Полная версия
Под сенью платана. если любовь покинула
В еде у больной тоже были свои предпочтения, которые она объясняла своим нынешним состоянием: ела только специальным образом приготовленные тефтели- котлетки, что бы были они сделаны из нежирного мяса, и что бы специй в них было поменьше, но совсем без них нельзя – вкуса нет. И это вовсе не капризы! Сами подумайте, разве может её беспомощный, ослабленный болезнью организм справиться с более грубой пищей? Поэтому только нежные тефтели, да протёртые чорбы-супы, определённой температуры, что бы и не горячие – не обжечь бы пищевод и желудок, но и не холодные – кому такое по вкусу придётся! – стали её ежедневным меню.
Походы в туалет для Фатиме превратились в сложную процедуру: от постоянного лежания мышцы, заставляющие тело быть в тонусе, ослабли, и ноги отказывались её держать. Сухонькая Элиф со своими больными ногами не была надежной опорой для тучной Фатимы, да та и не хотела на Элиф опираться. Тогда на выручку к Элиф пришли специальные подгузники для лежачих больных, и она, с трудом перебирая ногами, скрепленными ненадежными артрозными коленями, шла, стараясь не отрывать стоп от пола, спешила к Фатиме. А та стонала и причитала, что вынуждена долго лежать в грязном, и никто не торопится ей помочь.
Но как только в доме появлялся Мехмет, днём часто засиживающийся с приятелями в кафе, где они обсуждали новости, пили чай и делали ставки на скачки, ситуация менялась. Фатиме разом утрачивала свою придирчивость и лежала тихо, со скорбным выражением лица, часто вздыхала, перемежая поверхностные вздохи с глубокими выдохами, такими глубокими, что иногда они больше походили на стоны.
Задумчивый Мехмет придвигал своё кресло ближе к кровати Фатиме, устраивался в нём поудобнее и тихо сидел рядом до того момента, когда из кухни появлялась Элиф, напоминая всем, что ужин уже готов. Во время их свиданий, почти безмолвных, Фатиме что-то тихо шептала Мехмету. Что именно, понять было невозможно: стоило Элиф приблизиться к ним, больная опять начинала громко постанывать, а Мехмет – обеспокоенно поглядывать на Элиф.
Элиф тут же уходила. Она не хотела тревожить их неустойчивый покой – в конце концов, именно в эти десять-тридцать минут она могла расслабиться: больная не донимала её своими жалобами.
Иногда к ним забегала Алия – помочь по-соседски. И в который раз искренне удивлялась происходящему в доме Элиф. Но не задавала лишних вопросов, что само по себе весьма редкое, внезапно приключившееся с ней обстоятельство. А что тут, прикажете, спрашивать? Ситуация была совсем не ординарной: не каждый день и далеко не с каждым такое может приключиться. Поэтому даже сверх любознательная Алия задавала только два-три дежурных вопроса: «Как больная?», «Когда приедут за ней дети?» и «Как сама Элиф?» Последний вопрос в её устах звучал почти трагически. Получив на все свои вопросы весьма расплывчатые ответы: «как всегда», «скоро» и «хорошо» – шла на кухню варить суп и готовить столь любимый Элиф кысыр*.
Сибель и Нильгюн уехали из летнего Стамбул к своим детям. С ними Элиф общалась только по телефону. Случались эти звонки не часто: все были заняты делами. Редкие и короткие телефонные разговоры сводились только к взаимным вопросам о самочувствии. Всё остальное оставляли «на потом», а именно на долгую беседу под платаном, когда все снова соберутся вместе.
В конце недели, по воскресеньям, приезжала Назлы, чтобы убраться у матери и немного поговорить по душам. Говорила больше Назлы, рассказывала о своей жизни, о детях, о муже, стараясь не донимать Элиф подробностями: не всегда они были только приятными. А Элиф и так сейчас не очень-то и просто. Элиф кивала головой и про себя благодарила Аллаха за то, что он послал ей Назлы, которая внешне так напоминала ей сестру, но в отличии от той Назлы достался ровный и спокойный характер их матери, добрый и миролюбивый.
В сущности, Назлы была её племянницей, но поскольку с малых лет, сразу после смерти своей матери, она росла в доме у Элиф, то называла Элиф «мама». «Мама Элиф», не просто мама, а мама Элиф.
