Полная версия
Тори
«В действительности все совершенно иначе, чем на самом деле.»
(Антуан де Сент-Экзюпери)
Глава 1
Серебряные птицы. Переливающееся серебро на серо-стальных крыльях. Длинный искрящийся вихрь из перьев и сотни голосов, перекликающихся между собой таинственной песней на неизвестном языке. Сотня песен, сливающихся в один водоворот, который скручивает воздух и серебро… серебро… серебро…
Уже вечер. Я медленно шагаю по берегу моря и подбираю выброшенных штормом рыбешек, морских звезд и медуз. Красное солнце, попеременно становящееся зеленым, грузно и нехотя опускается в только начавшее успокаиваться море. Уходящий грохот ветра напоминает заключительный акт какой-то грандиозной оперы. Я напряженно пытаюсь вспомнить какой именно, и в этот момент воздух высвечивается желтизной, и ветер начинает закручивать желтые вихри над серыми и в то же время оранжевыми волнами. Это зрелище никогда не оставляло меня равнодушным. Солнце перевалило теперь более на зеленую сторону, чем на красную, и небо соответственно схамелионилось с темно-синего на грязно-зеленое. Я присел на прибрежный валун, поднял камешек и запустил его в `дальнее` плавание. Раз… два… три… четыре… Я встал и пошел дальше, прежде чем камень утратил свои плавательные способности и с легким плеском скрылся в очередной волне. Иногда я заходила далеко от дома, и темнота накрывала берег настолько быстро, что я не успевала добежать до крыльца. Наваливалась непроглядная темень, и я, стоя в пяти шагах от дома, не могла разглядеть ни окон, ни тропинки, ни даже силуэта самого дома. Понимая, что на этот раз ночь обманула меня, я садилась на корточки и начинала кричать: `Папа!.. Па-паааа!..` Отец, смеясь, выходил с фонарем на крыльцо и спасал меня в очередной раз от `неминуемой голодной смерти`. Чем старше я становился, тем чаще такие вещи со мной происходили и не только такие… Старше – это понятие, в отношении меня, довольно растяжимое. Судя по рассказам отца, мне что-то около двадцати, а второму мне (о котором отец не знал, или знал, но молчал) было около пяти. При всем этом, моя личная интуиция подсказывает мне, что я на пару сот лет старше. Это сложно объяснить, потому как я даже сама себе не могу объяснить этого и еще много чего другого. Когда я сажусь и начинаю себя вспоминать `до рождения`, у меня начинает раскалываться голова, и предметы вокруг меня начинают совершенно сходить с ума, меняя все оттенки радуги. Поэтому я оставил все как есть и сказал себе: `Пусть будет, что будет`. Сказал – это тоже понятие относительное по отношению ко мне. Я не умею говорить в общепринятых понятиях. Когда я говорю, что кричу: `Папа!` – это означает, что я кричу: `А-а-а-и-и-и!`, и наоборот. Говорю я сам с собой, что тоже иногда затруднено быстрой сменой нескольких потоков мыслей с разных сторон. Отца я всегда понимала без труда, потому как со слухом у меня все в порядке, а вот речи я так и не выучился. Несколько звуков, которые я умею издавать (и при желании громче, чем полицейская машина, которая догоняет кого-либо, что я неоднократно видел по телевизору), сводятся к неконтролируемому потоку гласных. Отец, правда, всегда понимал что я хочу сказать каким-то интуитивным способом, который был известен только ему одному.
Сколько я себя знаю, мы всегда жили с ним в старом доме на берегу моря, которое на самом деле являлось частью океана, позарившегося в свое время на этот кусочек пустынной земли. Пустынной эта земля была отнюдь не из-за пустыни, а по причине гор, на которых ничего не росло, не водилось, не прыгало и не ползало, и которые подступали к самой воде, неизвестно где начинаясь, и являлись наилучшим средством защиты для нас обоих. Людей я не видел вообще, по крайней мере в последние лет десять, и жили мы довольно-таки спокойно.
Отец никогда ничего не объяснял о причинах столь скрытного проживания, о котором я догадался когда впервые увидел телевизор, и понял, что нас на этой планете `чуть` больше, чем я думал. Меня вообще это никогда не расстраивало. Я чувствовал мало симпатий к людям и поэтому не спрашивал его ни о чем. Мое доверие к отцу за все время ни разу не пошатнулось, и я во всем ему верил и знал, что он лучше знает что делать, как жить, где гулять и кого можно ловить и есть и кто может съесть тебя самого.
