bannerbanner
Антология плагиата: от искусства до политики
Антология плагиата: от искусства до политики

Полная версия

Антология плагиата: от искусства до политики

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

«Какой-то французский стихотворец <…> от стихов хватился за критику, и разбранил новое сочинение Гофмана самым бесстыдным образом. Чтобы уронить Гофмана в мнении французов, злой человек упрекнул автора, что он не природный француз и представляет в комедиях своих странности французов с умыслом, для возвышения своих земляков, немцев».

Намёк на Булгарина, по происхождению не русского, и на поэзию Пушкина был достаточно прозрачным. Читатели «Северной пчелы» были довольны.

Конфликт продолжился в следующем году, когда критики стали упрекать Пушкина в том, что он в «Борисе Годунове» многое почерпнул из «Кромвеля» Виктора Гюго. Высказывалось и предположение, что Пушкин якобы заимствовал имя героя «Пиковой дамы» из рассказа Оноре де Бальзака «Красная гостиница», опубликованного в 1831 году в «Ревю де Пари». Действительно, у Бальзака – Герман, а у Пушкина – Германн. Такое обвинение может вызвать лишь усмешку, однако куда серьёзнее обстоит дело с заимствованием из повести Виктора Гюго «Последний день приговорённого к смерти». Герой этой повести ведёт во сне разговор с таинственной старухой, там есть такие слова: «Я снова принялся допрашивать её – она не отвечала, не двигалась, не глядела». Герой повести Пушкина также ведёт допрос, пытаясь заставить старую графиню выдать ему секрет трёх карт. Здесь явное заимствование и образа старухи, и сцены разговора с ней. Оправданием Пушкину может служить лишь то, что его повесть стала основой для либретто знаменитой оперы Петра Чайковского, которая до сих пор остаётся в репертуаре российских театров.

В 1909 году Валерий Брюсов в статье «Медный всадник» указал на то, что во «Вступлении» к одноимённой «петербургской повести» Пушкин использовал мысли из статьи Батюшкова «Прогулка в Академию художеств». Вот что написано у Батюшкова:

«Воображение моё, представило мне Петра, который в первый раз обозревал берега дикой Невы, ныне столь прекрасные. <…> Великая мысль родилась в уме великого человека. Здесь будет город, сказал он, чудо света. Сюда призову все художества, все искусства. Здесь художества, искусства, гражданские установления и законы победят самую природу. Сказал – и Петербург возник из дикого болота».

По мнению Брюсова, «стихи "Вступления" повторяют некоторые выражения этого места почти буквально». Брюсов утверждает, что в «Медном Всаднике» заметно влияние двух сатир Адама Мицкевича, «Przedmiescia stolicy» и «Petersburg», а сам образ ожившей статуи Пушкин мог позаимствовать из устного рассказа графа Михаила Виельгорского о чудесном сне, в котором некий майор во времена Александра I видел Медного всадника, скачущего по улицам Петербурга. Впрочем, и сам Пушкин не отрицал, что при создании своей повести в стихах использовал многие источники, в том числе произведения Мицкевича.

Всем перечисленным здесь обвинениям в заимствованиях не стоит удивляться. Если учесть, как много замечательных стихов Пушкин написал за свою короткую жизнь, следует понять, что черпать сюжеты исключительно из жизни он не мог, и приходилось частично использовать мотивы чужих произведений. Здесь самое время перефразировать приведённое выше изречение, приписываемое Гёте: Пушкин «имел полное право» кое-что заимствовать, поскольку обходился с этим материалом «очень умно», и за это «заслуживает только похвалы». Хотя в похвале Гёте он, пожалуй, не нуждается.

В отличие от Пушкина, лорд Байрон удостоился внимания Иоганна Гёте. В ответ на замечание своего секретаря по поводу утверждения Байрона, будто в «Фаусте» обнаруживаются следы плагиата, Гёте спокойно заявил (И.П. Эккерман, «Разговоры с Гёте», 1825):

«Я, признаться, даже и не читал большинства произведений, о которых говорит лорд Байрон, и уж тем более о них не думал, когда писал "Фауста". Но лорд Байрон велик лишь в своём поэтическом творчестве, а когда пускается в размышления – сущий ребёнок. Он и себя-то не умеет отстоять против неразумных нападок своих соотечественников; ему следовало бы хорошенько отчитать их».

