Полная версия
Пенелопа
– Карету мне, карету!
Из спальни выглянул отец, спросил:
– Уходишь, Пенелопа? Куда?
– Ты пропустил “надолго”, – заметила Пенелопа. Она простерла руку к отцу и продекламировала: – Уходишь? Надолго? Куда?
– Ну и куда же? – невозмутимо повторил вопрос отец.
– На поиски счастья, – ответила Пенелопа драматично.
– К обеду вернешься?
– Да, – свеликодушничала Пенелопа, но тут же внесла поправку, – постараюсь.
– К четырем придешь? Чтоб не греть обед дважды.
Ага! Пенелопа гордо вскинула голову.
– Ничего, я съем холодный, – сказала она надменно, стараясь не выказать бездонную обиду, в которую рухнуло, в очередной раз потеряв опору, ее нежнейшее существо. Вот она, родительская любовь, во всем своем первозданном эгоизме! Подзадержишься немного, на какой-нибудь часок после полуночи, тут же античный театр, слезы, рванье волос на голове, позы и жесты Медеи или Антигоны – пропал ребенок! Ребенку, между прочим, за тридцать! А потратить на этого ребенка лишних полстакана керосина уже жалко…
– Что ты, детка, – сказал отец смущенно. – Почему же холодный? Уж подогреем как-нибудь.
Ну и ну! А еще говорят, непостоянство, имя тебе женщина… у Пастернака, кстати, лучше – о женщины, вам имя вероломство… то есть, звучит лучше, но от истины еще дальше, подкачал старина Вилли, все мужчины одинаковы, лишь бы свалить на женщин собственные грехи. Пенелопа вздохнула и стала надевать шляпу. Черную широкополую шляпу, придававшую ей вид великосветской дамы, ей вообще шли шляпы, всякие, любого фасона и размера, но эта смотрелась просто умопомрачительно, ну прямо конец света! Слово “свет” напомнило о происшедшей катастрофе, Пенелопа помрачнела и длинный клетчатый шарф наматывала уже вяло, без энтузиазма, даже с отвращением, как самоубийца, хотя и на все решившийся, но веревку на шею надевающий без особой к этой веревке симпатии, прозревая в недальнем будущем собственный малопривлекательный труп с выпученными глазами, синими веками и вывалившимся языком – да, зрелище безрадостное, лучше уж остаться в живых и влачить тягостное, но не столь обезображивающее существование, по крайней мере, обезображивающее не в таком стремительном темпе, ведь пока из сексапильной юной леди превратишься в скрюченную бабу-ягу с лицом асфальтово-серым и мятым, как матнакаш времен хлебного дефицита, пройдет не один десяток лет. Недаром женщины не очень-то вешаются – кто и где слышал, чтобы покончившая с собой особа женского пола выбрала для этого веревку? Они всегда травятся снотворным или, на худой конец, уксусной эссенцией, подсознательно, видимо, пытаясь сохранить благообразный облик, ведь надо, чтобы кто-нибудь, а точнее, некто, пожалел – зачем иначе вообще кончать с собой? – пожалел, зарыдал, упал на колени и бился головой о мрачно-равнодушный каменный пол. А кто пожалеет о висельнице или утопленнице? Можно себе представить, как выглядел труп бледной красотки Офелии при всех ее гирляндах и венках… интересно, холодная ли была вода в реке? Весна ведь, валентинов день… наверно, холодная, брр… Пенелопа поежилась. Несчастная Офелия! Мало того, что утонуть в цвете лет, да еще и…
Во дворе послышались крики, шум, слов было не разобрать, только смутные отголоски какой-то перебранки, но что-то будто подтолкнуло Пенелопу, зловещее ли предчувствие или просто интуиция, однако, вместо того, чтобы спокойно надеть полушубок, взять набитую купальными принадлежностями сумку таких размеров, что Пенелопа уважительно называла ее сумой, и степенно спуститься вниз, она ринулась на балкон. Ну конечно, как в воду глядела! Не в теплую, пенящуюся, мягко колыхающуюся в ванне, манящую и влекущую, а в ледяную, арктическую, по которой плывут, покачиваясь, прозрачные льдины с острыми краями и голубоватые айсберги, усеянные белыми медведями в пушистых шкурах, какими хорошо устилать полы в гостиных, это придает аристократичность и позволяет устраивать экзотические посиделки при свечах… свечи в медных подсвечниках, и белый воск капает на длинные цвета слоновой кости космы, лохмы… лучше сказать, власы, слоново… нда… седовласый мех на темном меду паркета перед мраморным камином, запах горящего в камине дерева… Хм! Пенелопа густо покраснела и свесилась с балкона.