Он всегда знал что я думаю по тому или иному поводу, расспрашивая меня часами о разных пустяках, которым я не придавал особого значения, и мне всегда было смешно объяснять ему такие вещи как вода, огонь, горы, небо. Не то, чтобы он не знал что это такое на самом деле, а просто ему всегда было интересно что я думаю об этих вещах. Позднее я стал понимать его мотивы к познанию моих умозаключений. Но это было позднее, а сейчас мне было просто весело и я старательно рисовал разных рыб, пузыри воздуха, водоросли, тонущего человека, акул с острыми зубами и много всего подобного потому, что он меня просил объяснить мои чувственные ощущения от моря.
Выкручивая пальцы, делая умное лицо, я рассказывала о последнем, увиденном мною, фильме про подводную жизнь. Когда же была исписана целая стопка листов, изрисована половина очередного альбома и вконец устали руки, он вдруг остановил меня, по-своему открыто и весело засмеялся, встал и сказал, что на сегодня хватит и пора спать. И все также смеясь, пошел наверх, чтобы как всегда перед сном посидеть на веранде, выкурить сигарету и посмотреть на океан. Его часто смешило, когда я о чем-либо горячо `рассказывал` и размахивал руками и карандашом. Я никогда не обижался на него, ибо понимал, что в конечном счете на его месте я бы просто лопнул со смеху, глядя на такую ситуацию. Иногда мне очень хотелось узнать, о чем он думает, когда сидит там наверху. Может быть, он думает о том, что называется `жизнь`, хотя я так до конца и не понял значения этого слова, тем более не понял плакать ли или смеяться при этой штуке. Надо бы спросить его как-нибудь…
Глава 2
Позвонили мне ночью в офис. За два дня я пополнил мусорный бак таким количеством выкуренных пачек сигарет, что если бы я выложил их в ряд, то наверняка испугался бы. Было три часа, когда затрезвонил телефон. В голове у меня все как взорвалось, и я спросонья, не разобрав что к чему, заорал в трубку какую-то рекламную ахинею нашей фирмы, но радостный и вместе с этим официальный голос мягко меня прервал.
– Говорит медицинский центр `Моника`. Вы, наверное, будете мистер Юргенсен?
– Да. Вы уж простите меня за эту галиматью…
– У вас сын!
Надо сказать, эти три слова меня сразили наповал. Не то, что бы я боялся чего-то, но все же известие о благополучном рождении сбросило мне камень с плеч.
– Он в порядке? Большой? – забросал я вопросами дежурную.
– Все о`кей! Приезжайте.
И только когда я приехал к центру и влетел мимо охраны в двери с букетом цветов я увидел лицо нашего друга врача, который по нашей просьбе сам принимал роды. Моя улыбка погасла, и вместе с ней стал меркнуть свет. Я осел вдоль стены на пол и тупо уставился на него.
– ?!
– Крепись Ронни! Я не хотел сразу говорить, но…
– Пат?! Я не верю. Это розыгрыш, да?
– Нет, Ронни! Это не розыгрыш. Она просила передать тебе последний привет. У нее был выбор – или она или сын. Она решила подарить тебе сына. Теперь ты – отец! Тебе многое предстоит сделать, чтобы вырастить мальчика. Ты должен быть в норме, должен иметь силы, чтобы в скором времени взять на себя все заботы.
– Да, да. Я понимаю. Я все понимаю. Я сейчас… все пройдет. Сейчас…
Я сидел, и круги в глазах превращались в черные зловещие кольца каких-то ядовитых гадов, которые душили меня за горло и не давали глотнуть воздуха. Комок в горле заслонил собой все вокруг. Я пришел в себя часа через два. Сидя в коридоре, я невпопад кивал головой на успокаивающую болтовню врача, а в голове стучали два больших колокола.
– Буммм!.. Ты понимаешь, Ронни, мы же… Буммм!.. Мы не могли… Буммм!..
И тут я увидел идущую к нам по коридору женщину. Она, спотыкаясь, шла вдоль стены. В ее глазах с черно-синими синяками застыли слезы. Она пошаркала мимо бормоча: `Сынок, Тори, ну как же это?! Как же я теперь?!`
Ее подхватил какой-то парень и бережно повел к выходу.
