Полная версия
Клише участи
Проходившая мимо девушка, с которой он с отчаяния попытался познакомиться, оказалась женой такого же, как он, двухгодичника и тоже из Ленинграда, с пониманием отнеслась к его настроению, и, уделив ему пять минут, побежала дальше по своим делам. Обратно в часть он добирался пешком. Дойдя до района «циркульного и устав от долгого перехода по сопкам, присел отдохнуть на скамейку возле четырехэтажного жилого дома. Поблизости был виден, стоявший особняком Дом быта и невысокий обелиск в окружении тонкоствольных березок высотой в человеческий рост. Эти деревца были первыми, увиденными им в городе, и, как выяснится позже, единственными. Казалось, что они уцелели после какой-то глобальной катастрофы, погубившей все живое вокруг, заплатив за свое существование неизбежной мутацией. Желтая, мозаично мелкая листва была ярко освещена солнцем на фоне очень чистого, голубого неба. Золотая осень, фрагмент… Обрадованный видом этих чахлых березок, произраставших посреди каменной плеши, он подумал, что красота осени, как красота огня, может сохраняться и в предельно малых формах, чего нельзя сказать о небе или о море. Пока он таким образом размышлял на отвлеченные темы, из соседнего подъезда выскочила овчарка и, как вкопанная, замерла возле мусорного бачка, разглядывая что-то на земле. Объектом ее внимания оказалась жирная крыса, которая не испугалась, не обратилась в бегство, а наоборот повела себя вызывающе агрессивно – атакуя, несколько раз подпрыгнула вплотную к морде собаки, издавая омерзительный злобный писк…
Поздно вечером, закончив свой первый прием больных, он вышел из барака покурить и впервые увидел северное сияние – тусклое, зеленоватое свечение, едва заметное на почерневших небесах. «Куда занесло, да, товарищ лейтенант?» – подхалимски посочувствовал Манов, появившийся на крыльце. В этот момент прибежал посыльный – врача вызывали в третью роту… В канцелярии роты у стены, как перед расстрелом, стояли два раздетых догола солдата, по виду из «молодых», покаянно держа в руках скомканные охапки своего исподнего. Перед ними, скрипя «хромачами», гневно расхаживал дежурный по части старший лейтенант Стрекозов. «Во, доктор, глянь на этих обормотов. Чего это по ним там ползает? Вши?». Да, это были платяные вши, и он видел их, как и северное сияние, первый раз в жизни, но не это потрясло его, а искаженное негодованием, лоснящееся лицо пузатого старлея, сыпавшего матерные угрозы в адрес забитых «салаг». « Я вам, б…., устрою баню, чурки гребаные! Яйца в керосине будете поласкать три раза в день, правильно , доктор?», и тогда он понял, что врач в штате военно-строительного отряда действительно необходим, юридически необходим…
До него врача не было три года. Первое флюорографическое обследование, которое они провели в октябре, выявило шесть случаев туберкулеза. Кавернозного! Из этих шести четверо призывались в армию после заключения. Здесь, на севере, бывшие зэки составляли до сорока процентов личного состава военно-строительных отрядов. Зэки говорили: «На зоне легче. Здесь каторга». Попадались отпетые. Когда, по приезду, осматривая санчасть, заглянул в лазарет, увидел, сидящего по-турецки на койке накаченного битюга, от вида которого даже у него, защищенного офицерским званием, мороз пробежал по коже. В лазарете тот дожидался отправки в психиатрическое отделение окружного военного госпиталя в Мурманске. Отвязанных старались комиссовать по медицинским показаниям через дурдом. Военная прокуратура дела заводила неохотно. «Вы должны их воспитывать», и у командиров это была единственная возможность избавиться от таких, с помошью психиатрии. В общем, всех это устраивало. Впрочем, в тот год пришлось столкнуться и с настоящей паранойей, и с депрессивным психозом. Рядовой Зейналов, азербайджанец, через два месяца службы ушел в себя, полный аутизм, отказ от приема пищи… В роте пару раз избили, считая, что «азер» просто косит. Кто знает? Может, и так. Придурок, обратившийся в его первый прием, с парафимозом, причиной которого стала попытка вживить в крайнюю плоть стеклянный шарик, чтоб доставлять максимальное удовлетворение женщине, в счет не идет. Это не психопатия – это норма. Интересно, где он намеревался раздобыть себе партнершу, хотя, наверное, не такая уж большая проблема тут, а , может, к ДМБ готовился, к гражданке.