– Эй, вы! – завопила она, мимолетом удивившись истерическим ноткам в собственном голосе. – Не смейте трогать дерево!
Два брата-студента из соседнего подъезда одинаковым жестом запрокинули головы.
– Да мы не дерево, мы только вет… – забубнил было один, но Пенелопа не дала ему договорить.
– Топор! – взвизгнула она. – У них топор! Отберите топор! Люди! – и ошалело хлопнув балконной дверью, помчалась дереву на выручку. Прыгая через ступеньки, она отчетливо представляла себе, как качается нетолстый ствол, отчаянно взмахивает ветвями в попытке удержать равновесие, как падает, падает, падает, долго, долго, как в замедленном кино, с грохотом ударяется об асфальт, с протяжным стоном ломая неестественно вывернутые нижние сучья… Окончательно взвинтив себя этим видением, она врезалась, выставив вперед руки с хищными ярко-алыми ногтями, в маленькую толпу, уже успевшую собраться у подъезда.
Следующая четверть часа выпала из бытия Пенелопы. Придерживайся она материалистического мировоззрения, которое ей тщательно, но безуспешно вбивали в голову в школе и институте, этого не произошло бы, но Пенелопа была или, во всяком случае, мнила себя антиматериалисткой, она подняла бы на смех любого, кто стал бы по старинке утверждать, что бытие определяет сознание, для Пенелопы сознание определяло бытие, вот почему она оказалась вне бытия, ведь ее сознание покинуло свое обиталище если не полностью, то процентов на восемьдесят-девяносто, как иначе объяснить тот факт, что после бесславного окончания эпизода – бесславного не для нее, а для посрамленных юнцов, улепетнувших со своими плотницкими, столярными и прочими пыточными инструментами – она никак не могла вспомнить текст, который без запинки выдавала на этом театре.
Армяне вообще народ театральный, шекспировская формула им абсолютно впору, недаром они так любят ее автора, иной раз и удивишься про себя, вспомнив, что драматург номер один (а также номер два, три и далее, как говорится, жюри решило вторую и третью премии не присуждать) всех времен и народов армянином не был ни дня, шекспировский театр сродни армянскому жизнеощущению, шекспировский театр, а может, и греческая трагедия, может, есть некий намек, некая смутная аллюзия в том, как расположен Ереван – центральной своей частью в котловине, от которой поднимается уступами по склонам гор наподобие гигантского античного амфитеатра, оставляя внизу колоссальную скену, бывшую Театральную – еще один знак? – площадь, где совсем не так давно разворачивалось массовое действо с солистами, впоследствии развалившимися в правительственной ложе, и статистами… ну те и поныне при своих крохотных ролишках, ибо рожденный статистом… рожденные ползать порой забираются в такие теплые и малодоступные местечки, куда летунам дорога заказана, но рожденный статистом обречен болтаться в массовке до конца своих дней. Но что же Пенелопа, как же Пенелопа, только что блистательно отыгравшая свою маленькую сольную роль в дворовой пьесе под названием “Деревья не умирают, их убивают” или “Ведь если я гореть не буду, и если ты гореть не будешь, и если он гореть не будет, то кто ж тогда рассеет тьму?” О, Пенелопа горела, Пенелопа рассеяла тьму, накрывшую ненавидимый прокуратором… пардон! Прокуратор тут лишний. Литературные реминисценции порой подводили Пенелопу, забрасывая ее в дебри (острова Борнео?), из которых она потом никак не могла выбраться, увлекаемая все новыми ассоциациями. Итак, армяне в целом народ театральный, но Пенелопа даже с учетом достаточно высокого общеармянского уровня была актрисой нешуточной и могла изобразить богатый спектр чувств и оттенков, от высокой трагедии до иронии – тоже высокой, ибо любила все жанры, кроме низкого.
Словом, она успешно отыграла свою роль в пьесе, где в качестве статисток выступили соседки по подъезду, нижняя – круглая и мягкая, словно ком теста, пыжащийся из последних сил перед тем, как его раскатают на гату, верхняя – безобидная старушка с большими добрыми глазами, всегда и всем готовая поддакнуть, и нижнебоковая – совсем недавно застенчивая, а ныне самоуверенная бывшая спортсменка из перворазрядниц, буквально в последние месяцы осознавшая свою близость к высшим слоям общества, что определялось неоспоримой принадлежностью к одной из каст, распределяющих жизненные блага, конкретно, свет… ну вообразите, что может статься с человеком, который внезапно обнаружил, что в состоянии поднять руку и провозгласить: да будет свет! И представьте себе, свет будет.