«Золотая моя девочка! – думала Элиф, глядя на Назлы. – И умница, и красавица, а сердце какое у неё чуткое: всё видит и слышит! У моих же деток сердца закрылись, нарос на них панцирь из обид. Ну, ничего, проснутся и их сердца, не может, что бы не проснулись. И тогда вернутся ко мне мои дорогие мальчики, мои орлята. Очнутся от плохого сна, в котором есть только чёрное или белое, и нет других оттенков, стряхнут туман недоверия, и всё поймут, и тогда…»
Элиф была уверена, что когда это произойдет, они будут снова вместе. А пока только мечтала об этом мгновении и молила Аллаха, что бы он позволил ей дожить до него.
Мытарства Элиф и упрямая несговорчивость Фатиме могли продолжаться до самого отъезда последней, но тут внезапно Фатиме стало хуже: помимо обострившейся на фоне общего упадка сил язвенной болезни, добавились ещё и стойкие показатели высокого давления. Вызванная Мехметом бригада скорой помощи предупредила о том, что если высокое давление не удастся взять под контроль, у больной может развиться инсульт, чему способствуют и диабет, давно у неё имевшийся, и теперешний малоподвижный образ жизни.
Фатиме сделали несколько уколов и выписали целый набор лекарств, принимать которые нужно строго по времени. Элиф, не надеясь на свою память, – она и о своих лекарствах не помнила, – попросила Назлы создать у неё в телефоне звонки-напоминания. Сама она с этими сложными телефонами, которые могли не только соединить её с любимыми людьми, но и работать как помощники, напоминая и бесконечно что-то предлагая, не справлялась. И теперь ей казалось, что телефон звонит непрерывно: то о здоровье женщин беспокоился Мехмет, то звонили подруги и Назлы, то просто звучал сигнал, после которого нужно было принять лекарство.
Больная после отъезда врачей обмякла, вошла в прострацию, связанную с её пограничным состоянием, обозначившимся в системе жизненных координат «между небом и землёй». Однако, её сильная, тянущая к земле сущность начала настраивать женщину на выздоровление во что бы то ни стало.
Элиф же, напротив, обеспокоилась не на шутку: дети Фатимы задерживались – не были готовы бумаги, разрешающие перевести их мать в Германию. А между тем состояние их матери день ото дня ухудшалось. И уже возникли серьезные сомнения в том, сможет ли она перенести самолёт без серьёзных последствий для своего здоровья.
Но, к её удивлению, Фатиме, которая с первого дня своего приезда к ним в дом была лежачей больной, неподнимавшейся ни на секунду с кровати, начала вдруг вставать и потихоньку передвигаться по комнате. Сперва по естественной надобности, отказавшись от подгузников, которые вызывали опрелости и дискомфорт. А вскоре она отважилась и на прогулки по комнатам.
Случилось это так: тем же вечером, после отъезда кареты скорой помощи, оперевшись рукой на край кровати, Фатиме подняла своё грузное тело и, когда Элиф поспешила к ней на помощь, протестующе замотала головой. Затем всё так же, поддерживая себя рукой и цепляясь за всё, что попадалось на пути, шаткой походкой направилась в ванную комнату. Элиф последовала за ней, но остановилась на пороге ванной комнаты, так как Фатиме отрицательно замотала своей седой, растрепанной от постоянного лежания шевелюрой. Делала она это весьма энергично, не оставляя никаких сомнений в том, что помощь ей не нужна – она хотела справить нужду в одиночестве.
Одиночество затянулось, и Элиф не на шутку встревожилась: голова у Фатиме от непривычной нагрузки могла закружиться и женщина могла свалиться на кафельный пол, не дай Аллах, и что-нибудь себе сломать. Элиф прислушалась к звукам за дверью, но услышала лишь шум воды, текущей из-под крана. Тревожных звуков: шума падающего тела или стонов – слышно не было. Наконец Фатиме появилась на пороге: она причесалась, собрала волосы в жидкую косичку и уже более уверенной походкой направилась к кровати. Через некоторое время, отдохнув и сославшись на чудесную погоду, ей захотелось посидеть на балконе, что было уж совсем удивительно.
Правда, задушевных бесед промеж Элиф и Фатиме пока не случилось: обе были подчёркнуто вежливы и сдержанны.
Утомившись от непривычной за последний месяц её лежачей жизни активности, Фатиме под вечер уснула, забыв принять снотворное, без которого сон в доме Элиф к ней не приходил.
