Полная версия
Ты все, что у меня есть
– Ты… сука, мать твою! За самогоном по минному полю?! Тротуар проложили, уроды?! – размахнувшись, он ударил раненого в живот, тот, вскрикнув, упал, Кравченко снова поднял его и еще раз ударил.
Я подскочила и попыталась перехватить его руку, но меня словно взрывной волной откинуло обратно, и я упала прямо под ноги Рубцову, который возник откуда-то из темноты. Он поднял меня и тихо приказал:
– Не лезь!
– Как не лезь, он же ранен, ему кисть оторвало, он ведь кровью истечет! Что за зверство?!
– Мо-о-олчать! – заорал Кравченко. – Труп убрать, а этого козла перевязать – и на «губу» до завтра! Всем разойтись! Работай, Стрельцова.
Я приблизилась к парню, разрезала рукав, сделала укол наркотика, обработала культю. Бедный мальчик, в девятнадцать лет – инвалид без правой кисти… Его увели на гауптвахту, а я побрела в палатку списывать наркотик. Вернувшийся через час Кравченко подошел ко мне, взял за подбородок, заглянул в глаза и сказал:
– Никогда больше не лезь мне под руку, поняла? Никогда. Убью.
– Поняла. Но так ведь нельзя, Леша…
– Не говори того, чего не понимаешь! – взревел снова Кравченко. – Эти уроды полезли через минное поле в поселок за самогоном, разминировав предварительно себе тропу. Знаешь, чем это может кончиться? Тем, что зверье усечет ее и накроет нас, спящих и тепленьких, и все из-за двух козлов, у которых колосники горят! А мне теперь комбату докладывать, что у меня в роте «двухсотый» и чертов «груз-триста», которого бы под суд вообще! Что, думаешь, меня комбат в щечку чмокнет? Ни фига, он ботинком засадит в зад, да так, что неделю потом не согнусь! Вот и подумай, что я должен был сделать!
Высказавшись, ротный завалился на койку и отключился. А мне пришло в голову, что Лена Рубцова была права – такого Кравченко я не ожидала увидеть. Но, в конце концов, не это было главным, а то, что он признал за мной право быть рядом с ним, служить наравне с ним.
Мало-помалу он смирился с моим присутствием, даже орать стал меньше, а однажды, возвращаясь от комбата, принес мне букет – голубые, колючие незабудки.
– Ого! – многозначительно протянул Рубцов.
– Да вот… за брюки зацепились, – смутился ротный. – А ну вас! – разозлился он вдруг и вышел из палатки.
Мы с Рубцовым хохотали до колик, а букет потом долго стоял у меня в пузырьке из-под витаминов…
Вскоре стало холодать, шел октябрь. Сколько раз я просыпалась по утрам, укрытая поверх одеяла Лешкиной курткой, а сам он сидел в ногах в одной тельняшке и смотрел на меня… Эту самую тельняшку я стирала, а потом долго сушила над печкой, так, что от нее валил пар. Ночами было уже очень холодно, а потом выпал снег, такой белый и чистый, что казалось кощунством марать его мазутом БМД, топтать ботинками и окрашивать кровью… Я привыкла к ночной стрельбе, к раненым, к запаху анаши в палатке, когда Рубцов и Кравченко расслаблялись после зачисток. Ко всему можно привыкнуть, даже к смерти…
Как-то в поселке разведчики, ходившие зачем-то на рынок, прихватили эстонку-снайпера. Ее заметил Топор, Толька Топоров, весельчак и заядлый бабник. И эта его страсть очень пригодилась, как оказалось в последствии. Высокая, белокурая девица сразу насторожила его – очень уж отличалась от местных девушек, закутанных в платки и не смевших глаз поднять на чужих мужчин. Эта же плыла по рынку, как королева, дерзко глядя вокруг, хотя и была одета как местная, чем и привлекла внимание любвеобильного Топора. Но чутье разведчика подсказало, что что-то здесь не так, и он вместе с двумя остальными бойцами осторожно проводил красотку до самого дома, а там, просто на всякий случай, аккуратно обшарил чердак, найдя в самом углу, под шифером, бережно упакованную в старое одеяло и целлофан СВД.