Кроме соседок по подъезду в спектакле (ревю, шоу, перформансе) принимали участие юные злоумышленники с топорами и их бабка, божий одуванчик на вид и чертово семя, если копнуть поглубже, чертово семя, чертополох, четыре черненьких чумазеньких чертенка… пардон, четыре чумазых, старых, как ад, черта сразу, в одном, так сказать, наборе.
Соседки, как и положено статисткам, то молча внимали, то вступали недружным хором. Четыре чуточку чумных черта, чередуясь, пытались сбивчиво высказываться в поддержку что-то нечленораздельно лепечущих, расчихвощенных самодеятельных дровосеков, иными словами, перечили (переходя тем самым в категорию собственной перечницы), старушка с большими добрыми глазами исключительно поддакивала – то топороносцам с их родней из преисподней, то Пенелопе, с пеной у рта пеняющей потерянным пентюхам, комоподобная Ида же с бывшей спортсменкой, демонстрируя широкий диапазон эмоций – от возмущения до воодушевления, реагировали более адекватно, возмущаясь четырехчертовыми внуками и воодушевляясь речами Пенелопы.
Что касается самой Пенелопы, она истово произносила монолог о чем-то, безусловно имевшем касательство к дереву и, вероятно, к садовникам и лесорубам. Параллельно в прочих слоях коры ее головного мозга (а серого вещества у нее было в избытке, куда там какому-то Пуаро) проносились истории присутствовавших соседок (а также кое-кого из отсутствующих), точнее, обрывки историй, ибо всего знать не дано даже ясновидцам, чьи способности всегда представлялись Пенелопе сомнительными, и господу богу, в которого она тоже, в общем, не верила, но старалась этого не показывать, поскольку неверие стало немодным, а больше всего на свете Пенелопа боялась вещей и идей демодэ.
В самом верхнем пласте нейронов роились фрагменты – даже не фрагменты, а их ошметки – истории нижней соседки, напоминавшей ком теста, который вот-вот раскатают на гату или наполеон… но нет, наполеона из Иды выйти никак не могло, не тот материал, если на то пошло, из нее не получилось бы и жозефины, поскольку для песочного теста в ней было маловато сахару, обстоятельство, возможно, некогда приманившее к ней ее мужа, ведь водку сладким не закусывают, а супруг ее, мастер каких-то дел происхождением из Кявара, слыл в области водки бо-о-ольшим специалистом, наверняка покрупнее, чем в области своих неизвестно каких дел, хотя и этого нельзя утверждать на все сто, недаром ныне он успешно подвизается в некой арабской стране на поприще явно не водочном (ведь мусульмане не пьют), добывая средства на существование почти сплошняком неработающего семейства, включающего помимо Иды пару юных, но успевших уже выскочить замуж и обзавестись четырьмя (в сумме) малолетками дочерей и, следовательно, пару же зятьков, чем-то лениво занимающихся, как это практикуется теперь в Ереване – все ведут неведомые дела, крутятся, комбинируют, дают, берут, покупают, продают… Тут история, вернее, заявка на нее, синопсис, стала со зловещей быстротой иссякать, поскольку Ида и ее семейство поселились в доме относительно недавно, лет семь или восемь назад, до того в квартире внизу жил с постепенно впадавшей в детство женой сердитый старикан, гроза мальчишек, автомобилистов, домашних животных, хозяек, выбивавших ковры, и малышей, игравших в классики, а также всего подъезда, каковой систематически обвинялся в умышленном и злонамеренном засорении канализационных труб, в силу снижения проходимости периодически выдававших свое содержимое на полы первого этажа. А в квартире первого этажа, естественно, той самой, где буйствовала канализация, и обитал сердитый старикан, наличествовал опрометчиво поставленный строителями вентиль, позволявший перекрывать воду во всем подъезде, что старикан неукоснительно и проделывал, карая