махом. Принципы у вас… Да морду бьют за такие принципы! – вроде уж и достаточно нахамил Жека, а все не то, не удавалось размазать ее одним словом, как она его – одним движением.
Но Сиротка разволновалась, щеки ее вспыхнули, и она сама в благородном запале подсказала ему нужное слово:
– Ни туда, ни в какое другое место… Никуда по-настоящему не годятся люди, не знающие и не любящие русскую литературу. Они ничего не могут и не значат, потому что на нашей глубоко нравственной литературе стоит…
– Зато на тебя ни у кого не стоит, – громко, раздельно и похабно произнес Жека. – Оттого ты и бесишься. Удавить бы тебя.
Произнеся это, он сразу же испугался чуть не до медвежьей болезни, поэтому, позабыв даже взглянуть в ее лицо и убедиться, что оскорбление дошло по назначению, Жека круто развернулся и спринтерски рванул из учительской…
…Он набрал номер еще раз и – о, радость! – спавший, оказалось, проснулся. Пару минут послушав Жеку, он быстро согласился войти в долю, причем запросил по-божески.
– Там в десять открывается! – возопил счастливый Жека. – Так я сейчас деда покормлю быстро, и к тебе с шайбой!
– Да не гони лошадей, – лениво отозвалась трубка. – Мне нужно побриться, принять ва-анну, выпить чашечку коффэ…
– Ладно, тогда в одиннадцать, – покладисто согласился Жека и, во избежание дальнейших недоразумений, быстро нажал пальцем на рычаг.
Еще держа трубку в руке, подмигнул Жано:
– Всë, друг, на сегодня пиастры обеспечены.
– Пиастры! Пиастры! Пиастры! – с готовностью поддержал тему попугай.
Жека неторопливо заварил свежий – старый дед не терпел – чай, развел горячим молоком два пакетика фруктовой овсянки, осторожно разрезал бублик с маком вдоль и щедро намазал сливочным маслом оба получившихся кольца: покушать старик любил и челюстями на присосках всегда работал бойко. Да, а «утка»-то! Сполоснул ее на всякий случай и, по-ресторанному водрузив поднос с завтраком на пятерню одной руки, а другой волоча за горло неуклюжий стеклянный прибор, толкнул дверь дедовой комнаты. Дверь находилась прямо перед кроватью, но никакого дедушки на кровати не было. Он лежал, свернувшись в крендель и неловко спрятав руки под себя, на полу, за изголовьем, неожиданно маленький и трогательный в своей пижаме и… тапочках. Остолбеневший Жека не сразу и понял, что обутые ноги могут означать только одно: дед не свалился с кровати, а встал, обулся, да еще и прошел за изголовье, где и упал. Об этом Жека подумал гораздо позже, а в первый момент он тоненьким детским голоском задал наиглупейший вопрос:
– Дед, ты чего, а? – и, хотя, еще задавая его, знал, что не получит ответа, добавил: – Умер, да? – второй вопрос превзошел глупостью непревосходимый первый.
Прадеда Жека не любил и покойников не боялся. Поэтому первый шок отпустил его уже через минуту, уступив место новому интересному вопросу: что теперь делать? Ответить было легко даже такому придурку, каким показал себя в последние минуты Жека: позвонить родителям на работу. Потом пробилась шальная мысль о том, что сегодняшний выпускной для него накрывается медным тазом. После – что нет, не накрывается: сейчас приедут родители, вызовут, кого следует, тело увезут в морг, горя в семье явно не намечается – так чего ради родителям портить единственному сыну единственный праздник? При мысли о родителях рядом выросла и другая: дурак. Правда, ему сначала действительно немного мозги отшибло, но после-то мог вспомнить! Хорошо хоть, вообще не забыл! А то предки бы враз вещь изъяли! Только тут он догадался поставить «утку» на пол, а поднос на столик. Все-таки раз опасливо покосившись в сторону тела, Жека ловко нырнул под тахту и выудил заветную коробку. Раскидал какое-то тряпье, бумажки, мелочевку. И убедился, что в коробке больше ничего нет. Пошарил в ней еще – будто иголку в стоге сена искал! – потом вывернул все на пол. Стоп, так не годится предки сразу поймут, что что-то искал. Сгрести все обратно. Перепрятал, старая сволочь. Ничего, найдем. Так, спокойно… Подумать не торопясь. Кровать. Руками ее. Так. Под матрац посмотреть… Пусто. Господи, да куда ж тут еще прятать-то! Полки, два столика, телевизор – всë на виду! Одежда деда в общем шкафу в другой комнате. И ведь где-то здесь спрятано! Тайник он, что ли, сделал? Половицу содрал? Тьфу ты, какая половица, это линолеум! Не стену же продолбил! Нету, кончено. Сбагрил дед. Может, тому чуваку отдал, который тогда сидел? А может, вообще не его был, а чувака? Родители бы знали… Или нет? На кой им в чужом барахле рыться? В растерянности Жека не заметил, как присел на корточки рядом с трупом, будто надеясь, что тот напоследок соберется с мыслями и расскажет. Собственно, разочарования большого не было: не имел раньше Жека такой вещи – ну, и не заимеет никогда. Померещилась удача, да мимо проскочила. Бывает. Зато прок есть: не зря же он два года пропадал в школьном подвале, в тире, где стрелять научился так, что подбрось только монетку – и… Пригодиться может. И уже добродушно он тронул мертвеца за плечо:
– Ну что, старый пердун? Фиг теперь из тебя что вытащишь, а?