Ночью Элиф проснулась от душераздирающего крика Фатиме, которая спала в комнате аккурат за стеной. Элиф долго провозилась, сначала набрасывая в темноте халат – он лежал прямо на тумбочку в изголовье кровати, затем надевая тапочки, в которые никак не могли попасть её потревоженные в ночное время ноги, привычно отёкшие после сна. Мехмет, не проснулся – лежал с широко открытым ртом, с шумом выдыхая накопившиеся за день события: сон плотно схватил его в свои объятия.
Элиф не стала включать свет и на ощупь двинулась в сторону комнаты Фатиме. Поскольку она слишком спешила, то периодически натыкалась то на угол тумбочки, то на подлокотник кресла. После этого каждый раз себя останавливала и уговаривала не торопиться: как бы и самой не упасть, да не ушибиться, устроив всем лишние хлопоты.
Когда она наконец добралась до двери в комнату Фатиме, стало тихо: видимо, та снова провалилась в благодатный сон.
«А если нет?» – испугалась собственных мыслей Элиф и решительно дёрнула за дверную ручку.
– Это ты? – раздался слабый голос Фатиме.
– Я, – успокоившись произнесла Элиф, и собиралась отправиться в обратный путь, решив, что у той всё в порядке, и волноваться ей больше не стоит, а тем более волновать Фатиму, которая никогда не рада Элиф.
– Чего так долго? Я давно тебя жду, – в голосе Фатиме появились требовательные нотки.
– Долго тапочки надевала, – опешила Элиф и застыла на пороге комнаты.
– Плохо мне, сил моих больше нет, даже стены здесь на меня давят! – запричитала Фатиме, а ошеломленная Элиф застыла в дверях.
– Проснусь – день мне не мил, хоть глаз не открывай. Мехмет присядет рядом, а мне тошно становится: лучше б не жалел, не смотрел на меня глазами побитой собаки. И ты всё время рядом, неотступно следуешь за мной… Еда твоя горькой кажется от накопившейся желчи, невысказанной, застрявшей в горле. Вода от жажды не спасает – горит всё внутри, горит в пламени несправедливости. Лежу здесь, зачем, почему? Были б силы, разве оказалась бы я в таком положении? Убежать – не убежишь, вынуждена, вынуждена здесь быть… Лучше б в больнице лежать одной! Дождалась бы там дочек моих любимых и уехала с ними вместе, подальше отсюда, чтобы никогда вас не видеть больше! – голос Фатиме задрожал, и Элиф услышала её стоны, которые совсем не походили на слезливые причитания вечно жалующегося человека, коими она раньше щедро награждала Элиф.
– Эх, Фатиме, Фатиме! Думаешь, только тебе выпало столько страданий, что теперь сердце не может их уже вместить? Я ведь тоже безутешно рыдала, Фатиме, когда выдавали меня за Ахмета, которому отец пообещал меня за долги, накопившиеся в его лавке. Любил меня Ахмет сильно, а я любила только Мехмета. Это ли не беда, когда тебя любят, а ты – нет? Легко ли жить с нелюбимым, как думаешь? Тогда для меня мир рухнул. Зачем об этом вспоминать? Кого винить в том, что так вышло? Отца? Мир его праху. Судьбу? А не сами ли мы её выбираем вольно или невольно? Дело ведь прошлое: ушло всё, Фатиме, ушло, прошло, сложилось так, как сложилось. Дети мои выросли, взрослыми мужчинами стали, поженились, своих детей родили. А меня, мать свою, простить не могут за то, что сошлась на старости лет с Мехметом. Совсем забыли обо мне, как будто не было меня в их жизни…
А жизнь, она ведь не безразмерная и не может вместить столько горя: она не мешок заплечный, из которого можно вытряхнуть лишнее, если он стал тяжёл. Ведь и мешок, когда перегружен, норовит порваться от тяжести – даже он. Что ж говорить о тяжести грехов наших, поступков, которые тянут нас вниз, пригибают… Вот и сейчас, Фатиме, просто ходить и то сложно: то колени не гнуться, то поясница ноет, то голова кружится. Зачем себя нагружать лишним грузом? Не встать с ним, не подняться. У тебя дочки, внуки и внучки. Все ждут тебя и беспокоятся. Живи, пока живётся, Фатиме, не добавляй горечи в щербет – оттого он лучше не станет. Наша соль с нами уйдет: и выплаканная и невыплаканная. Вон как косточки в старости в панцирь неповоротливый превращаются: гибкости им не хватает и того гляди сломаются. А нам, зачем ломаться? У нас ни сил на то нет, ни времени: сломаемся и не встанем уже…
– Всё у тебя просто, Элиф! Горечь в шербет! А мне, может, и щербета не нужно, и соль я всю выплакала, да выстрадала. На старости лет одна осталась.
