bannerbanner
Желание быть городом. Итальянский травелог эпохи Твиттера в шести частях и тридцати пяти городах
Желание быть городом. Итальянский травелог эпохи Твиттера в шести частях и тридцати пяти городах

Полная версия

Желание быть городом. Итальянский травелог эпохи Твиттера в шести частях и тридцати пяти городах

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 13

И как-то сразу понятно, что здесь они не для поклонения и даже не для украшения, но потому, что сначала тут была одна цивилизация и ее длительная, путаная жизнь, которая постепенно сошла на нет, оставив следы на песке.


Теперь же пришло новое начальство и совершенно иные порядки, которые вроде бы отринули то, что было, хотя на самом деле тут и вглядываться-то особенно не нужно, чтобы понять: произошел качественный скачок или диалектический переход одного в другое, так что разделить или разъять их попросту невозможно.


Храм построен на границе городка и смотрит в поля; возвели его на том самом месте, где Аполлинарию (первому епископу Равенны) дважды являлась богородица. Вот и теперь структура Классе не изменилась – церковь смотрит в поля фасадом, по краям ее обтекают городские кварталы, а впереди ничего – только зеленый луг со скошенной травой, пахнущий иван-чаем и соседними аллеями пряных деревьев.


У некоторых искусствоведов принято ругать мозаики Сант-Аполлинаре-ин-Классе как самые простые и чуть ли не примитивные, созданные уже на излете эпохи, постоянно стремившейся к упрощению и редукции. Поэтому фигуры святых в проемах по бокам фронтальны и статичны, каждое мозаичное дерево или животное стоят по отдельности, а не вместе.


Но выходишь из собора, и перед тобой точно такой же пейзаж из автономных деревьев, объединенных, конечно же, в аллеи и проходы, но, с другой стороны, каждое растение видишь наособицу, точно отдельно стоящее существо высшего порядка.


Животных вот только в округе не видно, их заменяет скульптура коровы (или быка), бредущей по траве через поле к собору. С ней охотно фотографируются обитатели туристических автобусов, хотя она сделана из бронзы (?) и черна, тогда как животные конхи белы.


Ничего не поделаешь – с тех пор столько времени прошло, собачка смогла подрасти и стать чем-то совершенно иным. Более близким «новейшему антропологическому состоянию», но при этом не потерявшим связи со своими естественными корнями.

Бестиарий Боэция

Мозаики алтарной конхи Сант-Аполлинаре-ин-Классе напоминают мне (хотя бы и с противоположным знаком, но семиотическая логика здесь использована та же, что и в оформлении церкви) фрагмент из четвертой книги «Утешения философией» Аниция Манлия Торквата Северина Боэция, где он описывает, на каких животных могут походить люди, лишенные благодати:

Обезображенного пороками, как ты видишь, нельзя считать человеком. Томится ли жаждой чужого богатства алчный грабитель? – Скажешь, что он подобен волку в своей злобе и ненасытности. Нагло нарывается на ссору? – Сравнишь с собакой. Замышляет втайне худое, злорадствует незаметно для других? – Подобен лисице. Бушует в неукротимом гневе? – Думаю, что уподобился льву. Труслив и бежит от того, чего не следует бояться? – Похож на оленя. Прозябает в нерадивости и тупости? – Живет как осел. Кто легко и беспечно меняет желания? – Ничем не отличается от птицы. Кто погружен в грязные и суетные страсти? – Пал в своих стремлениях до уровня свиньи. Итак, все они, лишившись добрых нравов, теряют человеческую сущность, вследствие чего не могут приобщиться к Богу, и превращаются в скотов (IV, III, 258)14.

Огни проспектов

Так вышло, что Боэций стал для меня символом культурного расцвета Равенны, случившегося при Теодорихе и исчезнувшего вместе с его империей.

Такие люди и такие тексты, как «Утешение философией», на пустом месте не возникают, и когда читаешь труды Боэция15, следует держать в голове шум и гул тогдашней столичной Равенны, сгруппированной вокруг королевского двора и сопутствующего ему хозяйства.