Но то ли Жека закоченевшее плечо случайно подтолкнул сильней, чем нужно, то ли в неустойчивом положении находилось тело – но только оно вдруг мягко перекатилось на спину. Самурай не расстался и в смерти со своим мечом. Старый чекист мертвой хваткой держал в прижатой к сердцу руке вороненую рукоять…
Спрятав обретенное сокровище понадежней, Жека вспомнил, наконец, и о родителях, и о телефоне, и о том, что на одиннадцать сам же и забил важную стрелку. Первым делом набрал рабочий номер матери, но, услышав ее голос, растерянно замер: у Жеки не было еще опыта чужой смерти, и он совершенно не представлял – как именно следует о ней сообщать.
– Ну давай скорей, что тебе надо, тут телефон ждут, – раздраженно бросила мать.
Жека встретился с понимающим и словно сулящим поддержку взглядом попугая.
– Мам, понимаешь… Тут такое дело… В общем, дед-то наш… Ну, да чего там говорить… Помер…
– Стар-рый пер-рдун, – сказал как отрезал Жано.
2
С третьей попытки Маше Тумановой удалось, наконец, отодвинуть от стены трехстворчатый шкаф. При первой шкаф чуть не рухнул плашмя на столик с крошечным телевизором, уже перемещенный в центр комнаты, а при второй едва не похоронил под собой Машу. Она отдышалась и быстро глянула на свои золотые наручные часики, последний мамин подарок: стрелки как раз слились в одну и указали на двенадцать. Маша отерла мокрое от усилий лицо ладонями и огляделась. Комната являла собой настолько удручающее зрелище, что сердце сразу сжалось в маленький грустный комок. Нет, не успеть, ни за что не успеть. И, главное, как потом поставить шкаф обратно?
– Как это – не успею? – вслух подбодрила себя Маша. – С Божьей помощью… – и тут же поймала себя на мысли, что, если б эта помощь выразилась в ниспослании четы ангелов, временно материализовавшихся в пару рослых неутомимых подручных, то она бы ничего не имела против.
Маша чуть помедлила, словно действительно надеясь, что вот-вот подоспеет подмога, затем тряхнула головой и отдала себе волевой приказ начинать. Легко сказать – начинать: положение было точно таким, как когда люди беспомощно разводят руками и упавшим голосом лепечут: «Не знаешь, за что и взяться…». Нарядные, не распакованные еще рулоны обоев, похожие на аккуратную поленницу, лежали у стены. Клей-трехминутка был вполне готов, привлекателен и надежен на вид. Круглое ведерко шпатлевки по соседству с девственным шпателем вызывало противоречивые чувства, потому что начинать, по всей вероятности, следовало именно с него.
…Сначала Маша хотела только оторвать от стены уже отклеившиеся кусочки старых обоев, аккуратно залепить те места газетой, а новые «обойчики» наклеить прямо поверх: не евроремонт же у нее!