– Все мы – одни у себя. Но у нас есть дети, есть дела, которые держат и привязывают; есть воспоминания. Не вспоминай только плохое – столько было хорошего: тепло дома родного, любовь случившаяся, рождение детей, которые выросли и счастливыми стали. Смотри на мир вокруг, замечай всё хорошее, спеши им надышаться: днём теплым; ночью спокойной, когда спится; солнцем, что к жизни пробуждает; дождём, смывающим грязь. Учись у природы мудрости: смывай с себя плохое и новому дню улыбайся! Каждый из нас за что-то держится, за что-то цепляется в этом мире, за своё, за то, что ближе, и с чем ему лучше живётся: кто за обиды, кто за боль свою, как за круг, который на поверхности держит, кто за здоровье – озабочен им слишком, а кто за обязанности – в нужности своей только и живёт.
Элиф замолчала, а пока она говорила, потихоньку подходила к кровати Фатиме, а на последней фразе присела с ней рядом – устала и ноги отёкшие огнём горели.
И теперь они вдвоём, опустив глаза, сидели молча, задумавшись над сказанным и над услышанным.
– Таблетку снотворную дать? – спросила после затянувшейся паузы Элиф.
– Не надо. Теперь сама усну – выговорилась.
Фатиме и впрямь успокоилась, и умиротворение сошло на её переполненное переживаниями тело: она обмякла, линия натянутых бровей ослабла, щёки провисли, устремившись к недавно дрожавшему от праведного гнева подбородку, а он, наконец, смиренно прилёг на одеяло, уставший и расслабленный.
– Спокойной ночи! – проговорила Элиф и отправилась в обратное путешествие по погружённой в темноту квартире, но вначале зашла на кухню за снотворным, на этот раз для себя.
***
Летом в Ялове чудесно! И если б не сердце Элиф, оставленное ею в Стамбуле, она бы могла и в этот раз полностью насладиться гостеприимством бабушкиного дома, тёплым морем, запахами цветов, которых так много в Ялове, негой и бездельем!
Но мысли о Мехмете преследовали её везде: когда она смотрела на спелую черешню, то невольно думала о том, что и у Мехмета такие же блестящие яркие глаза, в которых отражается Элиф; когда брала в руки персик, то прежде чем надкусить его, сначала прикладывала спелый плод к лицу, жадно вдыхая его аромат и мечтая о прикосновении своей щеки к груди Мехмета, к его бархатной коже, пахнущей молодостью и свежестью. Смотрела ли она на цветы, которых в Ялове видимо-невидимо, наклонялась к ним, погружая лицо в их нежные лепестки, чувствуя их щекотливое прикосновение к своим губам, и снова мечтала о Мехмете. Интересно, а его губы такие же ласковые и нежные, как лепестки цветков?
А в Ялове жизнь шла своим чередом. На лето в дом бабушки, кроме их семьи, приезжали и многочисленные тётушки Элиф с детьми. И в обычно весь года тихом доме, в котором бабушка жила одна, становилось многолюдно, весело, говорливо, постоянно звучал смех и даже мать Элиф, Небахат, становилась чуть беззаботней. По утрам мать и старшая сестра Элиф, Зейнеп, отправлялись на кухню, чтобы помочь бабушке приготовить завтрак на всю семью, ставшую такой огромной летом.
Элиф всё это время нежилась в кровати. Она уже не спала – просто лежала с закрытыми глазами, слушая приглушённые голоса. На веранде, прилегающей к спальне девочек, мать раскатывала тесто. Зейнеп ей помогала. Они тихо переговаривались между собой. Элиф чувствовала запах теста и представляла себе его вкус. Настоящее утреннее блаженство! Еще немного – и будут готовы булочки к завтраку.
Когда тесто раскатывали при ней, Элиф обязательно отрывала небольшие кусочки от него и под рассерженные окрики родни тут же их проглатывала. Скользкий комочек, наполнив рот солёно-лёгкой радостью, проскальзывал в горло, и рука Элиф опять тянулась к тесту. Несмотря на громкие возражения матери, она отрывала очередной комочек теста, а потом и ещё один и быстро засовывала их в рот. Затем выбегала на улицу, слыша несущиеся ей в спину неодобрительные крики матери. На улице к ней присоединялся Юсуф, чуткий сон которого прерывался сразу, как только в комнате девочек кто-нибудь вставал с постели. И вот они уже вместе носились по саду, догоняя друг друга и своими радостными криками поднимая с кроватей кузин и кузенов. Те, заслышав веселый смех за окном, вываливали во двор. Начинался шум и гам. Благо, что дом у бабушки был свой и стоял чуть поодаль от других построек, поэтому дети своей шумной игрой, начатой в столь ранний час, не беспокоили соседей.