Гёте имел в виду нападки английских критиков, которые усмотрели в поэме «Манфред» Байрона некое сходство с пьесой «Трагическая история жизни и смерти доктора Фауста» Кристофера Марло, написанной ещё в XVI веке. Высказывалось также мнение, что Байрон начитался Гёте. В своё оправдание Байрон писал своему издателю:

«Я никогда не читал и, кажется, не видел "Фауста" Марло <…>, но я слышал, в устном переводе мистера Льюиса, несколько сцен из "Фауста" Гёте <…> – и это всё, что мне известно из истории этого волшебника <.>.. Эсхиловым "Прометеем" я в мальчишеские годы глубоко восхищался… "Прометей" всегда так занимал мои мысли, что мне легко представить себе его влияние на всё, что я написал».

Занятно, что в основном оправдания Гёте и Байрона совпадают – всё сводится к тому, что «не читал». Такое вполне можно допустить, поскольку есть мнение, будто идеи иногда витают в воздухе. Что же касается заимствований Байрона у других авторов, то вот мнение Гёте:

«Что я написал – то моё, вот что он должен был бы сказать им, а откуда я это взял, из жизни или из книги, никого не касается, важно – что я хорошо управился с материалом! <…> "Преображенный урод" лорда Байрона – продолженный Мефистофель, и это хорошо! Пожелай он для оригинальности дальше отойти от уже существовавшего образа, вышло бы хуже».

Писателей, использующих известные сюжеты, часто упрекают в отсутствии воображения. Подобные упрёки можно встретить и в критических статьях о Стендале – к примеру, в «Пармской обители» он использовал материалы из старых итальянских газет, а сюжет «Красного и чёрного» частично почерпнул из судебной хроники. На самом деле события реальной жизни являются основой для творчества писателя, и не столь важно, как он с ними познакомился – сам был участником либо свидетелем неких драматических коллизий или прочитал о них в газете.

Совсем иначе следует оценивать исторические труды Стендаля, посвящённые известным живописцам и музыкантам. В книге «История живописи в Италии» использованы материалы из обширного труда Луиджи Ланци под названием «Storia pittorica della Italia dal risorgimento delle belle arti fino presso al fine del VIII secolo» (Картины Италии из эпохи Возрождения изящных искусств до конца VIII века). Как бы оправдываясь, Стендаль писал, что «большой литературный труд этого бедного Ланци подготовил основание для заимствований из него».

Стендаля упрекали и в «краже» псевдонима. Его подлинное имя – Мари-Анри Бейль (Marie-Henri Beyle), а в качестве псевдонима он использовал название города Stendal, расположенного в земле Саксония-Анхальт, где родился Иоганн Винкельман, основоположник современных представлений об античном искусстве. Есть версия, что Стендаль завидовал его славе и вот таким образом решил «примазаться». Скорее всего, название этого городка приглянулось Анри Бейлю во время путешествия по Германии.

В самом начале своей литературной деятельности Анри Бейль использовал псевдоним Луи Александр Сезар Бомбе, или просто Бомбе, – в то время он писал о чём угодно, но только не о том, что позже принесло ему заслуженную славу. Книга «Жизнеописания Гайдна, Моцарта и Метастазио» по своему содержанию местами напоминает сборник исторических анекдотов. Понятно, что воображение писателя здесь явно ни при чём, поскольку факты приходится заимствовать из других источников. К примеру, жизнеописание Моцарта, согласно признанию самого Стендаля, является вольным переводом книги Шлихтегролля, Нимечека и Рохлица «Моцарт. Истории и анекдоты, рассказанные его современниками». На самом деле, как выяснили литературоведы, Стендаль по большей части использовал книги других авторов, которые кое-что заимствовали у Шлихтегролля. Впрочем, это тот самый случай, когда факты могут кочевать из книги в книгу на вполне законных основаниях – главное, чтобы читатель был доволен.

Куда более интересна история создания жизнеописания Гайдна, ставшая причиной обвинений Стендаля в плагиате. По мнению Ромена Роллана, двести страниц книги Стендаля идентичны содержанию книги итальянского писателя Джузеппе Карпани «Le Haydine ovvero lettere su la vita e le opere del celebre maestro Giuseppe Haydn», вышедшей в свет за два года до публикации «сочинения» Стендаля, причём заимствованы две трети книги Карпани, объём которой составил 298 страниц.