Дворцы и замки знати (каждый уважающий себя придворный обязан обзавестись собственной усадьбой, а судя по густоте интриг, окружавших Боэция, вокруг королевского двора было не протолкнуться), жилища слуг и «обслуживающего персонала», посольства других стран, развитая торговая и общественная инфраструктура…


Всего этого могло хватить не на один большой город, сочно и ярко изображенный на паре сцен самого верхнего ряда мозаик в Сант-Аполлинаре-Нуово16, но все это сгинуло практически без следа, оставив на поверхности всего-то пару-другую памятников (мозаики оказались оберегом, сохранившим лишь строения, где они поселились, да и то, как показывают археологические раскопки, далеко не все) и пустоту вокруг, впрочем ныне уже тоже застроенную по сплошной красной линии.


Притом что нынешняя Равенна принадлежит уже эпохе непрерывности развития, когда город развивается, накапливаясь и раздуваясь. Века подхватывают друг друга и продолжают заполнять пустоты, разумеется с потерями, но уже не с чистого листа.

Единственный зуб

Между тем в нынешней Равенне ничего от столичной уплотненности тех времен не осталось. Разве что Дворец Теодориха на виа ди Рома по соседству с Сант-Аполлинаре-Нуово.

Его, впрочем, так и величают – «так называемый Дворец Теодориха», поскольку возник он гораздо позже дат жизни короля остготов – в VII–VIII веках – и был, по одной версии, секретариатом равеннских экзархов (византийских губернаторов, следивших за жизнью своей колонии), по другой – притвором византийской церкви Христа Спасителя, некогда тут стоявшей.


Понятно, почему едва ли не единственное здание, сохранившееся с «тех самых» (или почти «тех самых») времен, приписывается Теодориху. Ведь за исключением церквей да мавзолея, полноценных построек, возвышающихся выше фундамента (да еще на несколько этажей ввысь) и связанных с его эпохой, здесь не осталось.


Дело даже не в закономерностях развития туристической инфраструктуры, возникшей гораздо позже легенды, но в самой логике зрительного восприятия, легко подверстывающего все, что осталось, под прокрустово ложе условного знания о прошлом.

Но «так называемый Дворец Теодориха» (я ведь уверен, что двор и центр власти находились в совершенно другом районе Равенны, недалеко от Сан-Витале) не способен насытить или тем более воскресить дух центровой Равенны, столичность которой отступила вместе с Теодорихом и морем.

Елисейские поля

Читая «Утешение философией» еще в университете, я, разумеется, особенное внимание уделял (пытался уделять, так как «золотая книга» Боэция в основном является умозрительным диалогом его с аллегорией «царицы наук») «вещному миру» и «отголоскам империи». Прямых свидетельств о жизни в столице «Утешение», написанное в заключении перед казнью, почти не содержит. Но есть там всякие косвенные, связанные в основном с реалиями жизни самого философа детали.


То, что жизнь в Равенне шумела, кипела и пенилась, становится видно из того, что философия в облике Фортуны предлагает Боэцию:

…воспоминания о том дне, когда ты видел, как двое твоих сыновей, избранных одновременно консулами, вышли из дома и шествовали, окруженные многочисленной толпой патрициев и возбужденного народа, когда в присутствии их, восседающих в курии в курульных креслах, ты выступил с речью, прославлявшей королевскую власть, и стяжал славу за блистательное красноречие; когда в цирке в честь обоих консулов ты вознаградил ожидания толпы триумфальной щедростью… (2, III, 209)

Ликующие горожане, проникнутые едиными ценностными установками, при некоторой разнице своих религиозных верований, к чему стремились они, стекаясь в блистательную столицу огромной империи? На что рассчитывали, чего желали?

Еще раз перечислю то, чем люди хотят обладать, – они жаждут богатства, чинов, верховной власти, славы и наслаждения по той причине, что надеются с их помощью обрести достаток, уважение, влияние, известность, радость. (III, II, 226)

Тоскуя о свободе, жене и сыновьях, Боэций больше всего убивается не по конфискованному имуществу, но по утраченной библиотеке, пожалуй наиболее детально описанной в «Утешении».