Игры на свежем воздухе продолжались до тех пор, пока лепешки гёзлеме* подрумянивались на сковороде. А когда повсюду начинал разноситься аромат терпкого свежезаваренного чая, к которому примешивался кислый запах сыра, разбавленный сливочной ноткой, их приглашали к завтраку.
Позавтракав, обитатели гостеприимного дома все вместе шли к морю. И пока дети плескались в морских волнах, взрослые что-то неустанно обсуждали на берегу, перемежая громкие разговоры весёлым смехом. Темы для пляжных бесед всегда находились новые и полностью занимали внимание взрослых.
Время в Ялове бежало незаметно для всех. Для всех, кроме Элиф, мысленно считающей дни до возвращения в Стамбул. Но даже ей иногда удавалось забыться, заразившись всеобщим весельем и каникулярным безделием.
Иногда она чувствовала на себе горячие взгляды Ахмета – соседского парнишки. Она их замечала и в прошлом году, но тогда они просто сильно раздражали её. И она каждый раз при встрече с ним пыталась крикнуть ему что-нибудь грубое, отрывистое, чтобы он так больше не смотрел на неё. А этим летом, когда она успела полюбить Мехмета, на неё сошло доброжелательное, мягкосердное отношение к мальчикам. Да и обращённый на неё восторженный взгляд Ахмета невольно обнадеживал Элиф: она начинала верить, что её очень скоро обязательно полюбит и Мехмет! Ну, если её смог полюбить один мальчик, то почему бы и другому этого не сделать? А ещё влюбленный взгляд парня служил явным доказательством её привлекательности для мужчин, пускай и таких, нестоящих её внимания, как сам Ахмет.
И она позволила себе пару раз снисходительно тому улыбнуться. А юноша внезапно покраснел и глубоко задышал, чем окончательно развеселил Элиф.
Скоро осень. И в Ялове чувствуется её приближение по холодному ветерку, неожиданно появившемуся в дневное время и заставившему вздрогнуть, по перемежающимся тёплым и прохладным слоям морской воды, когда купаешься; по лёгкой желтизне, пробившейся в густой зелёной шевелюре деревьев и бегущей от центра ствола к окончаниям веток.
Пора в Стамбул! В Стамбул! В Стамбул! Стучит сердце Элиф, а мать и бабушка с нескрываемым восхищением смотрят на неё: как же выросла и похорошела за короткое лето Элиф! И когда успела маленькая девочка превратиться в статную молодую барышню? Неужели только за летние месяцы могла произойти такая метаморфоза?
«Это всё наш воздух, наполненный цветочными ароматами, да молочко козье, которое пили девочки по утрам, сотворили это чудо! – смеётся бабушка. – Ах, какая красавица! Глаз не оторвать от моей внучки!»
Элиф на всякий случай посмотрела на себя в зеркало – что же такое с ней случилось? Но, взглянув, тут же подумала: «Странные они всё-таки. Я всегда была красивой. Неужели они только сегодня это заметили?»
И невдомёк ей, что помимо красоты, которая у нее, разумеется, была, появились в её фигуре статность да округлость, в блестящих синих глазах – особая манящая нега, и даже завиток её выгоревших за лето пшеничных волос теперь ниспадал на грудь по-другому, с особым значением, прикрывая, но и обращая внимание, вызывая желание прикоснуться, хотя бы только для того, чтобы убрать его, чтобы он не мешал…
И когда Элиф и Мехмет совершенно случайно встретились в сентябре, не в лавке у его отца, а под тем же платаном, Мехмет сразу не узнал когда-то упавшее к его ногам незрелое яблочко, вдруг превратившееся в сочный фрукт, ароматный и смущавший своей яркой ранней спелостью.
Почему-то в этот раз при встрече с Мехметом смутившаяся Элиф только и смогла произнести, что «Здравствуйте». Возможно, вышло это из-за полной неожиданности случившегося.
Мехмет, быстро поднявший на неё глаза, удивлённо вскинул брови, от чего его мужественное лицо стало вдруг мальчишеским, и это преображение так развеселило Элиф, что она тут же перестала смущаться:
– Не узнали? Это я, Элиф!