Стук в дверь прервал его воспоминания и Евдокимовское чтение….
7.
– Можно? – на пороге возник начальник штаба части, где служил Евдокимов – майор Котец. Грузный, одышливый, с вьющейся шевелюрой седых волос, он напоминал Верещагина из «Белого солнца пустыни», но к сожалению только внешне. Пришлось встать, приветствовать начальство.
– А вы неплохо обжились… – Котец обстоятельно осмотрел комнату. – Очень уютно. Жить можно. Сразу видать, что надолго обосновались… лет на двадцать пять, не меньше, да, Женя? – ернически подмигнул Евдокимову, снимая плащ-накидку – Так и не надумал остаться? Непримиримый ты мужик… А я чего потревожил – опять язва на ноге открылась. Третий год с ней маюсь… Перевяжи, будь добр. – Котец, как всегда, избыточно вежлив. К солдатам обращается, по-отечески , – «сынок». Любит посылки у солдат проверять, с домашними гостинцами…
– Вам прооперироваться надо. Вены удалить. А так без конца открываться будет.
– Ну-ну, не пугай. До пенсии -то дотяну с ней, а там посмотрю.
Котец подсел к столу, водрузил больную конечность на подставленный табурет и засучил штанину форменных брюк, обнажая несвежую повязку на пухлой голени. Евдокимов тем временем вышел за мазью.
– Мне и раньше операцию предлагали. Боязно как то… – любопытный взгляд, продолжающий шарить по комнате, задерживается над тахтой, где на стене были наклеены репродукции из «Огонька».
– Так и живете бобылями. Чего женок с собой не привезли? Все полегче было бы…
– Отдохнуть хотим от них. Куда везти, в казарму?
– Хм… Для кого вы их там бережете… – Котец мощно навалился грудью на край стола, чтоб придвинуться к собеседнику и перейти на шепот. – Слушай, а Евдокимов он что – татарин?
– С чего вы взяли?
– Да картинки вон…все с узкоглазыми.
« Ну нет, не рассказывать же майору о Гогене, тот не стал бы слушать даже из вежливости. «Доброе утро, месье Гоген» …Добрый вечер, месье Котец. Прикид у Гогена там хороший, особенно синее кепи. На всех автопортретах он жгучий брюнет, с чего поэт назвал его «огненно-рыжим» ? С Ван-Гогом перепутал, наверное… Таитянский период…Это покруче, чем метеорологом. А , может, нам просто не достает здесь женщин? Смуглых аборигенок, эскимосок, синильг с абсолютно черными волосами и снежной кожей? Все остальное имеется, как у Гогена на островах – алкоголь, океан, халупа и полное отсутствие цивилизации. «Мужчина, срывающий плод». Было время, когда он ходил в Эрмитаж только ради этой картины. Необыкновенно мягкий, лимонный цвет. Кто-то в сизой майке, привстав на цыпочки, тянется к ветви, фигура неотчетлива, расплывчата, мужчина хрупок и сосредоточен, ждут козы, все замерло, плод теплит руку…Движение зафиксировано в конечной, высшей точке – с одинаковым успехом можно предположить, что он не срывает, а кладет плод на ветку».
– Это не татарские, другие.
Котец осторожно потрогал язву, что-то там испытывая.
– Не мое, конечно, дело, но вот этого – ткнул освободившимся пальцем туда, где высвечивались обнаженные таитянки, – не одобряю. Ну, что вы – – солдатня, картинки расклеивать?
Вернувшийся с баночкой бальзама Евдокимов сообщил, что для него тоже есть пациент…
В смотровой Манов распекал кого-то : « Позже не мог заявиться? Порядка не знаешь? Первый год замужем?».
