Полная версия
Репетитор
– Извините, Сима, ради Бога. Это Илья Берестов вас так бесцеремонно беспокоит, – услышала я в ответ.
Сердце оторвалось и рухнуло вниз; в голове образовалась классическая пустота, но язык, этот независимый гибкий орган, уже делал свое дело без моего участия:
– О, привет, Илья! Сколько лет, сколько зим! Рада слышать! – тон получился спасительно легким, меж тем как в мозгу пронеслось вспышками зарниц: «Значит, все-таки правда! Я ему нравлюсь! Просто только теперь он набрался храбрости – вот и все!».
– Мне очень, очень неудобно, поверьте, – продолжал Илья. – Но я не стал бы отрывать вас от дел, если бы не крайняя надобность…
– Все, что могу, пожалуйста! – уверила я, стараясь подбодрить, не испугать неприступностью.
– Видите ли, мне сказали, что у вас есть хороший стоматолог… А у моей супруги, Вари, очень серьезная проблема с зубом… Этот, как там его, пульпит или не знаю что, но она очень мучается. Мы бы, конечно, не стали никого беспокоить и просто обратились бы в платную клинику, но… То есть, я хочу сказать, что на клинику очень дорогую денег у нас просто не хватит, а ведь только там можно решить такую деликатную проблему…
– Какую проблему? – выдавила я сквозь твердый комок в горле. – Пульпит вылечат в любой районной поликлинике – бесплатно и с обезболиванием.
Я перестала оценивать действительность, лишь чувству, что происходит что-то не просто неправильное, а больше похожее на чье-то сознательное издевательство над моими чувствами.
– Ах, я ведь ничего толком не объяснил вам! Понимаете, когда приходится просить – я всегда путаюсь. Конечно, я должен был рассказать с самого начала… Дело в том, что Варя буквально недавно перенесла тяжелую радикальную операцию. Онкологическую… Потом химии два курса, и скоро опять предстоит, да… И только ей начали делать этот укол в десну – она потеряла сознание. А когда потом объяснила врачу, в чем дело, он сказал, что в ее состоянии такие уколы противопоказаны – словом, просто отделался от нее, да… А ведь зуб-то как болел, так и болит, вот я и подумал… Мне говорили, у вас подруга – вот я и решился… Может быть, она отнесется как-нибудь неказенно, если по вашей протекции? Вы простите мою назойливость, но я другого выхода уже просто не вижу, да…
Пока я все это выслушивала, глаза налились тяжелыми, щипучими слезами… Я так ждала, я так втайне наделась, и вот дождалась, пожалуйста, поздравляю!
«Господи! Сейчас все равно придется отвечать – не трубку же вешать – и он услышит, что голос у меня дрожит, и слезы в нем звенят… Что подумает?!». Первым порывом было – отказать, никогда больше не слышать, не видеть – все равно ведь выкрутятся они как-нибудь, не в лесу живем… Но… Нет, это не человеколюбие победило, плевать мне было на его бедную Варю, – просто я вдруг поняла, что должна взглянуть на него, говорить, сделать его себе обязанным…
– Да-да, конечно, – обуздав себя и подпустив вежливого равнодушия в голос, отвечала я как ни в чем не бывало. – Я сейчас позвоню ей, она, должно быть, уже дома. Вас не затруднит перезвонить мне через четверть часа? Только я сразу хочу предупредить, что, хотя это и много дешевле, чем в супер клинике, но все-таки не бесплатно…
– Что вы, что вы, уж совсем на халяву я и рассчитывать не мог! – успокоил Илья.
Когда он положил трубку, я сползла на пол, впервые поняв на практике, что значит «подкосились ноги». Потом начала лихорадочно названивать Ритке, испугавшись вдруг, что Илья передумает, если я слишком затяну. Подруга сразу согласилась, а потом по-деловому осведомилась:
– Их как обдирать – как липку, или по-божески?
– По-божески! – испугалась я. – Исключительно по-божески! – Это люди – мне нужные! Очень нужные люди! Пусть у них останется приятное впечатление!
– Да ладно, останется, останется, – пообещала Ритка, и, как только я положила трубку, Илья перезвонил, не дождавшись оговоренного времени – может, его Варя там на стенку лезла, кто знает…
Я предложила встретиться завтра около трех в поликлинике – Рита хотела принять их в самом начале своей вечерней смены – но Илья ответил, что они заедут за мной по пути, а если я откажусь, то повезут в принудительном порядке: «Не хватало еще вам бегать по городу, чтобы оказать любезность людям, у которых есть машина!».
