Полная версия
Ваня, едем в Сталинград
Главред столичной газеты, которого заселили с семьей на их место, почтительно помог ему перетащить этот диван, интересовался, что еще надо, предлагал за оставшуюся мебель родителей деньги, настаивал, но Иван отказался. Вечером редактор позвал его ужинать, поставил бутылку и устроил настоящий допрос – выспрашивал о Сталинграде, обещая статьи о героях.
Дружбы, впрочем, у них не получилось. Спустя время, редактор начал исправно писать на Ивана жалобы по поводу его пьянства и шумного поведения. Приходил участковый, видел на гимнастерке Ивана нашивки по ранениям, россыпь медалей, два ордена и ограничивался беседой, в конце которой просил быть тише, не связываться, не трогать «тыловую мышь» и не отрывать милицию от серьезных дел. И дал срок – неделю, чтобы устроиться на работу или учебу. Хватит, отдохнул.
Пил Иван действительно крепко в ту пору. Мать умерла в клинике: сердце остановилось, так и не смогло перемочь гибель дочери и мужа. И была в душе огромная пустота с призраками прошлого, которые продолжали жить в квартире, незаметные другим. Потому и пил он, что невозможно было сидеть в этой тишине и каждый вечер осознавать, что ты остался один. Вскоре его начало выворачивало желание снова оказаться на фронте, который после Курской битвы тронулся и покатился на запад.
Иван ходил в военкомат, убеждал, что нога не болит, и он уже почти не хромает. Два раза ему назначали комиссию, и оба раза браковали. Доктор ставил его лицом к двери, сам отходил к окну и молчал. А потом уверял, что шептал цифры, которые Иван должен был услышать.
– Да Вы громче-то говорите! – возмущался Иван, но доктор непреклонно качал головой и садился к столу писать в карточке отказной приговор.
Потом Ивану неожиданно предложили место в артиллерийском училище имени Красина, которое вернулось в Москву из Миасса, и он ожил, собрался, снова надел военную форму и почти год преподавал курсантам матчасть, делился опытом маскировки, выбора позиции на оборонительных рубежах в полевых и городских условиях.
Когда в середине осени 1944 года Красная Армия вступила на территорию Германии, руководство училища устроило для командиров и преподавателей праздничный обед в клубе. Выпили за Сталина, за Победу. Разговор зашел, между прочим, о том, как теперь должны вести себя на вражеской территории наши войска.
– Разумеется, Красная Армия как армия самого гуманного и передового государства рабочих и крестьян не будет вымещать справедливый гнев на мирных гражданах Германии. Именно такой приказ отдан нашим солдатам, – важно и со знанием дела заявил комиссар училища.
– Ну да, конечно… – громче чем следовало язвительно заметил Иван. Все обернулись в его сторону.
– Вы не согласны с моими словами, товарищ Лебедев? – неприязненно, с вызовом спросил комиссар.
– А с какого нам их жалеть? – ничуть не смущаясь, ответил Иван. – Может, удила и накинут, да только я полтора года уже порох не нюхаю, а все запал не остыл. А ребята натерпелись да нагляделись, пока наступали! Должок с процентами занести надо!
– Кто ты такой, сопляк, чтобы обсуждать приказ самого товарища Сталина?! – гневно начал подниматься комиссар.
– Я пионэр, который сдал государству двести тонн металлолома из немецких танков! – ответил Иван, тоже поднимаясь, готовый принять вызов.
Их перепалку торопливо пресекли, чтобы не вышло осложнений.
Но на следующий день Ивана попросили написать рапорт «по-хорошему» и списали на гражданку вчистую.
Он устроился на «Компрессор», обучился токарному делу, и жизнь потекла в серых буднях. Работы было много. По двенадцать часов, до ломоты в покалеченной ноге стоял Иван у станка. Вертящаяся заготовка, которой он придавал форму для чей-то будущей смерти, снилась ему еженощно, и в этом непрекращающемся вращении терялся счет времени. Радовало только зримое приближение конца войны. Зверя давили, загоняли в угол, отнимали город за городом. Гремели победные салюты в честь этого. Но радость была с горечью пополам. Гнобила тоска, чувство одиночества и ненужности.