жителей с той же железной неумолимостью, с какой взрезал животы мячам, пролетавшим в опасной близости от его окон, пинал пробегавших мимо и, в особенности, приостанавливавшихся дворняг и бодро доносил в ГАИ на автовладельцев, позволявших себе, забывшись, коснуться клаксона в пределах двора дома номер эн на улице Кочара города Еревана. В конце концов, устав сражаться с соседями, собаками, мальчишками и прочая, старик обменялся на пятый этаж и съехал. И с того дня карательные операции прекратились. Как и художества канализационных труб. То ли внутриподъездный заговор выдохся сам собой, то ли трубы стали окончательно всеядными, но факт остается фактом, специалист по водке и иным делам к вентилю не прикасался, и тот тихо ржавел, с ностальгией вспоминая времена, когда правил бал в пятнадцати квартирах. Единственное, что порой омрачало жизнь нового первоэтажного семейства, трап в ванной этажом выше, то бишь в квартире Пенелопы и иже с ней… Мысли или субмысли Пенелопы описали круг, который замкнулся, заключив в себя фактически все, что ей было известно по истории первой. В центре же круга, если придерживаться геометрической терминологии, оказался ни с того, ни с сего занявший видное место в памяти Пенелопы эпизод с трапом или эпизод с бутылкой. Если по важности предмета, то с бутылкой, если по причинно-следственной взаимосвязи, то… Итак, трап барахлил. Время от времени он ронял на головы Иды и мастера по всяческим делам многозначительные капли не совсем прозрачной жидкости. Укрощению он не поддавался, сантехник из домоуправления только пожимал плечами и, как это водится у сантехников, советовал не проливать воду на пол и не пользоваться ванной. Наконец, в один прекрасный весенний, а может, и осенний день мастер поднялся наверх.
– Что там у вас с трапом? – спросил он, глядя на понурившихся соседей и великодушно добавил: – Что бы ни было. Я починю.
И его торжественно провели в ванную. И он починил. Как выяснилось впоследствии (следствия не понадобилось, последствия говорили сами за себя) мастер не совсем тех дел замазал трап цементом. Решение простейшее, но эффективное: отныне ни одна самая малая толика воды, будучи пролита на пол в ванной, не исчезала банально и даже пошло в предуготовленном отверстии, а лежала лужицей над металлической решеткой в целости и сохранности и могла б оставаться там вечно, если б в ход не пускали тряпку, это универсальное орудие труда, к которому приговорена без права на помилование домашняя хозяйка. (Пенелопа, правда, к этому орудию не прикасалась, разве что ногой, брезгливо подталкивая блеклую, прелую кучку ткани к скоплению нечистой влаги кончиком тапочки, но она и не была домашней хозяйкой, хозяйкой считалась мать, которая и орудовала, а Пенелопа, числясь девицей на выданье, резвилась в ожидании своего часа.) Но зато… Над нами не каплет! – так примерно выразился мастер, когда мать деликатно спросила, не торопится ли он, и выставила на стол большую бутылку. Просветлевший лицом специалист потянулся к заветному напитку, а наблюдавшая с порога Ида невежливо обронила: “Ну зачем вы ее вынули? Чтоб она провалилась!” Сказано было тихо, но мастер расслышал. Не сводя глаз со своей красавицы (не жены, разумеется), он произнес с пафосом, не уступавшим, пожалуй, Пенелопиному: “Ида! Меня крой, как хочешь. Но ее – ее не трожь!”
Пенелопа мысленно улыбнулась, но улыбка не задержалась, потому что на смену истории нижней соседки, оказавшейся на поверку анекдотцем о трапе и бутылке, уже шла наплывами история соседки сверху, старушки с большими добрыми глазами, всегда и всем готовой поддакнуть, история, которой грозило обернуться повествованием о третьей комнате, ящике пива, ограблении универмага и, вполне возможно, о чем-нибудь еще.