Красавицу моментально задержали и вместе с местными милиционерами привезли к нашему комбату. Меня тоже вызвали – для обыска и осмотра. Разумеется, обнаружились на правом плече синяки от отдачи приклада. Я разглядывала девушку и все пыталась понять, зачем ей нужен такой страшный способ заработка, что сделали ей простые русские мальчишки, попавшие сюда по приказу, а потом взяла и напрямик спросила об этом. Эрна – так ее звали – равнодушно пожала плечами и так же равнодушно ответила:
– А на панели лучше стоять?
– А по-другому заработать ты не пробовала?
– Я чемпионка Эстонии по биатлону, в сборной была. Потом травма серьезная, вот и отчислили. А жить надо, я ж ничего больше не умею – только бежать и стрелять. А скажи-ка, ты-то что здесь делаешь? – прищурилась она, глядя мне в лицо, и ее холодные синие глаза впились в меня, изучая.
– У меня здесь муж.
– Такой здоровенный капитан, да? Я его столько раз уложить могла, не представляешь даже, – вдруг призналась она с легкой усмешкой, и у меня все похолодело внутри. – Столько раз в прицел его видела… уже и палец на спусковом крючке был. А однажды рядом с ним тебя заметила. Ты на мою сестренку похожа, – Эрна вздохнула и замолчала, взяла со стола мятую пачку сигарет, выбила одну и закурила, отрешенно глядя в стену перед собой.
Я же совершенно отчетливо слышала, как колотится мое сердце… надо же, повезло…
Ее увезли куда-то, а я потом еще долго вспоминала ее слова. Рассказывать об этом Кравченко я не стала, хотя, говорят, тот, кого не убил снайпер, хотя уже держал на «мушке», может считать себя неуязвимым.
И вот однажды приехал Леший, ворвался как ветер, растормошив нашу вялую дрему, орал и смеялся, обнимался со всеми и, когда схватил меня, с удивлением остановился и произнес:
– …твою мать!
– Где-то я это уже слышала! – засмеялась я, толкая в бок Рубцова.
– Ты-то здесь откуда? – продолжал Леший.
– Откуда-откуда! Явилась вот… – пробурчал Кравченко.
– Ну, ты даешь! – восхитился Леший. – А я, как чувствовал, винца привез – закачаетесь! Что, посидим за встречу?
И мы посидели. Ближе к ночи окосевший слегка Леший поинтересовался, не собираемся ли мы жениться.
– Где? Здесь прямо? – удивился Кравченко.
– А что? Чем тебя это место не устраивает? – развалившись на кровати и подложив для удобства под бок свернутую камуфляжку, уточнил Леший.
Мы вообще никогда не обсуждали это, даже в голову не приходило, потому что и так уже считали себя мужем и женой. И вдруг Леший со своим вопросом… Кравченко оглядел палатку, обвел взглядом всех, кто в ней находился, остановился на мне:
– Ну, не знаю… может, Марьянка платье хочет, что там еще бывает?
– Дурак! – спокойно отозвалась я. – Тельняшка и семь килограммов бронежилета – вот мое платье, не надо другого.
– Да уж, ты броник-то и не надеваешь, паразитка! – проворчал Рубцов, и я незаметно показала ему кулак.
Носить бронежилет мне и в самом деле было тяжело и неудобно, а потому я частенько опускала эту подробность. Рубцов ругался, а Кравченко не замечал – он и сам нередко обходился без этого средства защиты.
– Короче, не фиг тянуть! – подбил Леший. – Я объявляю вас мужем и женой, аминь, все свободны!
Они с Рубцовым поднялись и вышли, а я посмотрела на Леху – он улыбался.