– Да мы только с работы пришли. Я и не рубал еще, сразу сюда. – оправдывался невысокий солдат в черном, замызганном спецаке; рыхлое, заляпанное брызгами известки лицо – пылает.
Порывшись в картотеке, в ячейке на букву «К», Манов извлек медицинскую книжку. – Кулешов, третья рота.
– Знакомая фамилия, – пролистал книжку. – Погоди, погоди… Я же тебя перед отпуском в госпиталь направлял, – перевернул страницу. – Слушай, ты же комиссован по ревматизму месяц назад! Вот штамп ВКК… Да какой месяц – полтора! Ничего не понимаю. Почему ты еще здесь?
– Аккорд у нас был, товарищ старший лейтенант, на «Нерпе». Командир роты попросил задержаться, а я себя нормально чувствовал после госпиталя, да и заработать хотелось перед домом.
– Считай, что заработал, вместе со своим командиром! – он был взбешен.– – Что сейчас болит?
– Опять коленка. – тихо повинился солдат.
– Показывай.
Солдат, как стоял, спихнул грязный сапог с больной ноги и завернул штанину. Ну, конечно, – красный, отекший сустав!
– Мерь температуру, – со злостью бросил он фельдшеру…
В пустом коридоре штаба, как помоями пахло только что вымытыми полами. Рабочий день завершался. Бабаджанян был в кабинете один и собирался уходить – стоя в шинели прибирал бумаги на своем столе.
– А, доктор… Заходи. …
…Он сменил Пасечника, которому предложили подать в отставку, видя, что тот «не тянет». Не имея специального строительного образования, майор Пасечник к тому же был уже в возрасте – сорок семь лет. Он не был ни хорошим организатором, ни грамотным специалистом, ни истовым служакой, но зато был силен и упрям, и, находясь на заманчивой для многих должности командира строибата, не воровал и умел другим втолковывать значение слов «надо». Когда на собраниях звучало его: «А то некоторые нашли себе здесь хорошую государственную кормушку…», то это не воспринималось, как расхожая демагогия, хотя говорил он казенными фразами и запинался не от избытка эмоций. Наверное, прежде, чем подписать приказ, наверху долго размышляли – а стоит ли менять такую безотказную ломовую лошадь? Он не пошел на «отвальную» – прямого приглашения не было, а сам он посчитал для себя неудобным участвовать в проводах командира, с которым прослужил всего ничего. Но Пасечник обиделся. Узнал об этом месяц спустя, когда ему случилось подвезти уже демобилизованного Пасечника на санитарной госпитальной машине, возвращаясь с вызова. Была уже ночь. Пасечник, одетый в тесный штатский, нейлоновый плащ, в армейских «хромачах», руки в карманах, в угрюмом подпитии брел откуда-то из гостей, один на пустой дороге, как призрак, как летучий голландец, как некий итог своей завершенной службы. – Чего ж ты не пришел меня проводить? – уже вылезая из «уазика» возле своего дома, недовольно спросил Пасечник, дыхнув в лицо спиртным перегаром. – А я завтра уезжаю. Домой. Ну, будь… – и пьяным, мутным взглядом тяжело посмотрел на него, словно напоследок хотел разобраться, что же все-таки за человек этот доктор, его бывший сослуживец?
Новый командир в чине подполковника был прислан из Североморска, где последнее время заведовал животноводческим хозяйством для нужд флота. Поговаривали, что ссылка на ферму была наказанием за рукоприкладство – не удержался, ударил подчиненного, матроса. Бабаджанян носил морскую форму и, кажется, тоже был из породы упрямых, на собственной шкуре испытавший, по чем фунт здешнего строевого лиха. С собою привез отца, дряхлого, глухого старика, к которому как-то раз пришлось подъехать на квартиру, вымывать серные пробки из ушей шприцом Жанэ.
– Тимошенко, он что – спятил? А вы куда глядели? Вы уже две недели как из отпуска. У вас учет ведется какой-нибудь?
– Мне и в голову не могло прийти, что такое возможно.
– Т-а-ак, что собираетесь предпринять в связи с этим?