– А-а-а, – протянул Мехмет, пытаясь что-то припомнить.
И через секунду добавил:
– Ты – та девчушка, которая сначала падает с веток, а потом превращается в эстета, придирчиво выбирающего вазу в лавке моего отца?
– Хорошая у вас память, – похвалила Элиф, но тут же опять смутилась: волна неизвестного ей доселе трепета и странного волнения накрыла её.
А потом ей пришлось и глаза отвести – так пристально и внимательно смотрел на неё Мехмет.
Почувствовав её неловкость, он, наконец, и сам отвёл взгляд: его тоже что-то смущало в новой Элиф. Это что-то заставляло его сердце биться чаще, и ему хотелось прижать её к себе, чтобы вдохнуть разлившийся по её телу медовый запах, будто только он мог унять его сердечное волнение, внезапно приключившееся с ним. Почему ему казалось, что запах именно медовый, Мехмет и сам не знал. Но стала Элиф какой-то сладостно-манящей, и это открытие напугало его.
Молодые люди отошли друг от друга, боясь невольно соприкоснуться, поддавшись возникшей силе притяжения. Они молча стояли поодаль, не зная, что сказать и каким образом преодолеть возникшую неловкость. Но ни он, ни она не уходили.
Первым нашелся Мехмет:
– Отец вспоминал на днях, что вы с матерью собирались прийти к нему в лавку, хотели что-то ещё присмотреть для дома. Что передать отцу? Когда вас ждать?
– Завтра! – выдохнула Элиф, совсем не смущаясь поспешности своего обещания.
И тут же побежала прочь, боясь пообещать ему ещё чего-то, боясь своих чувств и его блестящих глаз, устремлённых на неё. Ни разу она не обернулась, но всем телом ощущала его горячий взгляд, от которого трепетала, плавилась, словно свеча, теряя рассудочность суждений.
– Мама, мы завтра должны пойти в гончарную лавку!
Когда мать открыла ей дверь, категорично заявила Элиф, стараясь сохранять твердость голоса.
– Зачем, дочка? К чему нам торопиться? – мать с удивлением посмотрела на Элиф.
К чему, действительно, такая спешка? Как объяснить матери, зачем им непременно завтра надо быть в лавке дяди Али? Она немного подумала и быстро проговорила:
– Я встретила дядю Али, и он сказал, что у него появилась такая посуда, которая очень подошла бы к той, уже купленной нами вазе. К тому же он собирается скоро уехать, и поэтому так снизил цены, что весь его товар разлетается прямо на глазах.
Уши пылали у Элиф, в горле пересохло, но она продолжала лгать, глядя в глаза матери.
– Как странно? И куда это он собрался уехать? Ну, почему бы нам и не заглянуть к нему в лавку? Там всё и узнаем!
«Узнаешь, мама, обязательно узнаешь, что дочь у тебя врушка! Но сейчас это не так важно – важно ещё раз увидеть Мехмета. А моя маленькая ложь никому не навредит. И не стоит переживать, что я соврала маме», – уговаривала себя Элиф.
– Проходите, проходите, милые соседушки!
Дядя Али, заметив Элиф с матерью, сразу кинулся им навстречу. Элиф зарделась от радости: на этот раз за прилавком стоял и Мехмет.
– Ах, как подросла ваша дочь, Ханым*! Она стала настоящей красавицей! – разливался в комплиментах дядя Али. – Что на сей раз вы хотели бы посмотреть в моей лавке?
Мать удивлённо взглянула на дочь, но та бойко ответила:
– Вашу новую посуду, которая подойдёт к той, изготовленной специально для нас, вазе! Она до сих пор радует отца и всех нас своей красотой и изысканностью!
– Новая посуда, новая посуда… – озадаченно повторял дядя Али, почесывая переносицу.
Но тут к разговору подключился Мехмет, который до этого момента молча стоял возле отца.
– Отец, разреши мне показать те изделия, которые я намедни помогал тебе делать. Думаю, речь идёт о них! Они сейчас в мастерской, на просушке.
«Ай да Мехмет, ай да молодец! Сразу пришёл мне на выручку!» – отметила про себя Элиф. И сердце забилось, и в глазах вспыхнул огонь, который не скроешь от постороннего взгляда.
Мать Элиф внимательно посмотрела на Элиф и Мехмета и слегка покачала головой, опустив глаза.