Но едва она легонько потянула за первый приглянувшийся уголочек, как он послушно сам отделился от стены, будто приглашая дернуть. Маша дернула – и начался кошмар. В ее руках маленький клочок грязной бумаги мгновенно превратился в угрожающе расширяющуюся книзу ленту и, когда Маша, зажмурив глаза, завершила рывок, то послышался зловещий треск, взметнулась серая пыль, и почти целый лист обоев оказался у нее в руках. Мало того – он выворотил из стены куски штукатурки – каждый размером с хороший кулак – и теперь обнаженная стена перед Машей выглядела так, словно в нее попал миниатюрный артиллерийский снаряд. Еще не сообразив по неопытности, какую проблему создает своими руками себе на голову, Маша примерилась еще к паре-тройке привлекательно обвисших уголков. В результате обвалился почти целиком один угол комнаты, и другая стена продемонстрировала такую же омерзительную сущность, как и первая. Маша приняла единственно правильное, но несколько запоздалое решение ничего больше не отрывать, а все торчащее приклеить обратно. Потом, непрестанно чихая от вездесущей пыли, она выметала, выгребала и выбрасывала. После этого, надрываясь и обливаясь жарким потом, передвигала мебель на середину комнаты, выиграв напоследок азартную битву со старинным добротным шкафом, лишь после победы осознав напрасность борьбы: за шкафом вполне можно было и не клеить, сэкономив на этом не только обои, но и значительную часть собственных, уже изрядно подорванных сил. «И надо же было именно этому дню выдаться таким чудовищно жарким!» – чуть не плакала Маша, руками запихивая серую липучую шпатлевку в зияющие бездонные дыры на стенах и бестолково возя по ним быстро превратившимся в твердый кусок непонятно чего шпателем… Работа, казалось, не продвигалась совсем; Маша билась вдоль стен, закусив губы – грязная с головы до ног, в мокром, безнадежно испорченном халате, с каждой секундой чувствуя, что пропадает… Она боялась, что сейчас швырнет шпатель в одну сторону, отфутболит ногой ведерко в другую, сядет на пол и зарыдает от бессилия… Ну нет, контроль над собой она больше не потеряет! Хватит и одного раза – на том уроке растреклятом!..
У каждого из нас обязательно есть несколько воспоминаний, причиняющих душе примерно такую же боль, какую раскаленный утюг может причинить телу. Но если по-настоящему значительной физической боли иной и может в жизни избежать (для этого достаточно лишь самому не напрашиваться на неприятности, вовремя лечить зубы и чаще глядеть себе под ноги) – то вот боли душевной, пронзительной до звезд в глазах, не избежал, пожалуй, еще ни один человек разумный. Он же – человек гордый, потому и боль, за редким исключением, навечно застревает в душе тогда, когда ее унизили. О степени гордости человека можно судить, только если удастся вырвать у него тайну самого кошмарного воспоминания жизни – и чаще всего им окажется момент колоссального унижения. И вот уже два года, как Маша с ужасом поняла, что не день странной смерти молодой еще матери-подруги останется для нее навсегда ужаснейшим днем в жизни, а мелкое происшествие на уроке неделю спустя… Она уже может без слез вспоминать и даже рассказывать другим, как вышел к ней врач – молодой, равнодушный, с модной небритостью, и, ровно никак не изобразив даже необходимого профессионального сочувствия, сообщил о смерти ее матери, как о проигрыше глубоко безразличной футбольной команды. Как ее, Машу, ослепшую от слез, за плечи вела по коридорам больницы незнакомая женщина из посетителей, с которой вместе они потом и застряли в лифте над бездной между десятым и одиннадцатым этажами…
А вот голубые (как, говорят, у всех негодяев) глаза Димы Платонова, когда он, с позволения сказать… – нет, нет, хватит, а то она опять задохнется, чего с ней ни раньше того дня, ни позже не бывало – и расклеится, и дело встанет… Ну, пусть оно встанет разве что на минуточку, что ей потребуется достать из кармашка телеграмму и перечитать: «Прибываю утром вторник Москвы жди дома семь утра целую Игорь». Телеграмма ждала ответа куда-то в Москву, но Маша так растерялась перед нетерпеливо гарцевавшим почтальоном, что начала мучительно и непоправимо заикаться. Поэтому из сотен слов, имевшихся у нее на такой случай, из которых каждое было самым важным и требовало немедленной реализации, ей удалось выбрать всего одно, зато удачнейшее: "Жду".
…Эта была ее последняя, но едва ли не единственная вечеринка у людей, не вхожих в их с мамой дом: пригласила бывшая одногруппница, уж года три как потерянная из виду, но однажды с приветственным бульканьем налетевшая на Машу откуда-то из-за колонны Казанского собора. Мать, тогда уже начавшая прихварывать, провожала дочку в «чужие» гости, будто снаряжая, по крайней мере, на машине времени в злосчастную Гоморру.
– Маша, ты эту юбку не наденешь. Я вообще не понимаю, зачем у тебя эта юбка… Милый мой! – то было ее особое выраженьице для упрека. – Ты же, слава Богу, не на подиуме выступаешь, куда коленками-то щеголять!
– Мама! – неожиданным басом упиралась Маша. – Ну, длинная та юбка, длинная! Не в церковь иду – к людям!