В заключении (не обязательно тюремном, как замечает Геннадий Майоров, биограф Боэция, фиксируясь на весьма комфортных условиях, позволивших узнику написать объемный трактат с многочисленными отсылками к древним предшественникам), расположенном в местечке Кальвенциано под Павией, философ восклицает перед своей умозрительной собеседницей:

Неужели не поражает тебя вид этого места? Разве это библиотека, которую ты избрала себе надежнейшим местопребыванием в моем доме? Та самая [библиотека], где часто, расположившись со мной, ты рассуждала о познании вещей человеческих и божественных? (I, IV, 195)

На что Философия ему и отвечает:

Меня не столько беспокоит вид этого места, сколько твой вид. Ведь я пекусь о пристанище не в стенах библиотеки, украшенной слоновой костью и стеклом, а в твоей душе, в которой разместила не сами книги, но то, что придает книгам цену, – мысли, вложенные в них. (I, V, 201)

Кстати, о стекле, которое, если я правильно понимаю, должно быть оконным. Так вот, Мавзолей Галлы Плацидии с его узкими, как амбразуры, щелями вместо окон до сих пор «застеклен» кусками золотистой слюды с розовыми прожилками, особенно эффектно светящимися на солнце.

Эффект присутствия

Впрочем, вполне возможно, что эффект присутствия внутри рабочего кабинета возникает не из-за этого рассеянного описания, но из-за реконструкции, исполненной биографами. Так, по упоминаниям и отсылкам в трудах Боэция, Майоров восстановил часть каталога.

Главным источником знаний для Боэция послужила, по-видимому, все-таки та домашняя библиотека, о которой он с такой тоской вспоминает в первой книге своего «Утешения». О составе этой библиотеки можно в какой-то степени судить по тем авторам, которых он цитирует или использует в своих сочинениях: это философы Платон, Аристотель, Цицерон, Сенека, Александр, Порфирий, Фемистий, Викторин, Августин, возможно, Плотин, Ямвлих, Прокл и Аммоний Гермий; математики Евклид, Птоломей, Никомах и не исключено, что другие; поэты Гомер, Софокл, Еврипид, Катулл, Вергилий, Овидий, Стаций, Лукан, Ювенал и другие17.

Библиотека Монтеня

Первая утраченная библиотека, оставившая важный след в истории культуры, с которой я столкнулся лично, некогда находилась в шато Монтень, куда меня много лет назад привезла поэт Элина Войцеховская.


В «Опытах» много сказано об этих книгах, заточенных хозяином под крышей круглой средневековой башни, деревянные балки которой хранят латинские изречения.

Они там до сих пор есть, хотя доски под потолком – новые. Еще там письменный стол стоит старой выделки и стул с высокой спинкой, но понятно же, что это современный реквизит.

От самого Монтеня здесь ничего не осталось, кроме стен и архитектуры самой башни с остатками фресок в гардеробной на втором этаже, тайным переходом в молельню, позволяющим видеть посетителей на первом, оставаясь сокрытым, ну и каменным толчком – тактичной дыркой между этажами, выступающей за правильную геометрию стен.


Монтень тоже ведь, не хухры-мухры, занимал важную должность – дважды был мэром Бордо, и книжное собрание его, скорее всего, сгинуло где-то там, рассеявшись вокруг одного из университетов, недалеко от могилы (ее я найти не смог): ведь от тех времен «безмолвного большинства» могли дойти тексты только людей из самой верхней верхушки.


Смирись, гордый человек, непотизм вечен, в отличие от следов жизни и аутентичной обстановки. Монтень, проводивший в этой башне времени больше, чем с женой, всячески способствовал ей к украшенью, как то положено потомственному аристократу.

Дорогие ковры покрывали лестницы, комнатные полы и стены не только для уютности, но и ради согрева. Изысканная мебель, шкафы для инкунабул и резные лари для редких рукописей не загромождали пространство. Изысканные подсвечники на скульптурных стойках напоминали об Античности. Раритеты и диковины, привезенные из путешествий, а также осмысленные приношения украшали, ну, например, камин или же бюро, ящички которого были набиты бумагами и изящными вещицами: без них скучно существование даже самого философствующего сочинителя. Какие-то внешне невинные безделицы, должно быть, напоминали Монтеню о безвременно ушедшем Этьене де ла Боэси и были ему особенно дороги.