Начало терялось во тьме веков, во всяком случае, для Пенелопы, обстоятельств своего знакомства со старушкой с добрыми глазами она не помнила и не из небрежения или неуважения, а в силу естественных причин (обуславливающих также смену поколений, поступательный ход истории, ковыляние человечества по эволюционной лестнице и тому подобное), ибо знакомство это восходило ко времени вселения в данный, новый тогда дом тридцать с хвостиком лет назад, когда старушка была молодой женщиной, а Пенелопа изящным курчавоволосым созданием с кожицей смуглой настолько, что примерно в те же годы на гагринском пляже, где она бегала без трусиков, пожилые любвеобильные дамы прозвали ее негритосиком. У старушки имелся и муж, мужа Пенелопа тоже не помнила, как не помнила и того, что однажды ночью он умер от инфаркта, покинув на волю божью жену и четверых детей, у младшего из которых еще заплетались при ходьбе ножки. Первое связное воспоминание об этом семействе, так сказать, на переходе из преданий старины глубокой в разряд преданий молодых, было у Пенелопы неразрывно связано с выходным костюмчиком сестры. Костюмчик одолжили, дабы на наспех затеянном обручении соседкиной младшей дочери (оказавшемся при ближайшем рассмотрении свадьбой) прикрыть не наготу, а… то есть прикрыть, собственно, была призвана обручение-свадьба, а костюмчик служить прикрытием никак не мог, поскольку, будучи хоть и нарядным, с люрексом, но трикотажным, он плотно обтягивал фигуру невесты, являя изумленным гостям грудь и попку, а заодно изрядно кругленький животик. Животик, в отличие от облегавшего его костюмчика, в памяти Пенелопы следа не оставил, ибо в те времена она была млада и невинна, как пастушка из пасторали, лепечущая над белыми ягнятами милые нелепости о птичках и цветочках. То есть о птичках Пенелопа не лепетала и тогда, наоборот, играя каждый день неутомимо и бесперебойно во дворе, по преимуществу с мальчишками, она порой притаскивала в дом такие словеса, что отец краснел до ушей и даже за ушами, а мать попросту не понимала доброй половины, однако, невинность и неведение Пенелопы не терпели при этом ни малейшего урона. Итак, соседскую дочку после свадьбы-обручения увезли, и вскоре, можно сказать, безбожно скоро, она подарила миру и мужу, такому же олуху, вчерашнему школьнику, собственно говоря, своему же однокласснику, могучую не по годам и живому весу матери дочь, с непостижимой быстротой вымахавшую во взрослую девицу с красными щеками и квадратными, как у олимпийской чемпионки по плаванию, плечами. Правда, при всей стремительности этого процесса он-таки занял некоторое число лет, за которые в жизни семейства произошло немало событий, в том числе три бракосочетания, и самым примечательным из этих счастливых соединений судеб оказалось последнее. Два первых были в порядке вещей, в них последовательно вступили достигшие брачного возраста старшие брат и сестра Риммы-Розы. Риммы-Розы, ибо нашу временную и даже кратковременную героиню, калифа на час, младшую дочь старушки с большими добрыми и так далее, при рождении назвали Риммой, как и значилось в ее паспорте, но потом, то ли передумав, то недодумав вначале, окрестили Розой, и теперь она официально носила одно имя, а неофициально другое, что сплошь и рядом случается в Армении, когда в паспорт занесено нечто вроде Сирануйш или Раздана, а персонаж с этим именем упорно откликается на Виолетту или Андрея, скажите спасибо, что не Андреа или Эндрю. Конечно, если б Советская власть не страдала неистребимой потребностью укорачивать хвосты, гривы, имена и фамилии, многие армяне гордо носили б на манер испанцев прозвания типа Ашот-Арарат-Артавазд-Аршак-Давид Сасунский, что утоляло б извечную тягу человека к разнообразию, и к тому же не возникало ситуаций, когда Алла, например, и не думает отзываться на Гегецик, напрочь забыв, что не очень благозвучное прилагательное, избранное некогда родителями от большой любви, но отнюдь не от большого ума и обернувшееся с годами и эволюцией прелестной малышки в крупноносое и толстозадое существо прямой насмешкой, вписано во все ее документы намертво, поскольку, как известно, поменять имя при советской власти было все равно, что сменить вечно живое учение на какой-нибудь эмпириокритицизм.
Итак, ее звали Римма-Роза. Римма-Роза, “Имя розы”, Умберто Эко и прочая экология, впрочем, бедняжка Римма годилась, скорее, в героини другого романа о розе, хотя, кто знает, средневековье не относилось к сильной стороне познаний Пенелопы, “Роман о розе” был ей известен, естественно, только по примечанию к первой фразе “Трех мушкетеров”, возможно, там не нашлось бы ни слова о любви и страданиях. Как бы то ни было, в один прекрасный сентябрьский вечер Римма-Роза узрела у себя на работе – а работала она диспетчером в таксомоторном парке, работа прозаическая, но с рядом чисто советских преимуществ – собственного мужа-одноклассника.
– Римма-Роза… то есть, простите, конечно, он называл ее просто Розой… Роза, – сказал он озабоченно, – не могут ли твои шоферы достать ящик чешского пива?