…Это потом я догадалась, что в те часы сама Судьба дарила мне спасение. Задумайся я слегка над происходящим, выгляни чуть-чуть за узкие рамки эго – и стало бы ясно, что на щедрой ладони мне было протянуто противоядие от укуса ядовитого зуба самой злой гадины – преступной страсти. Я могла бы назавтра обрести двоих хороших друзей, стать доброй приятельницей одинокой, в общем-то, паре, бывать у них, общаться, и так постепенно, почти безболезненно, исцелиться от навалившейся на мня беды…
Но в безумии и ослеплении я думала в ту ночь только об одном: она скоро умрет, эта Варя. Радикальная операция с химией – это очень серьезно. И даже если она умрет не совсем скоро, то, в любом случае, для мужа она не женщина, а объект жалости. Ведь слова «перенесла радикальную операцию», в основном, означают одно из трех: лишилась всех женских органов, то есть, кастрирована; осталась одногрудой – что физическое влечение к ней практически исключает; или уж и вовсе – анус на боку, о чем и думать страшно, не то что говорить… В любом случае, как женщина Варя – кончилась. А муж ее, здоровый сорокалетний мужчина, ухаживая, быть может, за больной женой, к чему обязывают пятнадцать-двадцать лет брака, женщину найдет себе другую – и ее вполне могу стать я. О моральной стороне вопроса я принципиально задумываться не стала, убедив себя, что два слова «я влюблена» дают мне гораздо больше прав, чем гипотетические ее «я живу с ним под одной крышей». И едва ли на час сомкнув глаза в ту ночь, в девять утра уже вскочила с постели, что в те свободные годы возможно было для меня лишь в чрезвычайных обстоятельствах.
Перетряхнув содержимое шкафа, я осталась совершенно недовольна: давно ставшая объектом анекдотов способность женщины, стоя перед битком набитым шкафом, сокрушенно воскликнуть: «Ну, совершенно нечего надеть!» сработала, наконец, и в моем случае – и с той минуты на очень, очень долгое время логика отказала у меня вовсе. Я распахнула стеклянные дверцы горки, запустила руку в традиционный тайник мещанских семейств – фарфоровую сахарницу – и вытащила оттуда пачку денег. Это были наши общие с отцом деньги, так называемые, «обеденные», так как собственную заначку я к тому времени уже благополучно истратила на художественное оформление своей несчастной любви. Рассудив, что в офицерском госпитале какими-нибудь обедами отца обеспечат, а мне обходиться не впервой, я сунула пачку в карман и помчалась в ближайший приличный магазин, где быстренько прикупила простенький, но для знатока умопомрачителный нарядик с аксессуарами и флакон несколько устаревшей «Шанели». Последнее из-за того, что в духах не разбираюсь вовсе, но про женщину, надушенную пресловутым «Номером пять» никто не посмеет сказать, что у нее дурной вкус. Все это было предназначено, главным образом, для жены – чтобы деморализовать ее, дать ей глубже прочувствовать свое роковое убожество по сравнению с шикарной, ухоженной женщиной. Придя домой, я надела четыре золотых перстня, толстую цепочку с кулоном-птицей и серьги с бриллиантами – содержимое бабушкиной шкатулки, плавно перешедшее в мои руки после ее смерти. На самом деле, только родственники считали, что такова моя часть наследства: отец в приказном порядке запретил мне прикасаться к драгоценностям его матери, мотивировав свой запрет неоспоримым: «Рылом не вышла». Его обида шла оттого, что он хотел видеть меня обладательницей технической профессии – коль скоро родилась я не мальчиком и загону пинками в военное училище не подлежала – то хоть инженера военного из меня сделать, что ли… При этом он упорно не желал принимать в расчет мою полную, доходящую до дебильности, неспособность к каким-либо точным наукам, и игнорировал рисовальный талант, считая все гуманитарное баловством и тунеядством. Когда же я ослушалась, изъявив твердую решимость стать художником – то вместе с родительским благоволением лишилась и изрядной доли материальных благ, включая и побрякушки, меня, собственно, до того дня и не занимавшие. Отец их не прятал, зная, что надеть все равно не посмею, даже если захочу. Но, захотев в тот день, я – посмела и, за десять минут до того, как мне надлежало спуститься вниз, к машине, встала перед зеркалом во всем своем новом великолепии… Я ожидала, что сразу увижу, прежде всего, свой новый туалет, но непроизвольно столкнулась сама с собой взглядом – и отшатнулась. На меня смотрела стерва. Законченная дрянь в тонком, жемчужного цвета свитерке, ненавязчивой, но состояньице стоившей юбке по колено и утягивающих до стройности гладких черных колготках; в туфлях с пряжками, на шпильке… С горестным еще, но уже предвкушающим победу взглядом. Я знала, знала, знала все наперед в тот день! Кроме одного. Мне очень по сердцу пришлась Варя.