– Вынужден снова направить его в госпиталь.
– Исключено, – не раздумывая, решительно возразил Бабаджанян, помотав лысой головой, где только по вискам сохранилась жесткая, черная щетина, тронутая сединой. Пожалуй, он был даже элегантен в черной, распахнутой шинели с белым шелковым кашне, свободно ниспадавшим с шеи. Высокий, стройный, уже немолодой мужчина, с умным, опытным лицом.
– Я понимаю – это ЧП, неприятность, но другого выхода нет.
– Доктор, это не просто ЧП, а ЧП девятое за квартал! Об нас и так на каждом совещании вытирают ноги. Завтра, первым катером, отвезешь в Мурманск, посадишь на самолет, и пусть летит, куда хочет.
– Нельзя. Парень серьезно болен и нуждается в срочной госпитализации.
– Ничего с ним не сделается. Пьянствовать в роте здоровье было.
– У него сейчас атака, ревматическая атака. Если сразу не начать лечение – сто процентов разовьется порок сердца. Это значит – инвалид в двадцать лет!
– Не думаю, что один день что-то решает. Завтра самолетом домой! Можешь считать это приказом.
– Бачо Николаевич, такой приказ я исполнить не могу. Прошу понять меня правильно…
– Не забывайтесь! – из-под бронзового лба катапультировались черные зрачки. – За неисполнение будете отвечать. Вы устав изучали? В армии за жизнь и здоровье подчиненных в первую очередь несет ответственность командир, окончательное решение за ним.
– Вы не специалист, вы не можете знать последствий. Кроме того, фактически он уже не ваш подчиненный, он комиссован из армии.
– А формально мой. Приказа-то на него еще нет. – Бабаджанян оскалил ровный ряд белых зубов, как если бы собрался разгрызть яблоко. – В любом случае припишут дефект работы командира. Я не желаю огласки! И довольно об этом. Завтра в дорогу. Свободны, товарищ старший лейтенант медицинской службы.
Он испугался. Собственно, он боялся в течение всего разговора с командиром. Неизвестно, чем могло ему грозить прямое непослушание… Отправлять в мусорную корзину дурацкие приказы медицинского начальства флота – это одно, а нажить врага в лице своего непосредственного начальника – совсем другое. Но сомнений, как ему надлежит поступить, не было. Уступи он сейчас, он перестал бы считать себя врачом.
Сержант, дежуривший у коммутатора, соединил его с приемным покоем гарнизонного госпиталя, и он вызвал «скорую» на активную фазу ревматизма. Ставить в известность Бабаджаняна о своем неповиновении не пришлось – тот все слышал, когда вышел из кабинета и возился с ключами, запирая дверь. На удивление, Бабаджанян никак не прореагировал на то, что доктор ослушался его, не возмутился, а только укоризненно покачал головой, словно говоря: «Все-таки подставил меня. Не пожалел».
Когда он вернулся в санчасть, Евдокимов был уже один.
– Котец ушел?
– Только что. Интересовался – не еврей ли ты?
– А почему он пришел к такому умозаключению?
Евдокимов кивнул на койку, где валялись «Блуждающие звезды».
– Полагаешь, ему известна национальность автора?
– Он полистал предисловие.
– Все зло от книг…
Они попили чаю. Пришла машина из госпиталя, забравшая Кулешова. Потом легли и еще некоторое время читали. Евдокимов включил приемник и, порыскав по диапазонам, остановился на волне, где Азнавур пел песню: «Я не могу вернуться домой». Безо всякого сожаления шансонье повествовал об этом вовсе невеселом обстоятельстве. Наверное, не могу вернуться из-за того, что засиделся в кафе на Монмартре, не могу вернуться сейчас, просплюсь и доберусь завтра утром, когда начнут ходить трамваи, и не надо ждать ДМБ. Или в Париже нет трамваев?