– Ну что, жена? Добилась своего? Получила в полное распоряжение старого коня?
– Да. Тебя что-то удивляет в моем желании?
– Думаю, что тебе больше подошел бы муж-банкир, «мерседес» к подъезду, шикарные шмотки и модные курорты…
– Ой, вот только не кокетничайте, ротный, вам не идет! Если бы я хотела мужа-банкира, то он им и был бы. Проблема в другом – я хотела старого коня – капитана Кравченко.
– И ты его теперь имеешь! – заорал Лешка, опрокидывая меня на койку.
Собственно, ничего не изменилось с этой ночи, разве только Кравченко стал трястись надо мной куда больше, чем раньше. Он старался не брать меня на зачистки, прихватывая моего помощника Багдая, Багу, северянина из-под Дудинки. И все чаще смотрел на меня больными глазами. Это было невыносимо. Но в последний, как потом оказалось, боевой выход я все же выпросилась, хотя Кравченко и упирался.
– Спятила? Куда собралась? Никогда не брали тебя, и сейчас не возьмем.
– Я договорюсь с водителями, залезу в БМД и все равно поеду, – упиралась я.
– Да зачем тебе это надо? – не мог понять Леха, но я продолжала настаивать, хотя и сама не могла толком сказать, зачем. Просто именно сегодня посреди ночи я проснулась от ощущения какого-то могильного холода, сковавшего все тело. Это ощущение не покидало меня до самого утра. Едва услышав о приказе, я вдруг четко осознала, что должна быть рядом с Кравченко, что этот ночной кошмар, возможно, предостережение…
– Товарищ капитан, вы не имеете права оставлять роту без медицинской помощи в боевых условиях! – отчеканила я, вытягиваясь в струнку и глядя прямо Лехе в глаза. – Если вы опять откажете мне, я вынуждена буду подать рапорт командиру батальона.
Брови Кравченко взлетели вверх, он онемел на секунду, а я, не дав ему опомниться, взяла за руку и забормотала:
– Леша, я прошу тебя, разреши мне! Я не могу объяснить, но чувствую, что должна быть с тобой, иначе произойдет что-то непоправимое! Только не считай это бабьей дурью, я просто прошу – возьми меня с собой!
В конце концов он сдался, махнул рукой, натягивая черную трикотажную шапочку, превращаемую затем в маску, и приказал:
– Собирайся, черт с тобой! Только на глазах будь все время, чтобы я постоянно тебя видел! Поняла?
– Обещать не могу, но постараюсь.
…Я не помнила, в какой момент нас обстреляли, то ли на броне еще, то ли уже на дороге, не могла точно сказать. Но пули летели со всех сторон, как осы, рядом со мной падали пацаны, я не успевала даже разобрать, кто ранен, а кто уже убит… Где-то впереди орал Кравченко:
– Все с брони! Лежать! Всем лежать!
Какое лежать, мы метались, как чумные, по камням, с меня пулей срезало шапку, я даже не заметила, как и когда. Мы с Багой ползали от одного распятого на земле тела к другому, пытаясь найти живых – их не было… Внезапно обернувшись, я увидела, как упал на снег Кравченко, камуфляжная куртка расцвела тремя красными розами между лопаток… Я метнулась туда, к нему, но пулеметная очередь прижала меня к земле. Чеченец лупил прямо над моей головой, не давая подняться.
– Бага! – орала я, захлебываясь слезами. – Бага, возьми командира, вынеси его, Бага! – понимая, что маленький северянин ни за что не сдвинет с места такую глыбу… И тогда я сама рванула туда, где, прикрытый с трех сторон бойцами, корчился в судорогах мой Леха.