Эта женщина, с видом подбитого зверка почти свернувшаяся в углу на заднем сиденье, была худа не модной, а некрасивой болезненной худобой. На тоненьком безымянном пальчике правой руки почти у сустава болталось обручальное кольцо, носимое, очевидно, из принципа, из желания поминутно напоминать себе и всем: «Я замужем, замужем, несмотря ни на что – замужем, слышите?!». Слишком блестели волос к волосу уложенные вороные волосы, и мне, только вчера узнавшей про курс «химии» стало ясно, что это – парик, а свои – выпали, она лысая, совсем, совсем лысая! Варя была аккуратно, умело накрашена, но о многом говорившая желтизна упорно просвечивала сквозь косметику, а еще… Хотя и оказались наши духи одинаковыми и, своими переборщив по неопытности, я вмиг задурманила весь воздух в салоне, – даже они не спасли от предательской струйки, пробившейся сквозь тонкий аромат, – и я поняла, что на Варю обрушился самый страшный удар, третий кошмарный вариант, и где-то там, под ее свободным розовым блузоном, на липучках приклеено то, что даже представить ужасно, но что имеет конкретное название: калоприемник. А ей лет тридцать пять. Боже.
Но ни тяжкое гнусное горе, ни уродство болезни не смогло погасить сияющее-лунный взгляд светлых-светлых, прозрачно-голубых глаз, вдруг доверчиво глянувших мне в душу из полумрака.
– Серафима, – насколько могла приветливо, представилась я.
– Варя, – не потратившись на грозную «Варвару» просто ответила женщина, и сердце у меня екнуло: передо мной, поняла я, тот самый единственный тип человека, перед которым я безоружна.
Эти хрупкие, ласковые и простые женщины с железобетонной волей – те именно, из которых выковывались на заре христианства в застенках и на аренах непобедимые великомученицы… Я поняла, что погибла: ведь я намеревалась предать ее и была тверда в этом своем намерении, а поскольку предать такого человека может лишь законченный негодяй, то, стало быть, пришла пора перестать строить иллюзии положительности относительно собственной персоны.
«Какая же я скотина, оказывается!» – это была с моей стороны холодная констатация факта – и только.
Еще страшнее показалось то, что Варя за те полчаса, что мы ехали с ней бок о бок на заднем сиденье, тоже начала симпатизировать мне, найдя исключительно приятным и обаятельным человеком, – о чем, с прямотой, свойственной людям, потерявшим все, кроме самих себя, мне и поведала. Люди, имеющие многое, но себя так и не обретшие, обычно таких признаний пугаются – но меня в тот день мало чем можно было испугать; я бессознательно действовала под лозунгом «Пусть мне будет хуже!».
Свою подлость я провернула быстро и артистично. Сдав с рук на руки Рите предварительно обласканную Варю и получив Ритин приказ забрать ее через полтора часа, мы с Ильей пошли прогуляться вокруг поликлиники. Сидели под зацветающей сиренью на скамейке, неторопливо шли по гравиевой дорожке, съели наскоро по мороженому в детской песочнице… Мне было около тридцати тогда, из них почти половину я провела в специфическом обществе художественной богемы – и уж конечно, набралась опыта и навыка соблазнения мужчины, принадлежащего примерно к тому же кругу… Тут и слов особенных не требуется – а лишь достаточно стандартного набора взглядов, движений, улыбок, почти автоматически применяемых, и никогда, даже с импотентом не дающего осечек… И к тому времени, как мы вернулись в прохладный темноватый коридор поликлиники, чтобы забрать довольную, вылеченную Варю, закончившую на наших глазах благодарить Риту и сразу перенесшую нежную признательность на меня, у нас с Ильей уже было назначено первое псевдо невинное свидание – якобы, идти в тот же вечер в чью-то галерею смотреть ужасно интересные картины его друзей.