Несмотря на то, что Бомбе присвоил себе только перевод с итальянского, Карпани был взбешён подобной наглостью. В защиту его авторства выступили друзья, опубликовавшие открытое письмо:

«Мы, нижеподписавшиеся, увидев напечатанной книгу Луи Александра Сезара Бомбе о знаменитом композиторе Гайдне (Париж, Дидо-старший, 1814), где говорится, что он автор, хотя на самом деле он лишь фактически перевёл сочинение о Гайдне господина Джузеппе Карпани из Милана, настоящим заявляем, что мы никогда не видели и не знали в Вене вышеупомянутого Луи Александра Сезара Бомбе. Несмотря на ложные утверждения, содержащиеся в книге на страницах 15, 16 и других, мы никогда не давали ему никаких сведений о знаменитом композиторе Гайдне. Напротив, мы удостоверяем, что давали информацию вышеназванному господину Карпани, когда он писал свою книгу о жизни Гайдна, опубликованную в 1812 году в Милане».

Стефан Цвейг в книге «Стендаль и его творческая деятельность» довольно жёстко высказался о литературных опытах тридцатилетнего Стендаля:

«В 1814 году, испытывая денежные затруднения и досадуя, что приходится продавать своих лошадей, он наскоро, под чужим именем, выпускает книгу "Жизнь Гайдна", вернее говоря, он нагло обкрадывает автора этой книги, несчастного итальянца Карпани, который затем мечет громы и молнии по адресу неведомого г-на Бомбе, ограбившего его так неожиданно. Потом он компилирует историю итальянской живописи, опять-таки по чужим книгам, сдабривая её несколькими анекдотами, частью потому, что это дает деньги, частью находя удовольствие в работе пером и в одурачивании людей при помощи всяческих псевдонимов».

Голод не тётка – сын небогатого адвоката, вернувшись домой после участия в русской кампании Наполеона, так и не смог поначалу найти иной способ заработать на жизнь, кроме литературного плагиата. Прошло несколько лет, прежде чем Стендаль понял, что средством заработка может стать подлинное творчество, основанное на воображении, собственных переживаниях и понимании психологии людей.

Если Стендаль удостоился звания плагиатора в самом начале своей литературной карьеры, то Эдгар По был обвинён в заимствовании уже будучи известным автором детективных рассказов. Поводом для обвинений стала «Первая книга конхиолога, или Система раковинных моллюсков, классифицированных специально для использования в школах», на обложке которой стояло имя Эдгара По. «Автором» он стал случайно – ему предложили поставить своё имя на дешёвом издании книги Томаса Уайтта, дабы не отвратить читателей от покупки дорогого издания этой книги, снабжённого цветными иллюстрациями. Как выяснил американский зоолог и историк науки Стивен Джей Гоулд, две страницы предисловия написаны самим Эдгаром По. Кроме того, там есть много материалов из книги британского капитана Томаса Брауна «Учебник конхиологии» и дорогого издания книги «Первая книга конхиолога», написанной Уайттом. Однако выяснилось, что и Уайтт немало материалов заимствовал из книги капитана Брауна. Так что если обвинять Эдгара По в плагиате, то рядом с ним на скамью подсудимых следует посадить Уайтта. Сам Эдгар По оправдывался тем, что книги для школы всегда полны заимствований.

Как легко догадаться, плагиаторы делятся на удачливых и неудачливых. Стендаль так и не смог разбогатеть на исторических трудах, а вот Эдгар По и вовсе крохи получил за своё имя на обложке книги – по слухам, всего 50 долларов. Совсем иначе распорядился своим именем Александр Дюма – получив известность благодаря историческим романам, он создал доходное предприятие по производству литературных произведений, которое можно было бы условно назвать «фабрикой плагиата», хотя сам он предпочитал термин «адаптация». Одним из работников этой фабрики, иначе говоря, «литературным негром», стал Огюст Маке. Он предложил Дюма набросок авантюрного романа из эпохи регентства, и после того, как метр поработал над этой рукописью, роман, получивший название Le Chevalier d’Harmental, решено было опубликовать в газете La Presse – в то время французские газеты для привлечения читателей практиковали публикацию романов с продолжением. Однако издатель газеты посчитал, что упоминание имени Маке снизит интерес к этому роману. С тех пор так и повелось – Маке придумывал сюжеты, писал предварительный текст, а роман, доработанный Дюма, выходил в свет под его именем, после чего Маке получал вознаграждение за свои труды. Плодом такого сотрудничества явились «Три мушкетёра», «Граф Монте-Кристо», «Королева Марго» и ещё полтора десятка романов. Дюма мастерски владел литературным слогом, и для него не составляло особого труда переработать чужой текст так, чтобы он идеально соответствовал потребностям его читателей.