Из всей развеселой компании детства никого не было рядом. Никого. Остался один юродивый Вася. Юродивым они его звали за хиляющую походку и невнятную речь. Была у него какая-то болезнь с нервами, а голова варила лучше, чем у многих. Как-то, когда Иван еще только вернулся, Вася окликнул его на улице, подошел, качаясь из стороны в сторону и, цепляясь для рукопожатия худой костистой ладонью, замычал:
– Я рад, что ты живой! Из наших только ты и я живы со всего двора. Керосина под Волоколамском ранило, умер в госпитале, а на Лемеха со Скворцом еще летом сорок первого похоронки пришли. Ты же с ними всегда хороводил. А помнишь, немец еще с вами был? Куда он, интересно, делся потом? Знали бы тогда – сами бы башку ему открутили, да? Ты не представляешь, как я завидовал тогда вам всем! Здоровым и сильным. А вот теперь некому мне завидовать!
Иван со смутным ужасом слушал его бормотание, хотел отцепиться, уйти, но Вася не отставал, тащился следом, с надрывом продолжая выговаривать:
– Их всех убило, а я, кособокий, жив. А был бы здоровым, тоже погиб бы! Получается, мне благодарить надо Бога за уродство свое!…
Приходил на ум разговор, уже после войны, с крупным громкоголосым мужиком в кабинете начальника цеха. Сам начальник сидел тут же. Все трое курили – дым коромыслом, и мужик взахлеб рассказывал про станкостроительный завод где-то в Сибири, стремительно превращающийся в промышленный гигант. Жаловался на нехватку кадров, красочно описывал перспективы нового места.
– Токаря толковые во как нужны! – резал он себе по горлу ладонью.
В то же время Иван Петрович помнил, что в тот раз отказался! А прошло время, явился к начальнику сам, сказал, что уезжает. Квартира, населенная чужими людьми, продолжала мучить прошлым, душила воспоминаниями. Скорее всего, он просто бежал от них.
Еще он плохо помнил людей, с которыми общался в ту пору. Всех этих многочисленных приятелей, сослуживцев, собутыльников. Женщин вообще долгое время, пока не появилась Нина, воспринимал как однородную массу, как одну из физиологических потребностей на уровне еды и сна.
Война отпускала его постепенно, но все равно никогда полностью не оставляла. Он твердо продолжал придерживаться некоторых выверенных для себя правил, первое из которых было не прощать и не терпеть чужие слабости.
Порой это принимало странные формы. Так, сентиментальность и трусость он порой не различал, как собака не различает цвета, – считал одним пороком. Особенно ненавидел хвастунов и врунов. По субботам, когда после бани зависали шумной компанией в пивнушке и цеплялись разговорами с другими компаниями, часто затевал драку. После пива героев было много, и геройских историй тоже. Иван слушал их, ощеряясь, блестел металлической коронкой и не сводил с рассказчика тяжелого хмельного взгляда.
– Ты в каком обозе это слышала, Маруся? – вдруг перебивал он особо красочную историю, и тут же вспыхивала, как солома от брошенной спички, ссора. Трещали от захватов рубахи, лопалось об пол стекло, пенная лужа растекалась под ногами. Вся эта суета выталкивалась на улицу, где кулаки шли уже в полный ход, пока не останавливала их яростная трель милицейского свистка или пока вид поверженного соперника не унимал злобу.
Случалось, Ивана доставляли в отдел, и пока писали протокол, он сидел на жесткой скамье за загородкой, промакивал тыльной стороной ладони разбитую губу и пьяно мигал, отрешенно глядя перед собой.
– Дата Вашего рождения? – спрашивал его дежурный, поднимая голову от протокола.
– Открытку поздравительную хочешь послать? – дерзил в ответ Иван, и дежурный возмущенно открывал рот, не соображая сразу, что ответить.
– Опять этот герой, товарищ подполковник, – пожаловались как-то на Ивана вошедшему офицеру – начальнику отдела.
Офицер быстрым пружинистым шагом шел к своему кабинету, увидел сидящего Ивана и притормозил. На вид ему было лет сорок, круглое мясистое лицо выглядело приветливым и добродушным, но в самой фигуре чувствовались строгость и военная выправка. Китель был безупречно чист и отутюжен.
– Так-так… гражданин Лебедев снова почтил нас визитом, – подполковник приподнял фуражку, чтобы бережно пригладить черные с сильной проседью волосы, зачесанные назад, потом взял бумаги у дежурного, отступил к окну, где больше света, прищурился на записи. – И снова мордобитие! Не устали Вы еще, Иван Петрович? Так и на реальный срок можно навоевать. Неужели Сталинграда не хватило?
– Ты еще будешь за Сталинград мне говорить, – хмуро огрызнулся Иван.