– Не-ет, милый мой! – упрек грозил переродиться в угрозу. – Если в церковь в одном, а к людям в другом – то это двуличием называется. И человекоугодием. И что там эти люди себе думают – то их дело, а мое – это чтоб про дочку не сказали, что она коленками мужчин завлекает.
– Ну, мама! Не собираюсь я никого завлекать! Зато не хочу, чтоб про меня сказали, что я – в мои двадцать шесть – синий чулок и старая дева! – доказывала Маша, боясь слишком разгорячиться и тем склонить маму отменить едва вырванное разрешение дочке маленького развлечения «на стороне».
«Стороной» она называла любые контакты дочери, происходившие без ее присутствия и благословения. Дочь никогда не возражала – наоборот, с годами все отдаляются, а она все тесней и тесней жалась к матери. В девицах, правда, засиделась, но да это, может, и к лучшему: в наше время соблюсти христианский брак – дело почти немыслимое: то там, то здесь перед Господом слукавишь, особенно в вопросах чадородия… Поэтому лучше и легче материнскому сердцу видеть дочь одинокую изначально, чем брошенную с дитятей и разбитым сердцем… Она не колебалась с ответом:
– Э-э, милый мой… Не бывает дев старых и молодых. А бывают мудрые и неразумные. Ты, милый мой, сегодня что-то ко вторым ближе. А там глядишь и как бы перед закрытой дверью не оказаться…
Маша почувствовала, что мама явно гнет к тому, чтоб твердой заботливой рукой немедленно вернуть дочь в первую категорию дев, а для того все же не рисковать пускать ее сегодня одну в сомнительное предприятие.
– Мамочка, ну, пожалуйста! – взмолилась бесхитростная Маша, так и не догадавшаяся ни прилгнуть, ни подлукавить. – Я ведь все-таки не школьница, а… учительница, – она мило покраснела. – И потом, когда тебе было двадцать шесть, у тебя уже была я, и мне было пять. А меня ты все, как первоклашку, за ручку водишь. Ну, не в Содом же я еду, а в нормальный дом в гости!
– Теперь уж не очень-то и отличишь – где нормальный дом, а где Содом… – горестно срифмовала мама, но сопротивляться перестала, только тревожно следила ланьими глазами за радостными сборами дочки.
Маша знала, что тревога эта диктуется не мелочным материнским эгоизмом – пусть-де дочка подольше дома посидит, да при мне побудет… Волновалась мама из-за того, что, обретя через скорби Бога и открыв Его для дочери, она боялась, что каждый ее шаг из-под маминого крыла в забесовленный мир может стать и первым шагом от Бога: от послабления – к расцерковлению – к равнодушию – к отторжению…
Но Маша видела, как уже облетает ее по-настоящему так и не расцветшая молодость, от которой она не оторвала ни одного цветка в виде хотя бы праздника: и ее, и мамины дни Ангела и Рождения однозначно выпадали только на Великий Пост, светские праздники отвергались по определению, а на двунадесятые собирались в их однокомнатной квартирке опрятные безвозрастные богомолки за чаем и безвредными сплетнями, или они сами шли с букетом цветов в такой же целомудренный женский дом – где все, конечно, любили тихую хорошенькую Машеньку, но где она чувствовала, что уже и сама начинает терять возраст – впрочем, в вечности нет времени…
…Мороз стоял такой, что почти мгновенно онемели ноги, а голову под теплым платком начало ломить у висков. Черный ночной воздух казался жестким и колючим, его с трудом приходилось проталкивать в себя как хрусткую вату. Вдобавок, до закрытия метро оставалось полчаса. «Полчаса отчаянья, – убито произнесла Маша про себя, едва поспевая рядом с ним по скользкому бугристому тротуару где-то среди хрущевок Дачного. – Господи, вот сейчас пройдут эти полчаса, и на метро мы, конечно, успеем, и я больше его не увижу». Они поспешали сначала вдоль железной дороги, и Маша почему-то запомнила, как шустро протрещала мимо быстрая электричка, потом свернули на унылую улицу с редкими туманными фонарями, и он неловко пошутил насчет возможного открытого люка, а она насильственно улыбнулась, позабыв, что все равно темно, и улыбка пропала втуне – и тогда Игорь вдруг остановился, вынудив ее рефлекторно застыть тоже – и спросил словно бы недоуменно:
– Слушайте, вы что, действительно хотите успеть на метро?
Наступил тот неповторимый таинственный миг, когда одним словом меняется – или остается прежней – судьба, миг исключительной правдивости, не терпящий и тени лукавства, – и Маша сумела распознать и оценить его.
– Нет, – просто сказала она. – Наоборот, я совсем не хочу туда успеть.