До галереи мы ни в тот вечер, ни в какой другой так и не дошли. Про меня и говорить нечего, а уж мужчина, хорошенько плотски заведенный еще с трех часов дня, в шесть вечера про всякие там картины и думать забыл. Мы увидели друг друга издалека – он стоял у оговоренной башни на углу Вознесенского и Фонтанки – и я инстинктивно рванулась бегом, лишь через несколько метров поняв, что и он давно бежит тоже. Мы встретились, вернее, сшиблись, как раз на середине моста, и я классически повисла у него на шее, подогнув ноги, уже зная, что все позволено.
…На долгие часы, дни, месяцы мы оказались выброшенными из окружающего враждебного мира, нежданно-негаданно попав в зазеркальный мир запретной любви.
Задумывается ли, глядя в зеркало, человек, что, в сущности, он видит себя, вывернутым наизнанку? Наше лицо в этом обманном стекле выглядит почти таким же, как в действительности, но случись вдруг кому-то из знакомых повстречать нас в зеркальном обличье – и он подумал бы, наверное, что встретил нашего близнеца – брата или сестру. Так и мы с Ильей, очертя голову бросившись в преступные чувства, нашли там все похожим, почти до точности подобным настоящему, светлому – но ощущение всего лишь похожести ни на миг не покинуло нас обоих… Забыть об этом, притвориться хотя бы друг перед другом (раз обмануть себя не осталось уж совсем никакой возможности), что мы бродим, обнявшись, по золотой долине истинной любви, обещающей одни лишь радости, – не суждено было ни разу.
Страсть, разумеется, бросала нас друг к другу в любых более или менее подходящих местах – то в мастерской у знакомых, то в чьей-нибудь на час пустой квартире, то, когда семимильными шагами приступил июль, друг влюбленных, – прямо в лесу среди желтых цветов или на взморье меж огромных гранитных глыб… Мы строили, конечно, в минуты отдыха обязательные планы на будущее, без которых наша любовь – а мы именно так вскоре начали называть свои отношения – неминуемо выглядела бы пошлой связью женатого мужчины с незамужней женщиной, в отличие от жены – здоровой, да и моложе ее лет на пять…
Но потому и не могли мы освоиться в нашем зазеркалье, что женщина та – мужественная, больная, несгибаемая – незримо присутствовала при каждом нашем поцелуе; невидимо, но почти осязаемо, словно лишь на шаг приотстав, шла за нами, обнявшимися, по каштановой аллее пыльного бульвара… Я знала, что ей обещана минимум пятилетняя ремиссия, а возможно – и полное выздоровление: варварская операция сделана была вовремя. Ведь живут же десятилетиями и куда хуже покромсанные люди, становясь невольными палачами родных и близких! И когда мы, гуляя далеко за городом, набредали на старую дачу, опоясанную верандой, с башенкой неизвестного назначения и надписью на калитке «Продается», и начинали чуть ли не всерьез обсуждать, как мы ее уже завтра купим, как будем сидеть на закате – «Вон видишь, там, за кустами, беседка, кажется?» – мы оба знали, что все это возможно только в одном случае: если Варя умрет. Причем, достаточно скоро, потому что даже минимальные отпущенные ей пять лет нам по улицам и чужим мастерским не проваландаться, а снять себе квартиру для встреч… Да мы всего лишь бедные художники без гарантированного заработка! Кроме того, о таком нашем маневре обязательно узнают и – донесут.
– Кстати, что сделает… она… если узнает? – отважилась я однажды спросить.
Ответ Ильи был неожиданным и страшным:
– Подаст на развод в тот же день.
Озадаченная, я рассказала об этом Рите, и прекрасно помню реакцию благонравной подруги:
– Так чего ты тогда сидишь-то клушей! Устрой, чтобы какой-нибудь доброжелатель открыл ей глаза! А то мыкаетесь чуть не по чердакам неприкаянные… Детей нет у них, а насчет своей болезни она и сама должна понимать… Или думаешь – Илька на тебе не женится?