Точно так же Дюма поступал с произведениями зарубежных авторов, неизвестных французским книгочеям. В 1958 году Дюма приехал в Россию, где познакомился с Дмитрием Григоровичем, хорошо владевшим французским языком. За десять месяцев Дюма успел посетить немало российских городов – от Петербурга до Тифлиса. Этому путешествию он посвятил четырёхтомный труд «Путевые впечатления. В России», опубликованный в еженедельном журнале Le Monte-Cristo. Помимо красот Петербурга, Москвы и Закавказья внимание французского писателя привлекли книги российских поэтов и писателей. Дмитрий Григорович перевёл по просьбе Дюма стихи Пушкина, Вяземского и Некрасова. В руки Дюма также попали переводы романа Лажечникова «Ледяной дом» и трёх романов Александра Бестужева, который публиковался под псевдонимом Марлинский – «Фрегат Надежда», «Мулла-Нур» и «Аммалат-бек». И вот вскоре после возвращения Дюма на родину в журнале Le Monte-Cristo стали появляться произведения с оригинальными названиями – «La Princesse Flora» (Княгиня Флора), «Boule de neige» (Снежный ком) и «Sultanetta» (Султанетта). В этих произведениях русский читатель, знакомый с французским языком, мог без труда обнаружить сходство с сюжетами романов Бестужева-Марлинского. Аналогичная коллизия произошла с повестью Пушкина «Выстрел», французская версия которой называлась «Le Coup de feu», и с романом Ивана Лажечникова «Ледяной дом» – во Франции его вольный перевод стал известен как роман Дюма под названием «La Maison de glace».

Что касается «адаптации» романа Вальтера Скотта «Айвенго», то во Франции, похоже, до сих пор не могут разобраться с авторством его французской версии, написанной Дюма. В начале XIX века на обложке книги, изданной в Le Vasseur et Cie, значилось: «Ivanhoé – Le Prince des voleurs – Robin Hood», а в качестве автора был указан Александр Дюма. В 1968 году книга вышла в издательстве Éditions Rencontre под названием «Ivanhoé : EIvanhoee», где автором был указан Вальтер Скотт, а вот Дюма значился только переводчиком. Но в 2008 году издательство Bartillat выпустило ту же книгу, где снова автором назвали Дюма.

А вот что Дмитрий Григорович писал в «Литературных воспоминаниях» о сотрудниках «фабрики» Дюма:

«Г-н Оже принадлежал к группе сотрудников Дюма: гг. маркизу де Шервиль, Бенедикту Ревуаль, Маке и другим, доказывавшим только размер таланта их патрона, умевшего придать их рукописям огонь, живость, интерес; работая уже от себя собственно, сотрудники эти оказывались крайне бесцветными и не имели никакого успеха».

Завистники и недоброжелатели не могли смириться с подобной ситуацией. Ещё в 1845 году был опубликован памфлет журналиста Эжена де Мирекура, в котором Дюма обвинялся в плагиате. Писатель подал в суд и выиграл процесс – основанием для снятия обвинения послужило то обстоятельство, что «литературные негры», работавшие на Дюма, так и не смогли доказать, что могут написать нечто сравнимое по мастерству с тем, что выходило из-под пера их работодателя.

Эмиль Золя тоже не избежал подозрений в плагиате. Эжен де Гонкур вспоминал о том, как Золя отреагировал на предположение, будто в финале «Отверженных» Виктора Гюго ощущается влияние Бальзака:

«Золя, храня свой полубрюзгливый-полускучающий вид, бросил в мою сторону: "А разве все мы не происходим один от другого?" – "Более или менее, мой милый", – ответил я. Черт возьми, я понимаю, ему выгодно, чтобы это положение было бесспорным, – ему, который написал "Западню" после "Жермини Ласерте", а "Проступок аббата Муре" – после "Госпожи Жервезе"… Но сколько он ни ищи, ему не найти книг, являвшихся родителями моих книг, какими мои стали для его собственных! Право, Золя – весьма любопытная фигура!»

Итак, Дюма использовал рукописи малоизвестных литераторов, причём оплачивал их работу, а Золя кое-что заимствовал, не спрашивая разрешения у авторов. Но можно ли их обоих в чём-то упрекать, если читатель был вполне доволен?