– А почему нет? – дружелюбно ответил подполковник. Подумал о чем-то, постукивая свернутым в трубку протоколом по бедру, потом кинул бумаги обратно на стол дежурному и мотнул головой. – А ну-ка, айда ко мне в кабинет!
В кабинете подполковник налил Ивану из графина стакан воды, выложил на стол коробку папирос.
– Кури, если хочешь. Может чая поставить?
– Ты меня чай позвал пить? – неприязненно спросил Иван, но от воды не отказался. Не спеша выпил, стукнул о стол пустым стаканом, взял папиросу.
– Где в Сталинграде воевал? «Отечественной» там заработал? – протянул ему зажигалку подполковник.
– Обоих степеней, – с вызовом ответил Иван и показал подполковнику два пальца. – Откуда знаешь? Справки наводил что ли?
– Бронебойщик? – нисколько не смущаясь вызова, поинтересовался подполковник. – За танки ордена хорошо шли. Но только поначалу. Дурни! Разбомбили город и сами себе улицы закрыли завалами!
– Да, с ПТРД полазил, пожег малость. После того как орудие наше расколотили. Я орудием командовал до этого, – Иван подкурил и вернул зажигалку.
– А осенью, сентябрь-октябрь на промзоне тебя не было?
– Тоже что ли оттуда? – догадался Иван и посмотрел на подполковника более благожелательно, но по-прежнему с превосходством.
– Девяносто вторая стрелковая бригада. Слышал?
– Морячки?
– Ага, из морячков собрали! Я лично на Северном флоте служил до этого. Капитан-лейтенантом.
– Морячки давали жару, – тихо и уважительно проговорил Иван.
– Еще бы… Я за две недели так нажарился… у меня от роты в первые же три дня меньше отделения под командованием осталось. Мы центр сначала городской чистили. А потом уже нас к «Баррикадам» отвели, да на элеватор.
– Я эти «Баррикады» на пузе все исползал вдоль и поперек! – оживился Иван. – Два танка там подкараулил и сжег. Их так и не утащили немцы оттуда, в зиму ушли стоять. У меня на танки их чуйка тогда была уже особая! Как орехи колотил! Разуешь, паскуду, и между упорных катков садишь!
Оба они теперь глядели друг на друга с искренним интересом и с желанием делиться информацией. Иван оставил свой тон и говорил с подполковником с уважением.
Разговор потек сам собой. Вспомнили ползучие немецкие атаки, как сходились в рукопашку в развалинах заводских корпусов. Рикошетом от железа летали пули, тягучий многоступенчатый русский мат мешался с отрывистыми немецкими командами, и только предсмертные крики боли были общими, неразличимыми. Как, дрогнув, расцеплялись, откатывались от них немцы, стараясь увести раненых, а то и оставляя их в панической спешке, и часто в безумной горячке они добивали этих раненых отточенными лопатками, штыками, просто камнями или оттаскивали к себе, как волки добытых овец, при этом дико, точно пещерные люди, орали вслед отступающим.
Вспомнили, как за спинами даже в самое пекло сражений продолжали работать мастерские, как, ревя дизелем, шел оттуда снова в бой отремонтированный Т-34, как радостно было встречать живительные ручейки подкреплений, несущих боеприпасы, махорку и водку, как горчила во рту горелая пшеница из разбитых бетонных бункеров элеватора, которой в основном и питались в те дни.
– А помнишь еще «говорилки» немецкие? Весь сентябрь обращения крутили, чтобы сдавались. Даже песни наши ставили! – с улыбкой спросил вдруг подполковник. Он сидел напротив, придвинувшись через стол так, что до Ивана доходил запах его одеколона. – Дурни! Не понимали разве, что под песни родные и умирать легче!
– Я и их «говорилки» помню, и наши потом. Тявкают, не затыкаясь, что-то по-немецки, тоску только наводят. Один черт фрицы сдавались туго. Лишь после официальной капитуляции валом поперли.
– Ну, все равно, сдавались же! Это наши их агитацию посылали в одно место!