Синдром «башни Монтеня»

В лучшем случае время оставляет стены. Где-то их больше, как в башне Монтеня или, по несчастливой случайности, в Помпеях, где-то меньше – там, где археологи добывают в земле фундаменты, очертания улиц и дорог.


В Равенне история оставила несколько цельных памятников с мозаиками. Они даже не потускнели (что выгодно отличает их от фресок), из-за чего нам и теперь явлены цвета и краски, которыми люди любовались за много веков до нас, что само по себе кажется чудом, в отместку забрав все остальное.

Нынешние улицы ее, правильные и логичные, – наследие пары последних веков (хотя и повторяющие геометрию средневековой столицы), из-за чего первоначально Равенна воспринимается как обычный среднестатистический европейский городок повышенной комфортности, впрочем, не лишенный некоторого южного демократизма.

Это раньше, после того как ушли столичность и море, Равенна стала заброшенной и омертвелой – цельной сценой упадка с травой в полный рост, теперь же она – простогород, инкрустированный немногими древностями.


Спасибо Элине, впервые я поймал это чувство именно в шато Монтень, где восстановленная потомками писателя башня работает примерно так же, как документация перформанса актуального художника – горение и энергетический напор ушли вместе с людьми, оставив «золы угасшъй прах»18: скупые музеефицированные документы лишь от самой малой, минимальной части (сто седьмая вода на киселе) намекают на то, что творилось тут ранее.


Нужна какая-то особенно настойчивая фантазия, дабы оживить и расцветить эти изнутри окончательно окаменевшие постройки – глухонемые свидетельства некогда активно колыхавшейся внутри них жизни.

Фантазия эта сродни медитации или усидчивому выкликанию духов конкретных комнат и залов, откуда теперь выскоблено и вынесено все, что можно было вынести. Отныне они так же бедны «предметным миром», как «Утешение философией», под завязку набитое самыми разными дискурсами и жанрами.

Сатура. Ярмарка жанров

Другим источником реалий и атмосферных ощущений в «Утешении философией» оказываются поэтические монологи Философии, которыми Боэций прокладывает все главы, как это и положено жанру сатуры, чередующему стихи и прозу.

В них, опять же, не очень много фактуры, зато полно «духа эпохи» и, например, декаданса, охватившего королевский дворец на закате правления Теодориха, совпавшего с таким же глобальным для судьбы Равенны, как отход моря в сторону, идейно-политическим кризисом19.

Ты видишь царей, сидящихНа тронах своих высоких,Ты видишь пурпур роскошныйИ стену суровых стражей,Грозящих яростным видомИ тяжким дыханием гневным.И если заботы дажеУшли б из дворцовых сводов,Увидеть ты б мог тирановВ оковах своих жестоких.Их сердце полнит отраваСтрастей и тоски безмерной,Рассудок темнит досада,Волненье в крови терзает,Печаль их гнетет и манятОбманчивые надежды.И смертный так же, желаньямВсевластным своим покорный,Свободным не будет, целиСвоей не узрит вовеки.(IV, II, 256)

Сатура вполне позволяет объединить под своим зонтиком не только разные стихотворные метры (в каждой части они свои, и всего их в «Утешении философией» использовано более двух десятков), но и литературные жанры.

Первую книгу главного сочинения Боэция можно отнести к исповеди, вторая – моралистическая проповедь (диатриба), третья – диалог, четвертая и пятая, самые умозрительные и отвлеченные с точки зрения возможной поживы для меня, окончательно впадают в рамки теоретического трактата.


И если бы я был горазд на поэтические вольности, то срифмовал бы пять книг «Утешения» с пятью главными «мозаичными» достопримечательностями Равенны.

Корневые рифмы

Теодорих, как к нему ни относись, способствовал небывалому расцвету города и городской культуры, в том числе породившей и феномен Боэция, «последнего римлянина» и вообще-то отца средневековой схоластики, который отчасти придумал, отчасти первым определил или ввел в обиход массу понятий. Ими люди пользуются до сих пор, даже не догадываясь, кому этим обязаны20.