А вот что отвечал Золя своим хулителям:

«До сих пор меня обвиняли во лжи, которую я допустил в "Западне", теперь меня хотят поразить громом, потому что заметили, как я опираюсь на очень серьёзные документы. Все мои романы написаны этим методом; я окружаю себя библиотекой, горой заметок, прежде чем взяться за перо. Ищите плагиат в моих предшествующих работах, и вы сделаете великолепные открытия».

Немало открытий можно сделать, читая ранние произведения Бальзака. Работая над «Кромвелем», он переработал фрагменты из трагедии Еврипида «Ифигения в Авлиде» Еврипида и написанной на основе аналогичного сюжета «Ифигении» Расина, но в основном заимствовал из «Цинны» Корнеля. Британский писатель Робб Грэм в книге «Жизнь Бальзака» пытался оправдать своего героя:

«Несправедливо обвинять Бальзака, как это сделали многие, в краже отдельных строк у других драматургов. К тогдашней драматургии термин "плагиат" практически неприменим. Драма, как в наши дни поп‑музыка, тогда по большей части состояла в перелицовке уже существующего. Со свойственной ему практичностью и даром мимикрии новичок Бальзак распознал этот жанр во всей его полноте. Совершенная оригинальность не считалась добродетелью, и не зазорно было заимствовать удачные чужие строки».

Грэм цитирует отрывок из записки под названием «Заимствования для "Кромвеля"», приложенной к рукописи пьесы Бальзака:

«Этот стих я без зазрения совести утащил у Расина, который утащил его у Корнеля, который утащил его у Ротру, который, возможно, позаимствовал его ещё у кого‑нибудь».

Иного рода заимствование использовала Жорж Санд – сцена из пьесы Санд по её же роману «Маркиз де Вильмер» была написана Александром Дюма-сыном. Однако всё было сделано «полюбовно», так что писательницу не в чем упрекнуть.

Если Корнель не смог обвинить Бальзака в плагиате, поскольку их разделяли два столетия, то совершенно иначе дело обстояло в конфликте между Гончаровым и Тургеневым. В одной из бесед Иван Александрович имел неосторожность поделиться с Иваном Сергеевичем замыслом своего нового романа, который позже получил название «Обрыв». Каково же было удивление Гончарова, когда через несколько лет он обнаружил в «Дворянском гнезде» Тургенева те же образы, тех же персонажей, о которых он так подробно рассказал когда-то своему приятелю. В Лаврецком он узнал своего Райского, а в Лизе Калитиной – собственную Варю. Понятно, что Гончаров был возмущён – «ограбленный» писатель потребовал у «вора» убрать из романа несколько сцен, которые явно свидетельствовали о плагиате. Как ни странно, Тургенев подчинился, хотя юридических оснований для обвинения в плагиате не было – роман «Обрыв» был опубликован только через десять лет. По-видимому, причиной такой «кротости» со стороны Тургенева стало не раскаяние, но прежде всего должность Гончарова – он занимал место цензора в Петербургском цензурном комитете.

Прошло всего два года, и конфликт вспыхнул с новой силой – теперь Гончаров предъявил аналогичные претензии к роману Тургенева «Накануне», куда его Райский и Варя перебрались под чужими именами. На этот раз дело дошло до «третейского литературного суда», который вынес «соломоново решение» – никто из писателей в заимствовании не виноват, поскольку имело место всего лишь совпадение. Предательство приятеля так подействовало на Гончарова, что после «Обрыва» он уже не писал никаких романов.

Фёдор Михайлович Достоевский не конфликтовал с Алексеем Константиновичем Толстым – конфликт возник в умах литературных критиков. Было подмечено, что характер царя Фёдора из одноимённой пьесы Толстого уж очень напоминает князя Мышкина из романа Достоевского «Идиот». Вот мнение Исаака Ямпольского, изложенное в «Заметках историка литературы»:

«И Фёдор Иоаннович, и князь Мышкин – последние в роду; оба люди больные, физически слабые; многие считают первого "идиотом" второго – "младенцем", о нём говорят, что он "и плотью слаб и духом", оба хотят "всех согласить, всё сгладить"; оба страшатся мира, в котором нет правды, и хотят обновить его, изменить людей, не прибегая к насилию, деятельным добром… Знакомясь с характеристиками Федора Иоанновича в статьях и рецензиях современников, ловишь себя на мысли, что думаешь не о нём, а о князе Мышкине, и наоборот: читая о Мышкине, мысленно обращаешься к Федору Иоанновичу».