– Да всякое было, что душой кривить! Откуда тогда у немцев эти чертовы хиви брались? Помню, и у нас в сентябре двое тягу дали, – ответил Иван. – Ушли ночью, как мыши, когда оба в дозоре были. Хватились их быстро, да толку – след уже простыл! Так один спустя день прорезался, гаденыш. Начал по этой самой «говорилке» выступать. Чуть затишье, так мелет, как, дескать, его немцы хорошо приняли, что жратвы и курева без меры, и с водкой проблем нет, что он скоро домой в Ростов поедет, и если мы все поступим так же, то войне конец, всех по домам к женам и детям отпустят. Ребята сидят, обоймы, ленты патронами набивают, да в ответ ему слова ласковые выкрикивают. Развлекаются! А тот, помню, все «мужики» говорил, к нам обращаясь. Видимо, предательство даже у гнид язык отнимает, и они не могут выговорить «братья», «товарищи», «друзья» … Долго, впрочем, он не выступал. Немцы сообразили, что мы только сильнее звереем от этих концертов. Убрали нахрен агитатора. В Ростов ли, в расход, неизвестно. Взводного только жалко, который у них был. Пострадал пацан за гадов.
Взводный был разжалован в рядовые в течение десяти минут. Ровно столько потребовалось двум пыльным, злым, с красными от бессонницы глазами особистам, прибывшим по факту дезертирства, чтобы, вжимая головы в плечи от близких минометных разрывов, составить на планшете нужную бумагу. Потом они велели снять лейтенанту с петлиц кубики (у бедняги даже слезы навернулись от стыда и обиды) и ушли траншеями и ходами восвояси.
– Реагировали жестко, – согласился подполковник.
Он смотрел теперь на Ивана с внимательным прищуром, вертел в руках зажигалку, размышляя о чем-то, о чем надо принять решение.
– Еще одного, помню, тогда же, в сентябре, расстреляли, – продолжал, откинувшись на стуле, Иван, глядя в ответ подполковнику прямо в глаза. – Наш же ротный в расход и пустил. А знаешь за что? Человек лег. Как конь на борозде обессиленный. Ему очередь на передок выдвигаться, а он не шевелится. Дядьке, помню, лет под сорок было. Нам, молодым, стариком уже казался. Небритый, худющий. Не могу больше, говорит, как хотите, а мочи нету уже. Ротный – вроде мужик нормальный, а тут, как взбесился – пинками начал поднимать, орать по матушке, за кобуру хвататься. А тот даже не сопротивляется. Однако уперся. Что хочешь, говорит, делай, не пойду, хоть стреляй! Ну, ротный и дал команду, вывести его. Сам следом. Думали, отвесит для проформы пару оплеух и этим все кончится, ан нет, слышим – ТТ хлопает, раз, да другой. Потом ротный возвращается, пистолет в кобуру заправляет и смотрит на нас так, что мороз по коже! Обессиленных в роте вообще с тех пор не было! А дядьку того я еще утром видел – он как по стенке сполз, голову опустил на грудь, так и сидел на корточках, точно закемарил. И знаешь, что интересно? Мне было в тот момент ровно. Убили и убили. Жалости совсем не было, потому что через час-другой или на следующий день меня самого могла смерть ждать. Я просто мимо прошел!
– Какая тут может быть жалость? Прав твой ротный был на все двести! – в голосе подполковника скользнула чуть слышимая стальная нотка начальника.
– Нет, не прав, – с вызовом ответил вдруг Иван. – Я видел, как после 227-го приказа людей за трусость на месте стреляли. Когда по степи летом откатывались, у некоторых полков штабы на машинах на много километров вперед самих полков бежали! Ерунда творилась, и надо было в чувство приводить. Но тут другое дело. Просто ослаб человек, до предела дошел. И если мы, кони двадцатилетние, еще на здоровье вылезали, то…
– Чепуха! – перебил Ивана подполковник. Стальная нотка усилилась и зазвенела уже отчетливо. – И ты это знаешь. А забыл, я тебе напомню! Потому что сам людей поднимал на смерть. И они должны были подниматься без обсуждений и пререканий. А что оставалось твоему ротному? Дать два наряда? Отправить на гауптвахту? Да этому дядьке, как ты выразился, даже трибунал на тот момент был не страшен! И что? Дай ротный слабину, оставь его, с каким чувством другие бы пошли в бой? А так сам заметил, что хворых и уставших после этого не было!
– Сам-то стрелял своих? – прищурился Иван. К нему вернулась прежняя развязность. Ленивым движением он взял из коробки новую папиросу и демонстративно долго начал раскатывать ее между пальцев, постукивать, мять в гармошку гильзу.
– Нет, слава богу, – смягчил тон подполковник. – Но были случаи, приходилось пистолетом в зубы тыкать.