– Куда?! Ложись, дура, убьют! – услышала я крик кого-то из пацанов, но остановит меня не мог уже никто – ни этот крик, ни пули зверей, ни даже прямое попадание из «мухи»… Я бежала туда, где умирал мой Леха, мой Кравченко…
Упав в грязный снег за спиной Вагаршака, я стала судорожно сдирать с Лехи куртку, резать тельняшку. На нем опять не было бронежилета, как, собственно, и на мне. Проклятая привычка нарушать приказы… Слезы мешали мне видеть, я вытирала их грязной рукой, но они снова и снова текли из глаз. Кравченко хрипел и корчился, на губах его появилась кровавая пена… Черт его побери, значит, легкое пробито, дело хреновое. Он поднял руку и окровавленной пятерней провел по моему лицу, глаза его стали закатываться…
– Не надо! – заорала я. – Не надо, Леша, не закрывай глаза, не умирай, Леша!
И вдруг стрельба прекратилась, стало тихо, как будто и не и не было ничего. Только распластанные тут и там тела ребят подтверждали реальность произошедшего. Кравченко еще дышал, судорожно вбирая воздух в легкие, но глаза больше не закрывал, а все смотрел на меня, не отрываясь. Я никак не могла понять, что именно он так пристально рассматривает, но, когда подошедший Вагаршак поднял меня на ноги, я вдруг заметила, что мои растрепавшиеся волосы с правой стороны стали белыми, как нетронутый снег на горных вершинах…
За нами пришли «вертушки», и я полетела в госпиталь вместе с впавшим в забытье Кравченко, весь полет не выпуская его руку из своих. В Моздоке его прямо с вертолетной площадки взяли в операционную, где оперировали в течение шести часов, а я все это время полулежала на полу под дверями, грязная, в рваных брюках, наполовину седая… Напрасно девочки-медсестры пытались поднять меня и увести к себе в персоналку – я мычала и не шла. Они приносили мне чай, но я не в состоянии была сделать ни глотка. Потом пришел какой-то врач, велел сделать мне укол, но я оттолкнула девочку, раздавив шприц ботинком – не могла отключиться, не узнав, что там с моим Кравченко.
Когда дверь оперблока распахнулась, и из нее вышел молодой хмурый хирург, на ходу надевающий халат на синий операционный костюм, я не смогла встать на ноги. А он и не заметил меня, прошел мимо, небрежно кинув медсестре:
– Появится старшина Стрельцова, сразу ко мне ее.
– Так вот она, возле блока, – кивнула в мою сторону сестричка. – Чокнутая какая-то…
– Тут будешь чокнутая, когда мужа на глазах… – он повернулся ко мне.
– Нет… нет… не надо, – застонала я, мотая головой. – Не надо, я не хочу, не говорите мне ничего…
– Успокойтесь, старшина! Жив ваш муж, только очень слаб, кровопотеря почти сорок процентов, да еще пуля одна застряла в легком у магистрального бронха, не извлечь пока… А так – он жив, и проживет еще долго. Не плачьте, девушка, не надо, прошу вас!
И тут я грохнулась-таки в обморок, ударившись затылком о мраморный пол.
Сколько времени я была без сознания – не знаю, помню только, что очнулась где-то под утро, на койке в пустой палате, в какой-то рубашке и босая. Я встала с постели и пошла к выходу. В коридоре было темно, только на посту горела настольная лампа, медсестра читала газету и грызла печенье, рядом с ней стояла кружка с дымящимся чаем. Мое появление привело девушку в ужас, ну, еще бы, в пять утра на тебя движется приведение в белом саване и наполовину седое!
– Зачем вы встали? – переполошилась она. – У вас постельный режим…
– Не ори так! – попросила я, морщась и хватаясь рукой за высокий борт поста, чтобы не упасть. – Голова раскалывается…
– Ну, ясное дело! – фыркнула она, разглядывая меня с интересом. – Так о мрамор затылком приложиться, как она вообще не развалилась, удивляюсь!
– Как тебя зовут? – спросила я, чувствуя, как подкатывает тошнота.
– Лиза.
– Лизочка, тут, в реанимации, лежит мой муж, капитан Кравченко. Мне надо туда.