Погасив свет, оба курили, уставившись в потолок, занятые своими мыслями. Он почти наверняка знал – о ком думает сейчас образцово- показательный семьянин Евдокимов – как всегда о жене, о дочке Юльке, а вот если бы Евдокимов попытался угадать его мысли, то потерпел бы фиаско, потому что он думал о ней, а о ней никто не знал… Но он не смог долго думать о ней, ему помешали – французского певца сменил, давно не появлявшийся в эфире, голос…
8.
«Johny!» – Это, как глоток бренди. Мужское легкое головокружение. Мужское счастье на секунду. «Wenn du Geburgstag hast…». Мужчина легко откликается на печаль женщины, которую не видит, которая поет на чужом языке. Немецкий – это и язык классического кабаре, помимо прочего. Немки знают о мужчинах все, и внешне демонстрируя покорность, всегда сильнее их. Но сегодня день рождения у нее – шестнадцать лет.
Он первый раз в ее доме, и на нем первый взрослый костюм в его жизни. В прихожей ткнул ей в руки подарок – черную, плюшевую кошку, шепнув на ухо: « Это, чтоб ты никогда замуж не вышла». Не сбылось, она побывала замужем за ним. Потом он каждый год дарил ей черных кошек: тряпичных, глиняных, соломенных, с дико вытаращенными глазами и вздыбленными спинами. Соломенной вдовой она тоже побывала…
Из школьных друзей приглашен он один, его знакомят с блестящим молодым человеком, сыном друзей ее родителей, который сразу вызывает тотальную ревность, больше, чем просто к сопернику. Анатолий – учится в институте военных переводчиков, в нем все отточено – спортивная фигура, шутки, английский, он снисходительно ироничен и профессионально танцует твист. Угощает тебя американскими сигаретами, не проявляя к твоей персоне ни малейшего интереса. На проигрывателе крутится диск, собственноручно привезенный Анатолием из Лондона, и когда он заканчивается, ставят первое попавшееся из домашней коллекции… «Johny! Wenn du Geburgstag hast…».
Недоступный, покоряющий голос. Он мгновенно отделяет от реальности, вытаскивает, уводит тебя от стойки, где ты напиваешься из-за нее же. Ты танцуешь с Марлен Дитрих, она пригласила тебя на белый танец, выбрала тебя одного, потому что ты самый грустный в этом шалмане, все изведавший и скучающий гангстер без будущего. Ей не интересен Анатолий, ей интересен ты – промолчавший весь вечер юноша, для которого каждый удар сердца наслажденье. Ты не сможешь ровным, не дрогнувшим голосом ответить, спроси она тебя о чем-нибудь, но кроме тебя никто не прочтет в ее глазах все о ней.
«Joh-o-ny…» – А, может, это просто как хозяин подзывает собаку, и ничего иного за этим нет, и не стоит так волноваться. Но не ты над ним, а голос властен над тобой, и кровь всякий раз вновь обращается вспять от рефрена, к которому, казалось , уже должен был привыкнуть. … «Wenn du Geburgstag hast». Поделенное на такты прощение любимого от неодолимого желания всегда быть с ним. А ты? Ты не боишься меня потерять? Ты, правда, не боишься или делаешь вид? Да поздно…что теперь говорить об этом.
Как же ты возвышен этим голосом, который и понятия не имеет о твоем существовании, ни вообще, ни в этом кабинете ее отца, где сейчас танцуют под пластинку, где тебя одаривают Maalboro, а ты ничего не можешь предложить взамен; где ты осознал, что твой костюм вовсе не так хорош, как тебе казалось, пока ты не пришел сюда. Ты – парвеню, но может, именно этим ты ей интересен.
Та, с которой ты танцуешь, в действительности не боится тебя потерять, ей это и в голову не приходит. Пока ты еще мало значим для нее, тебе еще предстоит созреть, и она спокойно и свободно для себя будет ждать, когда это произойдет. Но и ее сейчас волнует ваша близость в танце, и для нее это тоже в первый раз, и хотя можно и смеяться и вспоминать что-то вчерашнее, пустое, школьное, но ей никуда не деться ни от своей руки, впервые покоящейся на твоем плече, ни от своих рассыпавшихся по плечам волос, которых он почти касается губами, вдыхая их ореховый запах…
Она была единственной, кто закончил школу с золотой медалью. Стоя в переполненном выпускниками коридоре, откуда поочередно выходили к столу, где директор вручал аттестаты, он видел, как она, получив награду, смущенно пригнулась в кратком реверансе, совсем как паинька-гимназистка, и ему стало жалко ее, потому что всем похоже было наплевать на ее золотую медаль, вроде бы никому и даром не нужную. Подружки, конечно, окружили ее, рассматривали медаль, но все равно это как-то быстро и суетно потонуло во всеобщем возбуждении, в ликовании торжествующего равенства. Он не мог к ней подойти – они были в ссоре.