Ах, как соблазнительно выглядело это черное дело еще до разговора с Ритой! И не боялась я, что не женится: на том этапе, когда он, как говорят «надышаться не мог», – женился бы, не сомневалась. Как не сомневалась и в том, что Варя действительно, бесповоротно и без слова упрека покинула бы Илью, если б узнала… Сколько бессонных ночей я промаялась, вертясь в горячей одинокой постели до тех пор, пока не начинал светлеть потолок, пока вдруг дружно не потухали уличные фонари, знаменуя приход очередного утра… Если б она, Варя, была, как та, другая, оперная певица, помнится, жена одного скульптора, в которого я аж целый месяц была жарко влюблена! Ах, какие выражения услышала я тогда из деликатных уст дивы – любой зек на десятом году отсидки обзавидовался бы разнообразию и оригинальности лексикона! А как она выломала в одиночку толстую дверь мастерской – за четыре часа равномерного и упорного в нее биения! Я не раздумывала бы, окажись Варя чем-то подобным, но теперь – не могла, чувствуя, что, сделав это, безвозвратно перешагну некий рубеж, после которого считаться порядочным человеком не смогу никогда. Знал это и Илья. Оттого постепенно обреченностью наполнялись наши встречи; поначалу мы искусственно, натужно пытались подогреть в себе стремительно остывавший оптимизм – но как-то разом оставили все попытки, прекратив притворяться, что верим в общее счастливое будущее… А когда вдруг обнаружили себя в черноте и тоске очередного бесснежного влажного ноября, то каждый про себя, так и не признавшись друг-другу, поняли, что любовь, заведомо не имеющая будущего, – обречена. И самое подходящее место и время – это кануть ей в одну из этих самых безрадостных в году ночей…
И я приняла решение. Вернее, оно нашло меня само, когда однажды вечером отец между делом сообщил, что назавтра уезжает в Выборг к давно не виденному товарищу – ну, они, конечно, «загудят», так что вернется он лишь послезавтра, да и то к вечеру… На одну ночь квартире предстояло принадлежать мне, а дни, как я быстро рассчитала в уме, приблизились самые «опасные»… И если я ничего не предприму, как обычно скрупулезно и тщательно предпринимала, то у меня довольно много шансов через девять месяцев, давно к тому времени лишившись Ильки большого, иметь на руках Ильку маленького – и его-то уж никакая Варя от меня не отнимет… Но, конечно, я дам ребенку другое имя: сыну зваться в честь отца, говорят, плохая примета… И еще одну вещь я вдруг остро прочувствовала – и заныло сердце: ведь мы с Ильей ни разу не спали вместе ночь. Вот просто так – не спали. Пусть она будет первая и единственная, но она будет, и Варя переживет…
Сначала он отказывался: к тому времени мы не были близки уже недели три, и успели вполне отвыкнуть от ласк, почти смирившись с тем, что постепенно теряем друг друга. Но когда я намекнула, что это будет наша своего рода «лебединая песня», то он согласился почти радостно, и в мое сердце вошло новое тихое счастье вперемешку с романтической грустью. В тот вечер, помню, случайно взяла я в руки тонкую белую книжку неизвестной поэтессы, купленную кем-то из знакомых прямо у нее самой, на Невском несколько лет назад – и подаренную мне, потому что «про любовь». Я открыла, смутно что-то загадав – и меня поразило в самое сердце: «Спросят меня – не отвечу./Глянут – не брошу взгляд:/Я для последней встречи/Выбираю наряд./А и толкнут – не замечу./Ой, кружись, голова!/Я для последней встречи /Выбираю слова…»1.
Залившись слезами, я выронила книжку на пол, не дочитав стихотворения, и понимала уже – как это глупо, ненужно, пошло: прямо сейчас может придти Илья, я должна дожарить проклятущую курицу с чесноком, и не с опухшими глазами предстать перед ним, заранее испортив нам обоим настроение, а сияющей, любящей, радостной – вопреки всему! Я только успела наскоро запудрить лицо, как грянул звонок – и едва ли не руки крыльям раскинув, я отворила дверь – и увидела свою неудачницу-Риту с растрепанными волосами поверх пальто и в ботах на босу ногу. Она бормотала что-то, но в ее словах я, собственно, и не нуждалась, мне и взгляда хватило сообразить, что произошло обыденное событие: ее благоверный – парткома на него нет! – в очередной раз нажрался до буйства, а Ритка сбежала от вероятной расправы. Я никогда не могла толком уяснить себе из ее рассказов о кошмарах их семейной жизни – действительно ли так реальна была угроза: ни царапины, ни синяка я за семь лет на ней ни разу не видела. Скорей всего, супруг просто спьяну куражился, хорошо помня размер и вес кулаков Ритиного папани. А познакомился он с ними вплотную только за то, что посмел на заре брака назвать жену «придурковатой». Тем не менее, я всегда оставляла Риту ночевать у себя в комнате, согреваясь отрадным чувством благодетельницы. С этим расчетом подруга и примчалась ко мне – именно в ту единственную из многих сотен ночей, когда гостеприимства я ей оказать не могла. Это был один, только один раз в моей жизни – неужели он так уж непростителен?!