– Ага, сейчас прямо! Только тебя там и не хватало! – возразила Лиза, вскакивая и поддерживая меня, чтобы не упала.
– Я прошу тебя, мне очень нужно видеть его, знать, что все в порядке…
– Но потом обещаешь, что будешь спокойно лежать? Лежать и спать, как все люди?
– Потом все, что скажешь, я сделаю, только сначала доведи меня до реанимации.
– Ладно. Но только из уважения к тебе лично – об этом весь госпиталь говорит. Подожди, я тебе тапки принесу и халат, да и волосы подобрать бы… – она принесла мне обещанное, дала свою заколку, помогла собрать в хвост растрепанные, висящие сосульками волосы, и под руку повела в реанимацию.
Там нас не ждали – сидевшие на кушетке в коридоре медсестры уставились на меня, как на портрет графа Дракулы.
– Тихо, девчонки, – проговорила Лиза, прижав к губам палец. – Мы к Кравченко, на пять секунд буквально.
– Второй пост, – растерянно сказала темненькая. – Только, Лиза, пожалуйста, недолго, мне влетит, он очень плохой, до утра не дотянет, скорее всего…
– Тихо ты! – шикнула вторая. – Идите, девочки, идите, – и когда мы уже отошли, добавила подруге: – Совсем?! Это его жена. Говорят, она его сама вынесла, прикинь – такая худая, легкая – эту тушу? Мы с каталки-то еле сняли вчетвером…
Лиза довела меня до двери второго поста и отошла, я долго стояла, набираясь сил, чтобы войти туда, где сейчас метался между жизнью и смертью мой Кравченко. Он лежал забинтованный через всю грудь, в вене торчала игла капельницы, в носу – кислородная трубка, рядом шумно «дышал» аппарат ИВЛ. Но это был мой Кравченко, его руки, плечи, его татуировка… Я опустилась на пол возле кровати и уткнулась лицом в его колени, укрытые белой простыней.
– Прости меня, прости, я не сумела уберечь тебя… Лешенька, Лешенька мой…
По его ногам прошла судорога, я подняла голову и увидела, что его веки дожат.
– Ты меня слышишь, родной мой, слышишь…
Откуда-то взялась Лиза, подхватила меня под мышки, потащила к двери:
– Пойдем, хватит, сейчас придет врач, и мне влетит за тебя.
Она силой выволокла меня из палаты, кое-как дотащила до отделения, вкатила приличную дозу реланиума, и я отключилась. Мне снился Кравченко, живой и здоровый, он тянул ко мне накачанные руки и смеялся. Смех стихал, а Кравченко продолжал хохотать беззвучно уже, и вдруг у него изо рта на тельняшку хлынула кровь… Я очнулась от собственного крика, в палату вбежали врач и Лиза, прижали меня к койке, но я все кричала и кричала до тех пор, пока в вену не вошла игла, и новая порция реланиума не замутила мое сознание…
Меня так и держали в полусне пять дней, кормили с ложки, помогали вставать. Потом препараты отменили, но мне не становилось лучше. Правый глаз был постоянно словно затянут пеленой, я ничего им не видела. Состояние апатии ко всему тоже не проходило, и это очень беспокоило моего врача. Он постоянно пытался вывести меня на какой-то разговор, но натыкался на молчание. Я ничего не соображала, никуда не просилась, ни о чем не спрашивала. Даже появление Рубцова не встряхнуло меня, даже приехавшая с ним Лена, которая еле узнала меня. Я ничего не хотела, но Ленка Рубцова была не из тех, кто сдается без борьбы. Она взялась за меня энергично, стянула больничные тряпки, одела в розовый спортивный костюм, притащила краску для волос.
– Зачем? – вяло поинтересовалась я.
– Затем! Ты что, явишься к мужу такой лахудрой? – возмутилась Ленка.
– К мужу?
– Так, все! – рассердилась Ленка. – Не мешай мне.