Казнь Боэция и его наставника Симмаха, конечно, косяк, но вообще-то все отзываются о Теодорихе уважительно как о безусловно мудром и дальновидном правителе21.


Одним из важнейших качеств Теодориха была веротерпимость. Флавий Магн Аврелий Кассиодор, сенатор и консуляр, долгие годы служивший начальником королевской канцелярии (благодаря его письмам мы знаем о жизни Боэция то, что знаем не из текста «Утешения»), приводит слова государя: «Мы не можем властвовать над религией, ибо никого нельзя заставить верить против своей воли».

Сам Теодорих был арианином, но уважал католические верования местного римского народа, который долго мотался среди разных ересей, пока после Вселенских соборов в Эфесе и в Халкидоне не решился вопрос о богочеловеческом происхождении Христа в ортодоксальной формуле «две различные и нераздельные природы в одном лице».


Примерно таким же различным и нераздельным во времена Боэция, Симмаха и Кассиодора было сосуществование двух народов и двух верований внутри одной страны и внутри одного столичного града.

Танин вопрос

Это обстоятельство мирного сожительства двух (если не гораздо большего количества) культур на одной территории важно для ответа на вопрос таллинской жительницы Татьяны Даниловой, которая спросила меня в фейсбуке:

Где-то во второй пол. III в. в (римской?) скульптуре происходит отказ от анатомической и портретной точности. Вместо этого появляются архаизированные/примитивизированные (в фольклорном духе) статичные портреты – см., например, статую тетрархов, которая в Сан-Марко (306 год, императорские мастерские!), портреты Максимина Дазы или Константина. Что произошло и с чем это связано?

Вопрос, заданный Таней, имеет прямое отношение к мозаикам Равенны с их античным прононсом, везде все еще побеждающим будущую византийскость.


Там ведь и христианство было другим (светлым, жизнерадостным, безбоязливым), и пластическая оформленность догмы, соответственно, разливалась буколикой и пела соловьем. Притом что речь идет о более позднем периоде, чем фигурирующий в вопросе Даниловой. С разницей в лет двести, а то и все четыреста.


Это, кстати, заметно и в тексте «Утешения», где масса отсылок к древнегреческим и древнеримским мифам и текстам, богам, героям и поэтам, но ни разу не встречается упоминание Иисуса.


По моей просьбе Таня набросала проект возможного ответа на свой вопрос.

Танин ответ

«Грань III–IV веков была эпохой радикальных перемен, которые оставили мало следов в текстах, но хорошо видны в произведениях изобразительного искусства. Исчезает реалистическое изображение, знакомое нам по античной стенописи, мозаикам, скульптуре. Изображения людей на целую тысячу лет теряют индивидуальные черты. Вновь мы увидим интерес художника в человеческой личности, к индивидуальности не ранее XIV века.

Похоже, что в те трагические времена индивидуальность утратила значение для людей на некоем глубинном психологическом уровне. Это исчезновение интереса к человеческой личности, вероятно, связано с кардинальным изменением всей системы ценностей позднеантичного общества. О существе этой перемены мы можем лишь догадываться, потому что знаем очень мало.

В позднеантичном изобразительном искусстве от человека остается знак, символ, абрис. И едва ли эту перемену можно отнести к влиянию христианства. Во-первых, она начинает проявляться задолго до того, как новая религия становится массовой. Во-вторых, одни и те же художники выполняли заказы и для христиан, и для нехристиан, и перемены стиля видны даже в скульптурах старых богов и в традиционной похоронной пластике. В-третьих…

Взгляните на скульптурную группу, изображающую тетрархов – Диоклетиана, Максимиана, Галерия и Констанция. Это искусное произведение в 300 г. вышло не из-под грубого резца провинциального ремесленника, а из императорских мастерских. Возможно, нарочито архаичный, фольклорный стиль призван донести сообщение о разрыве с аристократической (античной) традицией.