– Пойдем, мам. Ему уже не поможешь. Пойдем домой.
– Нет, ну, как же, а?! Как теперь-то?! Как без Тори-то?!
Я встал и взял за плечо сидящего со мной врача.
– Покажите мне его!
–Да, да. Конечно! Пойдемте.
Мы вошли через множество стеклянных дверей в спец. палату. Медсестра бережно приподняла лежащего на столе ребенка, взяла его на руки и поднесла ко мне. Я долго смотрел на него, взял тихонько его руку и понял, что это человек, ради которого я отдам всю свою жизнь и даже больше, если потребуется.
Я посмотрел в его еще сморщенное личико и сказал:
– Здравствуй, Тори!
Прошли первые полгода его жизни, полгода кошмара, состоящего из пеленок, простынок, жуткого крика и бессонных ночей. Я нанял медсестру, которая помогала мне во всем, точнее я ей помогал. Как только она вошла к нам, она критически посмотрела на кричащего ребенка и мой растерянный вид и скептически заметила, что, мол, я могу заниматься своими делами и лучше ей не мешать. Несмотря на ее просьбы `чтоб я не путался под ногами`, я все же все свое время посвящал учению обращаться с мальчиком, чем порой очень ее смешил. Видано ли, менеджер компьютерной торговли стирает пеленки. Однако через месяц я завоевал ее уважение в этом вопросе, и она охотно объясняла мне что к чему.
Надо сказать, мальчик родился крепкий и на редкость здоровый. Единственное, что меня беспокоило, было его непонимание человеческой речи. Он как бы существовал совершенно независимо и совершенно не реагировал на проявления к нему ласки. Такие обычные вещи, как уговаривания поесть или убаюкивания, были абсолютно неприменимы. Он ел только когда ему хотелось, спал когда хотел, и вообще всем своим видом как бы говорил, что он тоже кое-что понимает в этих вещах.
Прошел год, прежде чем я стал опасаться за его речь. После долгих осмотров и обследований мои догадки переросли в уверенность врачей что, видимо, Тори никогда не произнесет ни одного сознательного слова. Его связки не были предрасположены к выговору слов. Он мог только издавать открытые звуки, состоящие в основном из гласных, но, в конце концов, я решил, что это не столь уж тяжелое испытание. Главное было позади – он был жив и здоров.
Медсестра, совершенно обосновавшись у нас в доме, была теперь и няней и хозяйкой и домработницей и дворецким. Но и она собиралась нас покинуть, так как ребенок уже подрастал, а я справлялся вполне со всеми обязанностями. Я решил вырастить и воспитать Тори сам, без чьей-либо помощи. Я продал наш большой дом, бросил работу и переехал за город, купив там небольшой домик с садиком. Я считал крайне важным, чтобы ребенок вырос на природе, а где может быть больше природы, чем посреди леса.
Пат оставила достаточно, чтобы можно было жить безбедно нам обоим, да и у меня было сколочено неплохо, и мы могли спокойно жить на проценты, кои получали исправно по почте, так как ехать с Тори в город мне не хотелось, а оставить его было не с кем. Так и началась наша совместная жизнь; вернее начиналась его, и я очень хотел, чтобы он никогда не пожалел что вырос без матери.
Глава 3
Мне был год, когда я впервые осознал, что вокруг творится что-то не то. Вам, наверное, странно слышать, что я, возраст которого исчислялся двенадцатью месяцами, мог что-то осознавать. Однако это действительно было так. Я помню даже как впервые открыл глаза и сразу увидел мерцающее лицо надо мной, которое улыбнулось и сказало: `Привет, Тори!` С того дня я старался почаще держать их открытыми и, лишь когда они сами собой закрывались, я опять проваливался в темноту, которую невзлюбил сразу же. Мои глаза долго привыкали к мельтешащему красками миру. Поначалу это мелькание было настолько хаотичным, что я совершенно терялся в обстановке. Одеяло, под которым я лежал, успевало за минуту переменить цветов пять и к концу этого отрезка времени я уже и не знал: одеяло ли это вообще?!
Через пару месяцев я уже научилась кое-как управляться с этим обстоятельством, а хаос достиг двух цветности и на том остановился. Я перестала удивляться, когда кубик или мяч в моих руках становились из красного желтым или из синего зеленым. Дольше я привыкал к небу. Оно постоянно находилось в смещенной перспективе, не говоря о цвете, и становилось то высоким, то низким.