Оба произведения были опубликованы в 1868 году, но Толстой начал писать пьесу в 1864 году, а Достоевский первые наброски сделал тремя годами позже. В принципе, совпадение характеров ни о чём не говорит, поскольку толчок к созданию образа главного героя могли дать какие-то события, известные обоим авторам, либо прочитанная ими книга, которая могла навести на одну и ту же мысль. Вместе с тем, нельзя исключить и такую возможность: Толстой мог изложить свой замысел кому-то, кто встречался или состоял в переписке с Достоевским. Известно, что первый вариант пьесы, написанный в 1865-66 годах, Толстой читал своим знакомым и друзьям. Причём характер царя Фёдора был к этому времени уже вполне закончен, а доработке затем подверглась лишь историческая канва и прочие детали. Так что весть об оригинальном замысле Толстого вполне могла дойти и до Женевы, где жил в то время Достоевский.

А вот что Фёдор Михайлович написал поэту Аполлону Майкову в декабре 1867 года:

«Давно уже мучила меня одна мысль, но я боялся из неё сделать роман, потому что мысль слишком трудная и я к ней не приготовлен, хотя мысль вполне соблазнительная и я люблю её. Идея эта – изобразить вполне прекрасного человека. Труднее этого, по-моему, быть ничего не может, в наше время особенно. Вы, конечно, вполне с этим согласитесь. Идея эта и прежде мелькала в некотором художественном образе, но ведь только в некотором, а надобен полный. Только отчаянное положение моё принудило меня взять эту невыношенную мысль. <…> Из четырёх героев – два обозначены в душе у меня крепко, один ещё совершенно не обозначился, а четвёртый, то есть главный, то есть первый герой, – чрезвычайно слаб».

Уже в феврале следующего года Достоевский сообщил Майкову, что отослал вторую часть «Идиота» в журнал «Русский вестник» Михаила Каткова. В цитируемом письме обращает на себя внимание ссылка на отчаянное положение, вызванное недостатком денег. В такой ситуации можно и позаимствовать чужой образ, тем более что результат говорит сам за себя – это всемирная слава романа «Идиот», рядом с которым литературные достоинства пьесы Толстого воспринимаются как нечто весьма второстепенное и незначительное, несмотря на удачно найденный образ слабохарактерного царя Фёдора.

Как видим, бывает так, что очень трудно определить, кто у кого списал. В одной из своих статей Анатоль Франс описал подобный случай:

«В наши дни нужно считать большой удачей, если какой-нибудь знаменитый писатель не подвергается хотя бы раз в год обвинению в краже чужих идей. Эта неприятность, от которой не были избавлены в свое время ни г-н Эмиль Золя, ни г-н Викториен Сарду, недавно случилась с г-ном Альфонсом Доде. Некий молодой поэт, г-н Морис Монтегю, вообразил себе, что основной сюжет "Препятствия" заимствован из его драмы в стихах "Безумный", напечатанной в 1880 году, и написал об этом в газетах. <…> Но поиски плагиата всегда ведут дальше, чем думают и хотят. Тот сюжет, который г-н Морис Монтегю от чистого сердца полагал своей собственностью, был обнаружен потом в одной новелле г-на Армана де Понмартена, название которой мне неизвестно, в "Роковом наследстве" г-на Жюля Дорнэ, в "Последнем герцоге Аллиали" Ксавье де Монтепена и в одном романе Жоржа Праделя».

Анатоль Франс описывает и другой аналогичный случай. Жана Ришпена, французского поэта, обвинили в том, что он украл балладу у германского поэта Фридриха Рюккерта. Но оказалось, что оба воспользовались сюжетом восточной сказки, автор которой остался неизвестен.

Надо признать, что ситуация складывается почти безвыходная. Если писатель хочет обезопасить себя от обвинений в плагиате, он будет вынужден прочитать всё, что написано за прошедшие века – с тех пор, как на Земле возникла письменность. Представить себе такое невозможно, поэтому лучшие умы человечества искали способ, как выйти из этой ситуации. Анатоль Франс упоминает некоего школьного учителя, который ещё в XVII веке написал трактат, где утверждал, что каждый человек должен иметь «право присваивать себе чужое добро в области интеллектуального творчества». Конечно, за такое могут и канделябрами побить, но всё же должен быть какой-то выход – писатель не может никому позволить наживаться за свой счёт. Разве что он сам закоренелый плагиатор.

На страницу:
2 из 4