Октавиан Август насытил города империи сотнями своих статуй, которые полагалось изготовлять в соответствии с высочайше утвержденным стандартом. И римлянин, и варвар, приезжая в любой город, видели статую красивого стройного императора в воинском доспехе, напоминавшую им о единстве и могуществе Римской империи. И точно так же скульптурная группа тетрархов сообщает зрителю о том, что империя сильна, как прежде, и что она идет в ногу с переменами, в ногу со временем…»

Фигуры умолчания

Особенно интригующе выглядит отсутствие христианства в завещательном тексте на фоне богословских трудов Боэция, которые буквально и метафорически предшествуют тексту «Утешения философией» как в авторской биографии, так и в советском издании его трудов.

Геннадий Майоров, у которого были две рабочие версии такой скрытности, удивляется вместе с предшественниками:

Еще в Средние века у читателей Боэция нередко возникало недоумение, когда его «теологические трактаты» (Opuscula sacra), недвусмысленно выражавшие принадлежность автора к христианству, сравнивались со всеми остальными его произведениями, в которых никаких достоверных подтверждений христианской веры Боэция не обнаруживается. Не теологические работы Боэция мало чем отличаются от аналогичных по тематике произведений позднеантичных языческих авторов, и это можно сказать даже об «Утешении философией», а между тем это сочинение является своеобразной философской исповедью и духовным завещанием…

В веках, уже после всех атрибуций и утрясания канонического корпуса текстов Боэция, накоплена масса версий такого умолчания. В том числе и современная гипотеза Э. Ренда о том, что главная книга его задумывалась гораздо большего объема, но перед казнью Боэций успел лишь с вводной частью, тогда как основная, религиозно-теологическая осталась ненаписанной.

Время, которое мы выбираем

Путешествие важно как расширение мгновения, своего текущего времени, из которого можно теперь выпрыгнуть. Время модерна было прямым как стрела и устремленным в будущее. Теперь, когда все утопии (христианские, коммунистические, просвещенческие) рассыпались, темпоральный режим посыпался и прошлое слиплось с будущим. Будущего боятся, в прошлое бегут, лишь бы выскочить из настоящего настоящего. Ну или же, наоборот, застрять в нем на как можно большее количество времени.


Алейда Ассман в книге «Распалась связь времен?»22 определяет настоящее как зону конкретного дискретного действия – настоящее длится, пока мы осуществляем то или иное действие, операцию, впечатление (спим, смотрим фильм, идем в музей или ничего не делаем, и тогда единицей измерения личной актуальности оказывается минута, час, день).

Прежде чем стать прошлым, такое растянутое мгновение погружает нас в реальность текущего момента, которое вместе с другими и составляет нашу жизнь.

Осеннее время кода

Путешествие, вне зависимости от его длительности и насыщенности, всегда – отдельное время кода, лишенное автоматизма и, следовательно, растянутое едва ли не до медитативных величин. Мы же едем сюда, чтобы в том числе сбросить автоматизм восприятия, выпрыгнуть из привычек, спрессовывающих хронотоп.


Поездка – это мое дело и моя жизнь, ведь в дорогу я взял самого себя, но одновременно это и не моя жизнь тоже, так как обстоятельства, в которые я поставлен, зависимы от моего склада меньше, чем всегда, слишком уж здесь много извне привнесенных обстоятельств.


Мне кажется, эту мысль следует думать дальше, так как разгадка привлекательности поездок находится где-то на этом пути.

Тихий гон

Если вычесть из Равенны мозаики с их громадными архаичными рамами в виде храмов, останется тихий, почти курортный городок, обобщающий в себе массу иных провинциальных мест, словно бы переходящих друг в друга, специально предназначенный для особенно спокойных туристов.

С пешеходными улочками центра, большой и нарядной главной площадью возле театра, запруженной праздной молодежью, с многочисленными заведениями для приезжих, делающих эти улицы еще более узкими и обжитыми, маленькими кафе с щадящими ценами и плутоватым персоналом, а также сувенирными монолавками, забитыми кружевами и яркими стекляшками, непонятно для чего предназначенными.


В одну из бродилок по центру на боковой стене случайного храма я увидел бумажную стрелку «К могиле Данте» и понял, что вступил на территорию больших поэтов. Тем более что на площади, примыкающей к церкви Сан-Франческо, я уже видел на одном из домов мемориальную доску, посвященную Байрону.

На страницу:
4 из 13