Примерно к двум с половиной годам я начал понимать четкий смысл речи отца и тут-то начались сложности. Сложности начались с книжки-раскраски, которую отец купил, чтобы я учился рисовать. Я старательно разрисовал картинки как мог и как раз заканчивал малевать последнюю, когда отец вошел и увидел мое искусство. Выражение его лица изменилось настолько, что я даже испугался. Затем мы вышли на крыльцо, и он показал мне на небо, а затем на синий карандаш. Я упорно смотрела на небо, но ничего синего в нем не нашла: оно было желто-фиолетовым и нормальные красные тучи плыли по небу, напоминая куски ваты. Отец взял книжку и стал закрашивать небо синим цветом, которое, естественно, через минуту стало желтым. Карандаш тоже сделался желтым и чуть смазался в очертаниях, но отец, казалось, этого не заметил. Я закивал головой, улыбнулся и ткнул пальцем в небо, а потом на его картинку, соглашаясь. Он, вроде, успокоился и спросил почему я разрисовал остальные картинки неподходящими цветами. И тогда я умудрился вывести свое первое логическое умозаключение что, видимо, со зрением у него не в порядке. Я чувствовал, что он обидится, если я буду упорствовать, и мы занялись названиями цветов. Он вытянул желтый карандаш, показал мне его близко-близко (как будто я плохо вижу!) и сказал:
– Желтый! Это желтый цвет.
Он хотел убрать его, но я протянул руку и задержал его. Карандаш медленно стал фиолетовым с оттенком зеленого. Конечно, названий цветов я тогда не знал и желто-фиолетово-зеленый стал называться `желтым`. Через два дня я запомнил названия, хотя удержать в голове такое количество соцветий было нелегко. Ум мой старательно отказывался воспринимать это как должное, и тогда же я подумал: возможно у меня не все в порядке со зрением? Несколько лет спустя, я научился останавливать смену цветов в глазах на полторы минуты, и хотя это стоило мне больших трудов (голова моя совсем раскалывалась после этого), я выучил-таки по новой (самостоятельно!) названия цветов этого видения, так как понял, что отец видит только половину соцветия предметов. Это его успокоило, но с этих пор он стал как-то странно на меня посматривать. Но это было единственным, что нас разделяло. Мы целыми вечерами бегали по лесу и подстерегали зайцев, когда они вприпрыжку бежали с поля.
Мы сидели в кустах, а зайцы (обычно по двое) неслись в чащу как раз мимо нас, и когда они пробегали мимо, мы выскакивали из кустов и кричали. От такой неожиданности они делали такой скачок в сторону, что иногда даже переворачивались в воздухе. И я стоял и просто заливался хохотом. Потом мы даже придумали ставить на них, как на лошадей, и у кого из нас заяц прыгал красивее, говорил свое желание, а другой исполнял. По этому поводу у нас много раз бывали споры, чисто спортивные, конечно. Отец выскакивал из засады и кричал, хохоча: `Мой, мой!` А я мотал головой, тыкал себя пальцем в грудь и тоже кричал.
Единственное, что меня огорчало, что я не умел говорить. Я выражал свои эмоции разными звуками, но никогда не мог ничего сказать. Это меня очень удивляло и расстраивало. Казалось бы, чего проще взять и сказать: `Доброе утро!` Но я сколько ни старался, не мог подчинить себе язык и горло. В голове у меня эти слова произносились четко и ясно, а на деле выходило нечто среднее между кошачьим мяуканьем и шипением змеи. Через некоторое время я бросил попытки что-либо сделать в этой области и решил что и так неплохо. Если все будут разговаривать, да разговаривать – это ж какая скукота будет! Но внутри меня уже зародилась тяжесть. Как бы я все-таки хотел когда-нибудь сказать: `Здравствуй, папа!` Отец никогда не подшучивал над моей речью, хотя даже я иногда находил смешные сходства моих слов с голосами некоторых животных или птиц. Иногда к отцу приходили люди. Они подолгу сидели с ним в гостиной, пили кофе, иногда ром и разговаривали долго-долго. Как правило, отец всегда после этих разговоров был расстроен. Я очень не любил этот его встревоженный вид. Мне казалось в эти часы, что я остался один, а он как будто куда-то улетел.