Маша впервые в жизни напрочь забыла о своей бедной маме, которая в ту минуту, верно, уж не надеялась увидеть свою дочь живой или, по крайней мере, прежней. Как выяснилось позже, гораздо позже, она к тому времени успела представить себе самое страшное: Машенька выпила целый бокал вина – конечно, разве можно устоять неопытной девочке среди таких грозных соблазнов! – и теперь, безобразно пьяная и оттого беспомощная, так и не добравшись до метро, погибает, если еще не погибла, где-то на одной из зловещих улиц их преисподнего города…
Еще более страшной правды мама так никогда и не узнала: вино на вечеринке отсутствовало вовсе. Зато одна за другой волшебно появлялись голубые, будто из хрусталя, бутылки заморской водки. Первую рюмку Маша опрокинула, зажмурившись, с ощущением, что губит свою бессмертную душу – ибо сейчас, конечно, умрет на месте без покаяния. Но когда выяснилось, что ядовитое зелье не только не оказало своего губительного действия, но и вообще ничего не изменило в худшую сторону, она с восхитительным чувством освобождения отныне и навсегда, уже с толком, с расстановкой распробовала вторую порцию. А, потянувшись за третьей, даже осмелилась поднять взгляд на мужчину напротив и столкнулась с внимательно и как бы одобрительно изучающими карими глазами молодого человека, представленного ей, помнится, Игорем. Машина рука невольно изменила направление прямо над столом, удачно убедив безмолвного визави, что ее хозяйка всего лишь хотела побаловаться бутербродом с черной икрой. Но это изысканное лакомство Маша пробовала впервые, и лишь только оно оказалось во рту, – а она с размаху отхватила зубами изрядный кусок – то выяснилось, что ни жевать, ни, тем паче, проглотить эту скользкую, воняющую сырой рыбой соленую мерзость она не сможет даже под дулом… Выплюнуть в салфетку?! А если кто увидит?! – и тут к горлу подступила тошнота, сердце заколотилось.
– Быстрее, – раздался спокойный шепот совсем рядом. – Туда.
Игорь ловко и деликатно подхватил Машу под локоть и, артистически минуя разбредшиеся по комнате неясные человеческие фигуры, в одну минуту доставил ее прямо к помойному ведру на кухне, а сам вежливо отвернулся. Маша быстро выплюнула гнусную кашицу и стала неторопливо оборачиваться, всей душой желая, чтоб сзади никого не оказалось. Но Игорь честно стоял у стены, демонстрируя ей красивую невозмутимую спину. Маша решилась робко кашлянуть, и тогда мужчина обернулся с обаятельной всепонимающей улыбкой.
– Нехорошо получилось, – сочла нужным пояснить Маша. – Я и представить себе не могла, что это такая гадость. И как только она людям нравится?
– На вкус, на цвет, – начал он.
– …товарища нет, – закончила она, и оба поняли, что говорят наибанальнейшую банальность.
Тем бы все, наверное, и закончилось, думала впоследствии Маша, если б Игорь на обратном пути в гостиную не вызвал в ней острую симпатию, бросив мимоходом:
– Не думайте, что я вам указываю или навязываюсь. Но только пить вам сегодня больше нельзя – ни грамма – иначе очень скоро вы не оберетесь неприятностей.
Он констатировал факт и исчез, подтвердив тем самым свою ненавязчивость, и все-таки это именно из-за его подразумеваемого присутствия где-то в ближнем пространстве Маша так и не ушла домой в десять часов, что было, по крайней мере, раз пять торжественно обещано маме – а просидела до полуночи, пока все не начали скопом прощаться, толпясь в прихожей и беспрестанно упоминая слово «метро». И то, что до этой магической точки в ее провожатые вызвался именно Игорь, Маше не показалось ни странным, ни пугающим: она чувствовала себя блудным сыном, только что интимно потрапезничавшим с толстыми и очень милыми розовыми зверушками, но вовсе не торопящимся под теплую кровлю отчего дома.
…Ее честный ответ, паче чаяния, не удивил Игоря (Маше даже послышалось нечто вроде «Я так и думал»), но он не спешил предпринимать меры к довершению падения неразумной девы, к чему обязан был немедленно приступить, по словам хорошо знающей жизнь мамы, и на что Маша, почитавшая себя после своей сегодняшней безумной оргии конченным человеком, уже была вполне внутренне согласна.
А Игорь, казалось, и не собирался везти усмиренную жертву кутить «в номера». Он вдруг произнес нечто такое, что Машу в какой-то степени даже разочаровало:
– Тогда давайте просто спокойно прогуляемся по бульвару до проспекта, а там поймаем машину и доставим вас домой с комфортом.