«Я знала, что ты тряпка, но не до такой же степени!»… – прошло слишком мало времени, чтоб это забылось, но на выпускном балу он первым сделал шаг к примирению, пригласив ее на вальс. Она танцевала с ним, как с чужим, неинтересным ей человеком. В тот вечер около нее постоянно крутился высокий, широкоплечий парень, только в этом году появившийся в школе, по нему много девиц сохло – было в нем какое-то физиологическое превосходство над всеми. Конечно, он ревновал и совсем упал духом, когда под конец бала случайно заглянул в какой-то класс и увидел их там вдвоем. Фаворит стоял спиной к двери и не мог его видеть, а она сидела на подоконнике и, конечно, заметила его. Лицо у нее было загадочное и в то же время какое-то растерянное, скучное, Такое лицо бывает у женщины после того, как ей пришлось выслушать объяснение в любви от нелюбимого человека. Он не стал им мешать. Остаток вечера провел с незнакомкой из параллельного класса, и потом, когда все пошли гулять по городу, девица все время была с ним, в накинутом на плечи его пиджаке. Они обнимались, целовались на скамейке на Петровской набережной у каменных маньчжурских шиз, и к рассвету оказались на стрелке Васильевского острова, усталые, опустошенные праздником и ненужной им обоим, случайной близостью, у которой не могло быть продолжения. Хотелось домой, спать. Транспорт еще не ходил. Стали ловить такси, и подружка уехала на какой-то попутке. Оставшись в одиночестве, пошел к Неве. До сведения мостов оставался час. Он постоял у вздетого на дыбы пролета Дворцового моста, который в таком виде – с запрокинутыми над головой фонарями, трамвайными рельсами, чугунной решеткой парапета, напоминал сломанную, механическую игрушку крестного Дроссельмайера, хитроумный механизм которой стало возможным рассмотреть и понять, как он действует. По гранитным ступеням спустился к воде, где прямо на плитах, скрестив по-турецки ноги, сидела компания, парень и три девушки в зеленых стройотрядовских куртках. Парень играл на гитаре, и все негромко пели песню с незнакомым ему тогда текстом : «Если бунт на борту обнаружив, из-за пояса рвал пистолет, так что сыпалось золото с кружев розоватых, брабантских манжет»… Слушая их , он завидовал их свободе, раскованности, тому, как по-свойски льнули к гитаристу благодарные, ласковые подружки. Вода плескалась совсем рядом с ними. Потом они долго не могли решить, что спеть дальше, спорили. поочередно прикладываясь к горлышку «фугаса»; наконец, девушка со светлыми, длинными волосами, растрепавшимися по вороту штормовки, лихо начала: « Ночь туманна, ночь морозна, это ха-ла-дааа. Вышла девка, на дорогу – все равно война!». Это было то, что нужно, все азартно подхватили: «Павстречала лейтенанта, говорит она-а-а… Я свободна! Я устала! Я теперь одна! Долго-долго целовались, ласкам нет канцааа. А потом па… забывались, все равно война! Муж приехал, видит – плохо, говорит жене… Я уйду, но ты, дуреха, вспомнишь обо мне» И ты вспомнишь… Но угрозу обесценил последний куплет. «Долго в памяти держала я его славаааа. А потом па.. забывала, все равно война!»