Короче, я выгнала ее. Воспоминание об этом долго было почти самым неприятным в моей жизни – не тварь же я бессовестная – то есть, не совсем же…
И в конечном итоге – я оказалась права: ничего ведь не случилось с ней в ту ночь! А я зато, как и надеялась, уже через две недели узнала, что у меня родится ребенок, обязательно мальчик. И потому, даже не смотря на то, что с тех пор прошло уже семь лет, а я ни разу за это время не видела Илью – хотя слышала иногда отголоски глухой молвы, краткие и недостоверные слухи о нем, но даже голоса не донес ни ветер, ни телефонный провод – все равно с того вечера жизнь перестала походить на бездонный колодец.
На самом деле, по-настоящему ужасными оказались только первые три месяца со дня последней знаменательной встречи. Но неожиданное облегчение явилось в поистине провальный период, когда я, мечась в четырех стенах своей запертой комнаты, в тысячный раз пережевывала мысленно один из счастливейших эпизодов нашей короткой любви и одновременно прикидывала, как сообщить отцу о наметившемся внуке. А родитель между тем неистово бился в дверь, стремясь, наконец, донести до меня неоспоримые обвинения в никчемности. Меня отчего-то особенно терзала наша с Ильей трепетно счастливая прогулка по осеннему Пушкину, терзала нестерпимыми воспоминаниями о том, что в тот день мы в последний раз были истинно близки душевно, доходя даже до родственности; он стал достигнутым Эверестом нашей любви – но с вершины, если нет способа взлететь, возможен только спуск. Из всех утраченных навеки дней, по тому, мрачно-золотому под тяжелым стальным небом я тосковала особо болезненно. И в один отчаянно бело-синий январский день сидела по-турецки на полу среди раскиданных собственных акварелей и общих фотографий до глупости счастливых людей, держащихся за руки около заранее оплакивающей их любовь черной девы… Беснование отца под дверью, подогреваемое моим равнодушным молчанием (уши я заткнула наушниками с Морриконе) было прервано телефонным звонком. Оказалось, добивался меня по пустячному, с эротикой никак не связанному дельцу любовник настолько давний, что его уже вполне можно было считать старым и не особенно добрым знакомым. Но в тот день, озаренная странной мистической вспышкой, я уцепилась за него, как за соломинку. Мне показалось вдруг, что навязчивая пытка воспоминаний оставит меня, если я совершу некий ряд действий, которые теперь не могу назвать иначе, чем ритуальными. Я решила рука об руку с этим внезапно явившимся псевдо близким человеком затоптать наши с Ильей следы. Пройти по тем же заповедным местам в Пушкине и Петербурге, по тем же мастерским и редким комнатам в кемпингах – и так оплевать, осквернить все то, что было дорого, искоренив тем самым успевшие войти в кровь и плоть понятия «наш», «наше», «наши»…
И я это сделала – на третьем месяце беременности. Не знаю, может быть, яд, постепенно утекавший из моей души, перетек в душу ребенка, которого я носила, а вовсе не ушел в неведомое пространство – но мне стало легче… Ведь это уже не «наш» Александровский дворец, где мы были одинаково потрясены рассказом экскурсовода про Царя Николая Второго и Царскую Семью, не «наша» плакальщица, у чьих ног я цитировала Илье стихи, которые читает там своему возлюбленному каждая вторая грамотная женщина; не «наши» аллейки во дворе Сельскохозяйственной Академии, уводившие, бывало, нас в глухие заросли под облупившейся стеной, в место, словно специально предназначенное для сокровенных поцелуев… Я развенчала, опозорила, сделала все интимное «наше» – чужим, посторонним достоянием – с помощью человека, ничего не подозревавшего, и не мыслившего, что служит проводником неосознанного колдовского действа. Я не призывала на помощь ни Бога с Его Святыми и Ангелами, ни противоположные начала и власти, но не сомневаюсь, что нечто иномирное было мною невольно задействовано, неизвестный обряд выполнен – и горечь, в первые дни обострившись, будто в агонии, потом безвозвратно покинула мое сердце, пусть и буквально изорванным – но навсегда. Осталась, тоже навсегда, лишь любовь – но настоящая любовь не приносит боли – и тихое, настороженное ожидание чада…