Шоферы, разумеется, могли. И не только могли, но и достали, заветный ящик был погружен в “Жигули” мужниного приятеля и увезен в неизвестном направлении вместе с мужем-одноклассником. Через пару дней муж, в отличие от ящика, вернулся, не утратив ни грана своей озабоченности, а еще через денек-другой некий доброжелатель или, вернее, доброжелательница, поскольку практика показывает, что доброжелательность – качество, по всей видимости, сугубо женское, донес (донесла) до слуха Риммы-Розы, что ящик пива был доставлен мужем-одноклассником в отдаленный от Еревана райцентр на… собственную свадьбу. Ибо в этом самом райцентре пылкий юноша отыскал очередную суженую, цеховичку средних лет, единолично и полновластно распоряжавшуюся немалыми доходами от неосторожно вверенного ей родным государством ковродельного производства. Будучи приперт Риммой-Розой к стенке старенького, чуть ли не глинобитного домика, в двух комнатках которого было сосредоточено все ценное, что у супругов имелось, от детей и родителей до большого буфета с потускневшей полировкой, одноклассник явил себя слезливым и сентиментальным, если не сказать, благородным. Он бил себя в грудь, вопия, что жертву сию принес токмо ради жены и детей.
– Потерпи несколько лет, – умолял он страстно и настойчиво. – Потерпи. Я разбогатею и вернусь домой. Заживем, как люди. Неужели ты не можешь немного потерпеть? Не будь эгоисткой.
Но Римма-Роза оказалась эгоисткой. И тогда муж-одноклассник, оскорбленный в своих лучших чувствах, непонятый и неоцененный, молча собрал манатки и отбыл. Оставив, между прочим, Римме-Розе не только дом и имущество, но и собственных родителей, давно уже находившихся гораздо ближе к конечной точке жизненного пути, чем к начальной. Конечно, Римма-Роза с охотой предоставила бы свекра и свекровь их дому и имуществу, но вернуться к матери ей тоже не было дано, поскольку все три комнаты квартиры, где она счастливо или не очень провела детство и совсем уж раннюю, наираннейшую юность, оказались к тому моменту заняты, более того, забиты до отказа. В первой изначально и по сей день располагались мать (уже почти старушка, но поддакивавшая еще не всем) с младшим сыном, во второй старший сын, теперь и сам обросший женой и двумя детьми, а в третьей несколько месяцев назад устроилась старшая дочь, после недолгого и немирного сосуществования со свекровью и многолетних странствий по разнообразным, но одинаково неуютным жилищам неожиданно вторгшаяся в квартиру с мужем и дочерью и потребовавшая места под солн… пардон, под старой, еще отцовской люстрой. Так Римма-Роза осталась в глинобитном домике с двумя детьми школьного возраста и двумя же пенсионерами. Впоследствии ситуация рассосалась, вначале получил квартиру и съехал старший брат, потом, не получив ничего, сняла где-то очередную комнату старшая сестра, которую мать исподволь, а может, и вполне открыто выживала, освобождая место для своего любимца, младшенького, созревшего для женитьбы и даже благополучно подцепившего дочь богатых, очень богатых родителей, чего еще никому в их роду не удавалось. Посему никто не приглашал Римму-Розу на освободившееся пространство, да она и сама не претендовала, понимая, что отпрыскам богачей пространства всегда необходимо больше, чем потомству многодетных вдов, а напротив, давала матери добрые советы в связи с неизбежными перестановками и переделками. Уже перетаскивалась с места на место старая мебель, и покупались новые занавески, и все семейство замерло в ожидании удачного, очень удачного, исключительно удачного брака, как вдруг… правильно, вы догадались! Любимец матери и фортуны, будущий владелец трехкомнатной квартиры с раздельным санузлом и большим балконом, обещанной тестем машины, а также увешанной золотом и бриллиантами жены ограбил универмаг, вынеся оттуда с приятелями товаров на сумму 1200 рублей. Товаров советских, со знаком качества, так называемого отечественного ширпотреба, который если и потреблялся где-то в отечестве, то только отечестве в широком смысле слова, том, что именовалось Советским Союзом, но никак не в Ереване и даже не в Апаране. Словом, теперь старушка с большими добрыми и так далее сдает лишние комнаты квартирантам, от любимца получает письма из далекой России, где он осел после… понятно, чего, к старшему сыну, живущему на окраине, ездит раз в месяц, поскольку транспорт работает сами знаете как, со старшей дочерью, которая до сих пор неблагородно дуется на мать, не общается вовсе, а Римма-Роза, добрая душа, забегает пару раз в неделю на чашку кофе. Кофе она обычно приносит с собой.