Однажды, когда эти люди приехали, я вышел на крыльцо, загородил проход в дом и сделал угрожающее лицо. Один из них удивленно попятился и пробормотал:
– О, черт! А он неплохо оберегает свое спокойствие!
– У Ронни, наверно, хлопот с ним. Норовистый малый.
– Эй, Ронни! Что это малыш у тебя сегодня, никак с цепи сорвался?!
– Даже не знаю что с ним. Никогда еще его таким не видел. Наверно, что-то не понравилось.
– Эй, малыш. Мы тебе чем-то не угодили?
Я утвердительно закивал головой.
– Хо! Чем же?!
Я указала на отца и сделала грустный вид.
– Я не совсем понял, но, по-моему, ему не нравится наше присутствие здесь вообще.
Я не мог объяснить свои чувства даже самому себе. Я чувствовала нечто плохое, нечто неуловимое, что несло в себе зло. Оно давило на голову и было похоже на предчувствие, если бы не вполне реальная боль в голове. Тогда я изо всех сил постарался своим сознанием подавить это чувство. И произошло нечто странное. Лица этих людей вдруг поморщились, один из них схватился за голову и осел на пол. Второй в испуге отскочил шагов на пять от двери и закричал, мотая головой:
– Что это?! Отпусти сейчас же! Моя голова!..
Я поутихомирился, так как сразу понял причину столь бурных перемен в их поведении. Они вскочили на ноги и побежали к машине. К слову сказать, больше я их никогда не видела.
Отец внимательно посмотрел на меня, потом присел и заглянул мне в глаза.
– Они ведь плохие люди?
Я усиленно закивала головой.
– Ты не мог ошибиться? Как ты это понял?
Я указала на свою голову, потом на уши и на дорогу, куда они убежали.
– Ты хочешь сказать, что слышал их голову, их мысли?
Я пожал плечами, потом кивнул.
– А что именно ты услышал?
Я отрицательно мотнул головой, затем сделал самую страшную гримасу, которую мог себе представить, развел руки в виде когтей и низко зарычал. Отец коротко кивнул, погладил меня по голове и пошел наверх.
– Я так и думал! – сказал он, поднимаясь по лестнице.
Весь день он просидел на веранде. Вечером он спустился и сразу обратился ко мне с вопросом:
– Давно это?
Я показала, что в первый раз.
– Дело приобретает серьезный оборот. Значит они были правы. Однако, посмотрим, что еще может у тебя произойти.
Я пожал плечами и улыбнулся. Первый раз в жизни я почувствовал себя по-настоящему сильным. Уж теперь я заставлю их оставить нас в покое. Только отец становился все задумчивей и серьезней.
Глава 4
Тори исполнялось четыре года. Стояли свечи. На столе сверкал торт. За окном спускался вечер, и любимый еж Тори, которого недолго думая назвали Кактусом, уже пустился в свои ночные путешествия по дому. Еж вообще был, несомненно, общим любимцем и помимо этого выполнял очень важную работу по дому. Он исправно гонял всяческих грызунов, которые изредка зарились на съестные запасы, а также громко топал ночью, ходя словно сторож по гостиной, и если кто подходил к дому, он сильно шипел, давая знать о непрошеном госте. Иногда мне казалось, что они с Тори разговаривают. Тори садился около ежа, и они подолгу с серьезным видом смотрели друг на друга. Через несколько минут Кактус недовольно фыркал, поворачивался и убегал, топая своими коготками, а Тори смеялся и объяснял жестами мне, что мол Кактус не хочет ему говорить где его семья и откуда он родом. Если бы это говорил обычный мальчик, я бы посмеялся от души, но с Тори дело было по-другому. За свои четыре года он показал, что не всегда склонен к детским рассуждениям, а иногда выдвигал такие теории, что я только разводил руками и чувствовал себя маленьким мальчиком, которому учитель сделал выговор. Так и здесь. Я уж и не знал: смеяться мне или всерьез относиться к этим беседам между Тори и Кактусом.
Так вот, мы втроем сидели за столом (вернее, мы с Тори за столом, а Кактус под ним) и показывали друг другу фокусы, которым научились из книжки. Мы разделяли фокусы напополам и учились каждый своим; а потом друг другу хвастались своими достижениями.