… После свадьбы он проснулся в комнате, где повсюду были цветы. Цветы стояли на письменном столе, в напольных вазах, изогнутыми стеблями свисали из хрустальных чаш, выставленных на черной, лакированной деке пианино, на подоконниках… Цветов было много, разных. В утреннем сероватом освещении, в тишине еще спящей квартиры, они уже не выглядели трафаретно-праздничными, как вчера; а казалось тоже были исполнены таинства пробуждения в новой жизни. У него была возможность это почувствовать. Он лежал в постели один, под утро Лена перебралась в другую комнату, чтоб безмятежно выспаться. Вымотанные вчерашней церемонией, они не прикоснулись друг к другу ночью, оправдывая для себя неимоверной усталостью страх оказаться еще ближе, чем это было на протяженье стольких лет их знакомства. Он не сердился и не обиделся на нее за это, ему тоже так было легче, и это отступление от закона первой брачной ночи было для них обоих единственно возможным и естественным вариантом.
Ему не хотелось вставать первым в этой, еще чужой для него квартире ее родителей, и пока он лежал в ожидании, когда проснутся остальные, он вспомнил другую свою первую ночь с женщиной, ночь такую же «целомудренную» как эта, но совсем иную, в которую ему вдруг остро захотелось вернуться. Он вспомнил ее нестерпимо резко, неожиданно, как будто его против воли втолкнули в горницу, где вовсю шла гулянка, где ему обрадовались и сразу налили штрафной стакан самогонки с мороза, где горланили под гармошку кто во что горазд. Это было на первом курсе…
… Электричка ходила только до Гатчины, а дальше надо было пересаживаться в старенький поезд, прозванный «скобарьком». Сейчас уже нет таких вагонов – с покатыми крышами, с оконными рамами на ремнях, с вечно заплеванными семечками полами, и спящими, развалившимися на всю длину лавки, пассажирами. Кончалась осень, сухая и холодная, и они ехали к Джону на дачу, поохотиться в захолустье. Время в пути коротали за картами и пригласили в свою компанию сидевшую в одиночестве девушку, не разговорчивую и простенькую. Поезд шел медленно, подолгу стоя на безлюдных станциях, с тускло освещенными в непроглядной тьме позднего вечера , платформами. Кроме них в вагоне было еще человек пять или шесть. Курить выходили в тамбур, там же по-быстрому раздавили «маленькую». Джон еще раньше рассказывал о драках в поездах между веймарской и молосковицкой шпаной, враждовавшей между собой… И накаркал – в Молосковицах в вагон ввалилась пьяная ватага парней, которой верховодил коренастый, крепкий, как бык, солдат в расхристанной форме. Они зашли через тамбур из соседнего вагона, видимо, прочесывали весь поезд, без спешки, без суеты. Опасаться им было нечего – их много, все на взводе, милиция далеко и ей нет дела до застрявшего на пустой станции поезда. Ни один дурак сюда не сунется на помощь, даже если здесь будут убивать. Громко базаря какую-то матерную чушь, компания медленно продвигалась по проходу, оглядывая пассажиров. Поезд и не собирался трогаться с места. Джон бросил взгляд на зачехленное ружье – ничем оно не поможет, случись что, достать не успеешь, не то что собрать. Они продолжали играть, делая вид, что ничего особенного не происходит. Когда те приблизились и остановились возле них, кто-то из окружения главаря весело сказал: «Нет, это ребята питерские», и ободряюще подмигнул, дескать, не ссы, не тронем. Поравнявшись с сидевшим на соседней лавке худосочным парнем, в котором Джон признал своего деревенского знакомого, подвыпившая кодла обступила его, о чем-то спросила, и солдат размашисто ударил сидящего парня в лицо. Из разбитого носа хлынула кровь. Двое мелких паскудно ударили еще несколько раз, радостно повизгивая. Парень не сопротивлялся, только судорожно пытался закрыть лицо руками. Когда каратели убрались, Джон отнес пострадавшему носовой платок и отчитал парня за дурость – зачем было сознаваться, что он веймарский? «Ничего… мы их тоже отп..дим. Я этого быка в сапогах знаю, наши уже пи..или его раз в клубе» – запрокинув голову возбужденно грозился парень, по-деловому сглатывая кровь. Поезд, наконец, тронулся.