– Любите вы, тыкать! Чуть что… Один такой в меня раз решил тоже ткнуть. Я в расчете еще орудийном был. Несколько суток на марше шли без отдыха. Степи, солнце палит – воды в обрез! «Юнкерсы» скучать не дают – гостинцы подкидывают периодически. Сон и жратва – все по-собачьи. Кое-как и урывками. Где вставали на привал, там и ложились, и засыпали через секунду. И слышу как-то, боец мой «смирно» крикнул. А у меня уже глаза слиплись, шевельнуться не могу. Пошли вы все, думаю, мелкими шагами к такой-то матери! А над головой кто-то уже квакает: «Встать, товарищ сержант!». И лошадь фыркает. Глаза открываю – точно, боров на мерине нависает. Не понять, толи с приказом каким прибыл, толи с вопросом. Сам, гад, явно под градусом. Орать вдруг начинает на меня – распустились, мол, дисциплину забыли! И ручонку так, между делом, на кобуру кладет. Ну, я молча, не поднимаясь, ППШ и наведи на него в ответ. Полный ахтунг! Имя! Фамилия! Трибунал! Расстрел! Но руку с кобуры сдернул тут же, как ожегся. Пообещал закатать в штрафники и поцокал дальше.
– И что, были последствия?
– Какие нахер штрафники? Мы к Сталинграду отходили. Там с конца августа один сплошной штрафбат начинался.
– А ты еще тот, оказывается, тип был, – улыбнулся подполковник.
– Я и сейчас еще тот тип, – не ответил на улыбку Иван.
– Слушай, – явно решился с мыслью подполковник. – У нас тут в доме офицеров что-то вроде боевого братства организовалось. Человек двадцать. Только участники битвы. Собираемся на выходных, на праздники. Общаемся, списываемся с другими городами, ищем живых однополчан. Приходи! Ерунда, что не в звании. Мы все сейчас на равных. Может, меньше пьянствовать будешь, меньше драться. Доиграешься же! Недавно вот в Октябрьском районе такой же как ты буян по пьяни ножом пырнул товарища. Разошлись во мнениях, кому труднее было.
– Не, – протянул Иван, – мне на собрания лень ходить.
– И что? Дальше пить собираешься?
– Ты не пьешь?
– Пить можно по-разному.
– Пить надо досыта! – весело ответил Иван.
Они помолчали, разглядывая друг друга. Один с сожалением, другой с вызовом.
– Мда-а, – разочарованно протянул подполковник, – не получилось у нас разговора. Не поняли мы друг друга. Жаль.
– Да потому что разговор у тебя не тот! – вдруг твердым и злым голосом ответил Иван. – О чем ты хочешь говорить? Как правильно сражаться и умирать за Родину? Да только жизнь у каждого одна. И за Родину всего раз можно умереть! Нет живой и мертвой воды, как в сказке, чтобы ожить и умереть лучше, красивее, да с большей пользой! Зачем же тогда стрелять человека, как пса? Он, может быть, до этого каждый день в рукопашных психику себе сжигал и жилы тянул! Да пожалей ротный того дядьку, думаешь, мы бы колени подогнули и отказались воевать? Думаешь, он сам бы не очухался после? Пусть для смерти, но достойной!
– Постой, постой, – запротестовал подполковник. – Я совсем другое имел в виду. Наш боевой дух ничем нельзя было сломить!
– Любой дух можно сломить, пока человек живой. Навеки непобежденными только павшие остаются!
Вспышка злости прошла, и сонливая усталость, безразличие и полное нежелание продолжать этот разговор накатили на Ивана. Он махнул рукой и поднялся.
– Я пойду, или тут как-то с протоколом еще не ясно?
– Иди, – буркнул подполковник, тоже поднимаясь и пересаживаясь к себе за стол. – Проспишься, сопли высморкаешь, переменишь решение – приходи. Мы своим братьям всегда рады!
– Постой-ка! – окликнул он Ивана от дверей еще раз. – Ты этих мыслей насчет боевого духа больше нигде не повторяй! Просто совет. И буянить прекращай, иначе закрою!
5
С людьми он сходился туго. Знакомых было много, даже чересчур много, но тех, кто мог заступить за черту, на живую территорию его души, не было. Окружающие в основном сторонились его хмурости и раздражительности, опасались и часто осуждали Ивана.