Через час мои волосы стали такими же, как неделю или две назад – темно-русыми, без единой сединки. Оставшись вполне довольна собственной работой, Ленка вывела меня в коридор, где маялся Рубцов в больничной накидке, он обнял меня за плечи и повел в реанимацию. Через стекло поста я увидела, что Леха лежит уже без аппарата, глаза его открыты, и он смотрит в потолок. Мы тихо вошли в палату, и Кравченко улыбнулся, увидев нас, поднимая в приветствии левую руку:
– Салют, десантура! – хрипло произнес он.
– Здорово, черт старый! – отозвался Рубцов. – Напугал ты нас, как мы с Лешим без тебя?
– Серега… выйди, – попросил Кравченко, не сводя с меня взгляда.
– Да, я потом зайду… – он задернул жалюзи на двери и ушел, оставив нас одних.
– Ласточка моя, прости меня… Прости, что пришлось пережить все это… – заговорил Кравченко, но я закрыла ему рот рукой, чувствуя, как его сухие губы двигаются под моей ладонью:
– Молчи, я прошу тебя, молчи… Никогда не проси у меня прощения, ты ни в чем не виноват, ты – лучшее, что у меня есть.
Он закрыл глаза, из-под ресниц выкатились две огромные слезины, поползли по небритым щекам, и это поразило меня – мой несгибаемый, гранитный Кравченко позволил себе слабость.
– Тебе двадцать пять лет, ты красивая, умная и упорная, и я – все, что у тебя есть?
– Да. И больше ничего мне не нужно.
Как сказал мне потом наблюдавший Кравченко врач, то, что произошло, можно было отнести к разряду медицинских чудес – по всему выходило, что Леха не выживет, не очнется. Но он сделал это с поразительной скоростью, всего за неделю, и этому не преставали удивляться все врачи госпиталя.
– Не иначе, кто-то молится за мужика, – сказала однажды пожилая санитарка баба Поля, убирая в палате.
Я сидела возле мужа и, как обычно, держала его за руку. Он подмигнул мне – знал, кто именно и какими словами просит у Бога о милости…
Меня комиссовали – от шока перестал видеть правый глаз, еще хорошо, что работать не запретили, и я устроилась в госпиталь, чтобы быть рядом с Лехой, который очень медленно восстанавливался. Два раза пуля в правом легком начинала смещаться, вызывая тяжелые кровотечения, но оперировать хирурги не могли – Кравченко был очень ослаблен. Потом у него началась пневмония, тяжелейшая, с высоченной температурой. Леха бредил, рвался с постели, орал, командовал, воевал, короче. Я приходила к нему, отдежурив сутки в отделении для выздоравливающих, и оба своих выходных проводила возле мечущегося мужа. Жила я в общежитии, в комнате у Лизы, правда, появлялась там крайне редко, только помыться и сменить одни брюки на другие. Меня жалели, и это раздражало – мне не нужны были жалость и сочувствие, мне нужен был только Кравченко. Только этим я и жила. Родители постоянно звонили и звали домой, но как я могла? Если бы Леху можно было перевезти, я согласилась бы, но мы только что победили пневмонию, и он с трудом поправлялся, так что о переводе не могло быть и речи. Я очень похудела, забывая поесть, и Кравченко орал на меня в бессильной злобе, но ничего не помогало, аппетит не возвращался, и только инъекции витаминов, которые делала мне Лиза, не давали упасть. Пару раз приезжала Лена Рубцова, вытаскивала меня из госпиталя, выгуливала по городу, развлекала, как могла. Наконец, в апреле девяносто девятого, Леху перевели в госпиталь нашего города, и мы смогли уехать. В аэропорту спецрейс встречала бригада «скорой», и я даже домой не заехала. В госпитале уже ждали, Авдеев молча обнял меня, пожал руку Кравченко, и Леху увезли в палату, а меня врачи утащили в ординаторскую, усадив там за стол. Васька Басинский, разглядывая меня так, словно видел впервые, с чувством произнес:
– Уважаю тебя, Стрельцова! Бывает же…
– Вася, не надо, мне так хреново, не представляешь! Кто будет его лечить, не знаешь?