Я выложил свой главный козырь и провернул блестяще шутку с не тонущим шариком, как вдруг Тори загадочно приложил палец к губам, подмигнул мне и показал, чтобы я сел. Затем он зачмокал, подражая Кактусу, и тот, нехотя, вылез из-под столика. Тори усадил его посреди стола, затем показал, чтобы я сидел тихо, а затем уставился на ежа. Тот в свою очередь как замер, так и не двигался. Прошла минута, прерываемая иногда только почмокиванием Тори и тихим шипением Кактуса, как вдруг еж странно гу-гукнул и сел на задние лапы! А потом он засвистел! Я был полностью уничтожен! В мелодии Кактуса с трудом, но улавливалась музыка из заставки детской передачи, которую так любил Тори.
Продолжалось это секунд десять, потом еж сердито фыркнул и скатился обратно под стол. Тори с победоносным видом встал и поклонился `публике`. В тот момент я подумал, что если бы публика действительно присутствовала – это был бы скандал в истории.
– Как ты это сделал?! – изумленно воскликнул я. И Тори `снисходительно` рассмеялся и объяснил, что ничего делать и не надо. Надо только очень попросить, тем более что, по его объяснениям, для Кактуса эти штуки очень унизительны, и он пообещал, что это в последний раз. Ну, знаете! Сказать, что я был в шоке – это значит не сказать ничего.
Через минут десять я пришел в себя от изумления, и мы вместе потащили Кактуса на кухню откармливать его всякими вкусными штуками. Лично я почувствовал себя очень виноватым перед ним и тоже пообещал ему (вслух, конечно), что это было в последний раз, и он несомненно заслужил себе сегодня безбедную и спокойную жизнь до конца дней своих. С тех пор Кактус стал уважаемым и почетным членом семьи со всеми вытекающими отсюда последствиями.
Но этими фокусами все только началось. Произошло нечто, что перевернуло впоследствии всю нашу жизнь и, что в конечном итоге было именно тем, чего я всегда боялся. С самого его рождения я был уведомлен, что от Тори можно ожидать чего угодно.
Всем известно, что иногда рождаются дети с патологией. Но в случае с Тори слово патология явно не подходило. Мало того, что его кровь являлась по сути своей сывороткой от, практически, всех болезней, то есть являлась своеобразной всеподавляющей иммунной системой, так еще и обнаружилась повышенная концентрация мозгового вещества. По сути дела, никто не знал, что может в дальнейшем произойти с ним, и поначалу мне предлагали взять Тори на содержание института с дальнейшим изучением его под присмотром специалистов, но я отказался наотрез. Врачи все равно периодически приезжали проверять его состояние, но кроме отсутствия болезней Тори ничем не отличался от обычных детей. Его невозможность говорить не была соотнесена с его отклонениями, и, в конце концов, врачи ограничились ежемесячным осмотром ввиду опасности сдвига психики.
Но ЭТО произошло. Произошло настолько неожиданно и не ко времени, что дальнейшая жизнь и свобода Тори оказались под угрозой.
Была зима. Мы часто по-прежнему гуляли в лесу. Тори все чаще поражал меня своей способностью `общаться` со зверями и, в особенности, с птицами. Охота отпадала сама собой как совершенно идиотское занятие, и ружье мое давно покрылось пылью. Ну вообразите себе! Как только мы входили в лес, Тори начинал тихонько шипеть, и, казалось, все птицы леса слетались к нему. Они садились к нам на плечи, на голову и кружились вокруг нас несчетным числом. Иногда к нам прибегали зайцы, барсуки и красные лисы.
Мы вышли в лес с утра, чтобы посмотреть как солнце встает из-за снежных холмов на востоке и окрашивает лес в миллионы цветных искр. Мы медленно пробирались на лыжах через заросли. Стояла морозная, трескучая тишина. Я попросил Тори, чтобы он унял своих пернатых друзей, которых, правда, зимой было очень немного. Деревья, покрытые инеем, складывались в совершенно невообразимый узор, который из белого становился черным, когда мы, проходя, задевали за бесконечные нити веток.
Тори всю дорогу был занят своими мыслями и казался очень занятым какой-то идеей. Я спросил его: не нужна ли моя помощь в решении столь серьезной проблемы, но он отмахнулся и продолжал задумчиво смотреть по сторонам. Тропинка огибала небольшой завал из ветвей, и Тори выразил желание обойти с другой стороны. Я прошел левой стороной завала и остановился подождать Тори, но его не было. У меня екнуло сердце, и я побежал к тому месту, где по моим расчетам, он должен был выйти. И тут я увидел ЭТО.