Однако были и такие, которые, напротив, тянулись к нему. Удивительно, были это люди разные: от фронтовых циников, эдаких лихих тёркиных со случаями «из жизни» на любую ситуацию, до падких на сентиментальность идеалистов, не воевавших ни дня. Что-то в нем подчиняло их всех. Ему хотели угодить, ему боялись перечить. Он же воспринимал все как должное. Эта же хмурая властная черта влекла к нему и женщин, до которых Иван был весьма охоч, но от разговоров с которыми быстро и смертельно уставал.
Все переменилось, когда в его жизни появилась Нина. Появилась неожиданно даже для Ивана, еще не планирующего связывать себя отношениями с женщиной. Нет, мысли, конечно, такие были, но с какой-то отдаленной перспективой. Это должно было случиться, но не сейчас, а в неопределенном будущем. Однако судьба распорядилась по-своему.
В парке были танцы. Обнесенная разноцветными лампочками площадка погружалась в теплую темноту вечера. Молодежь, как мотыльки, набивалась в этот круг света, топталась и кружилась под бодрые звуки аккордеона.
Веселая девичья компания переглядывалась с ними, заводскими парнями. Осознавая свою малочисленность и ценность, они посылали им в ответ многозначительные взгляды, и девушки, заслоняясь ладонями, прыскали друг другу в уши смешками и замечаниями.
Одна, самая маленькая и ладная, ни с кем из подруг не перешептывалась, но особенно внимательно, неотрывным взглядом темных, чуть раскосых глаз изучала его, Ивана, улыбалась именно ему! И Иван, не откладывая дело в долгий ящик, поправив за лацканы пиджачок, вразвалочку, все еще чуть прихрамывая на раненую ногу, направился к ней, к легкой, как ему казалось, добыче.
Когда танец закончился, он девушку не отпустил. За те короткие волнительные минуты, пока Иван смотрел на ее лицо, на аккуратный пробор прически, на ситцевый узор сарафана, а мир размытой декорацией медленно вращался вокруг них, он почувствовал, что Нина совершенно не похожа на тех девушек, с которыми ему приходилось общаться прежде. Иван не мог разобраться в этом чувстве, не знал, что с ним делать. Он молчал, удивлялся подступившей робости, от волнения курил и боялся, что Нине станет скучно и она покинет его.
Но Нина не отошла, осталась с ним, мало того, заговорила сама, и не дежурными анкетными вопросами, а живой интересной беседой, вовлекая в нее Ивана. Танцевали еще. Нина показывала ему движения вальса, которые Иван от смущения поначалу исполнял нарочно неуклюже (хотя быстро сообразил, как правильно надо вести партнершу под эти «раз-два-три»), а потом в какой-то момент сам вошел в кураж, решил дать ответку – сунул аккордеонисту червонец, пошептал на ухо заказ и начал отбивать под «Яблочко» чечетку. На площадке сразу образовался круг, ему принялись хлопать, подбадривать, но Иван смотрел только на Нину и танцевал только для нее.
«Моряка сразу видно!» – услышал он одобрительный выкрик сквозь аплодисменты, когда закончил и стукнул подбитым железом каблуком одновременно с последним аккордом.
«Моряк, так моряк!» – улыбнулся сам себе Иван, снова обретая уверенность, подходя к Нине победителем, любуясь ее восхищенным взглядом и не обращая внимания на ноющую боль в колене. Как бить чечетку под «Яблочко», ему показывал еще отец, которого в свою очередь обучили этому танцу в Петрограде веселые клёшники с алыми лентами на бушлатах. И, бог знает, сколько часов провел Иван, тренируясь на паркете в отцовских заграничных туфлях, прежде чем ушла кособокость в движениях. Думал, сейчас не вспомнит, а ноги сами все сделали!
После танцев, разбившись по парам, шли темными аллеями, старались для безопасности держаться вместе как можно дольше. Дрянные вещи случались часто. Особенно с одинокими. Бандитья, как мелкого, так и опасного, в ту пору было особенно много, поэтому Иван на всякий случай носил в кармане самодельную копию ножа разведчика, но в дело, к счастью, ни разу его не пустил. Может потому, что урки еще на расстоянии своим особым чутьем различали в нем более сильного хищника, чем они сами, и пропускали, не рискуя связываться.
Проводив в тот вечер Нину до дома, Иван привычно, как само собой разумеющееся, привлек ее для поцелуя, взял нетерпеливой рукой за грудь, но Нина выскользнула из объятий. Не возмущаясь, не строя из себя недотрогу, как-то по-особенному улыбнулась, уже сильно волнуя Ивана этой улыбкой, и погрозила ему пальцем.