– Костенко.
Майор Костенко был знающим, грамотным хирургом, неоднократно бывавшем в Чечне, практику имел обширную, плюс к тому – раздробленную осколком коленную чашечку. Но врач отличнейший, я была спокойна за своего Леху.
Я зашла к Кравченко проверить, как его устроили, он был бледен после перелета, но старался не показать, что устал.
– Езжай домой, ласточка, тебя родители ждут. Съезди, отдохни, выспись.
– Я не могу так надолго, ты останешься один…
– Что я? Лежу, в потолок плюю. Позвони Рубцову, пусть приедет, – попросил Леха, подталкивая меня к двери.
– Хорошо. Я недолго, – я поцеловала его, пригладила взъерошенные волосы. – Не скучай.
– Иди-иди, я посплю немного.
Я поехала к себе на квартиру. Теперь нужно было думать, как разместить здесь Леху, когда его выпишут. Комната, конечно, большая, двадцать четыре квадрата, «сталинка», но все равно огромный Кравченко будет выглядеть здесь просто супермасштабным. На столе лежала куча почты – это мать регулярно складывала содержимое моего почтового ящика. Я выбросила рекламки, газеты, отдельно сложила счета за квартиру, и вдруг мое внимание привлек конверт. Мне никто не писал писем, просто некому было. Я с любопытством распечатала его – это оказалось приглашение на встречу выпускников. Через неделю. Я не пошла бы туда ни за что, но мать всю неделю уговаривала меня, и Ленка Рубцова, и сам Рубцов, вернувшийся недавно из Чечни с пулевым ранением в голень, и даже Кравченко, от которого я почти не отходила.
– Сколько можно торчать возле меня? Иди погуляй, посмотри, как люди живут, – уговаривал он, целуя мою руку. – Нельзя же всю жизнь возле меня в тельнике сидеть, причем в моем, кстати! – заметил он, и это была чистая правда – я всегда переодевалась в его тельняшку, ту самую, пробитую пулями, разрезанную моими руками и ими же зашитую. Мне было в ней уютно и удобно, она доходила мне до колен почти, как платье, и я старалась с ней не расставаться.
– Что, жалко? Жалко, да? – я прижалась к нему, погладив выпуклую грудь.
– Не надо, родная, – попросил он, пряча глаза. – Скажи, ты не думаешь о том, чтобы уйти от меня? – это было сказано так запросто, словно он просил сигарету принести или кружку подать.
– А по морде? – тихо поинтересовалась я.
– Я серьезно. Мне жалко тебя, девочка, ты хоронишь себя заживо уже долгое время, нельзя так…
– Я похоронила бы себя тогда, в ущелье, если бы не вытащила тебя. И не смей даже заикаться об этом еще раз, наглец! – заорала я. – Хорошо ты устроился, и сам себя жалеет теперь! А обо мне ты подумал? Или, как обычно, не успел?! Я никогда не говорила тебе, что пережила там, на дороге, когда ты упал, а я не могла пробиться к тебе до тех пор, пока снайпер пулеметчика не снял, да и не надо тебе знать! А ты позволяешь себе говорить ужасные вещи, Леша, ужасные! Никогда больше, ты слышишь?!
Кравченко молча поцеловал мои руки, долго не выпуская их из своих горячих ладоней, потом сказал:
– Нужно продать мою хибару. Конечно, если ты не передумала жить со мной.
Господи, могла ли я передумать?! О чем он вообще спрашивал?
– Я подумала об этом, но нужна доверенность, мы ведь не зарегистрированы с тобой.
– Я поговорю с врачом. И про регистрацию… не хотел говорить, да ладно. Завтра утром из ЗАГСа сюда женщина приедет, Рубцов договорился…