Полная версия
Мертвая зыбь
По инструкции отдела БЖ в экспедицию могли взять женщину старше сорока и только если младшему ее ребенку исполнилось шестнадцать. Почему, почему девушкам разрешили ехать на этот чертов остров? Чем они там думали? Ну да, Олаф слышал о брожении в студенческой среде – и о правах человека, и о правах женщин. Щенки. Просто живут слишком хорошо, потому и рассуждают о каких-то правах. Родители Олафа помнили те времена, когда дома́ освещала вонючая ворвань… Но как отдел БЖ мог пойти у студентов на поводу? Или жизнь на острове зимой уже не угрожает здоровью девушки? Когда Олаф ездил бить тюленя, они жили в палатках, а не во времянках, пемзовых плит под них не подкладывали и ветряков в лагере не ставили.
Он просмотрел листки до конца – больше девушек не было. Холдор (Металлический завод), 21 год. Гуннар (Песчаный), 22 года. И инструктор – Антон (Коло), 35 лет. Олаф попытался вспомнить, не встречался ли он с инструктором раньше, в общине Коло у него было много приятелей, да и лицо на фотографии показалось смутно знакомым. Может, и встречался. Почти ровесники, наверняка учились одновременно. Общежития механиков и медиков когда-то стояли рядом, и они традиционно соперничали друг с другом: механики презирали медиков, медики – механиков.
Вычислить по фотографии, кто же из студентов лежит сейчас под ветряком, было непросто. В медицинских справках указывались антропометрические данные, и Олаф отложил три личных листка с подходящим ростом и весом (цвет волос по фотографиям не определялся), а потом долго всматривался в лица. Смерть искажает черты лица, иногда до неузнаваемости, так же как и маленькое фото… Точно измерить рост окоченевшего тела почти невозможно, но Олаф редко ошибался больше чем на два сантиметра.
Эйрик. Это был Эйрик. У Холдора густые широкие брови, у Саши – тонкие губы и близко посаженные глаза, волосы темней. Лори выше и тоньше в кости, Гуннар – ниже и тяжелей.
В папке нашлись чистые листы бумаги, и довольно много, а также авторучка и карандаш. Олаф, не досмотрев до конца все имеющиеся документы, включая журнал экспедиции, начал составлять что-то вроде протокола осмотра места происшествия, но по ходу дела понял, что при осмотре тела был озабочен своими ночными кошмарами, а не объективной информацией.
Он отложил авторучку и думал недолго – пока расстегивал безрукавку.
Прожектора он установил неудачно, они освещали площадку с одной стороны, создавая глубокие черные тени, – работать в таких условиях невозможно. Пришлось немного опустить верхний, разбитый прожектор, а второй закрепить на растяжке мачты – не очень крепко получилось, учитывая усилившийся ветер.
Соорудить секционный стол на острове – задача непростая, но кое-какой опыт Олаф имел, выезжать в такие места приходилось часто. Пожертвовал на него стойки для тента и кусок уроспорового полотнища – сколотить две крестовины, жестко соединить в торцах и натянуть на торцы полотно. Нашлась и сапожная игла, и вощеные нитки; молотка не было, зато топоров – три штуки. Эдакий складной стол получился, и чем сильней давить на торцы, тем сильней натягивается «столешница». Олаф попробовал на нее сесть, конструкция сложилась – он прибил к крестовинам распорки.
Тенту тоже нашлось применение, его Олаф шатром закрепил на мачте и ее растяжках – вышла просторная палатка, освещенная и хорошо защищавшая от ветра. Усилил основание и укрепил растяжки – парусность у ветряка теперь будьте-нате, того и гляди взлетит… Нет, глупо это было – устроить лагерь на возвышении, а впрочем… Олаф подумал вдруг, что поставь они времянку дальше от берега, на защищенном от северного ветра склоне, и его бы уже не было в живых.
Смешно жалеть чемоданчик с инструментом, ушедший на дно вместе с катером, хоть и собирал его Олаф любовно и много лет, – не самая большая потеря по сравнению с людьми. Ладно инструмент – всегда можно воспользоваться тем, что под рукой. А вот перчатки… Конечно, тело еще не гниет, но все равно есть риск. Поначалу он относился к этому легкомысленно, но однажды, уколовшись, три месяца лечил флегмону… После вчерашнего все руки ободраны. И запах остается даже в перчатках, а уж без них…
Нет, вязаные перчатки еще хуже. Разве что, совершенно случайно, есть рабочие, таллофитовые, а не шерстяные. Не сильно помогут, но все же…
В аптечке, на его счастье, нашелся не только йод, но и жидкий пластырь – обработать ссадины и царапины на ладонях – и детский крем, чтобы смазать руки.
Олаф собрал кое-какой «инструмент» – жалкое подобие нормального инструмента; в самом деле наткнулся на таллофитовые перчатки – в посуде, как ни странно, и сразу несколько пар; подумав, снял куртку и надел телогрейку – удобней двигаться, а под тентом ветра почти нет. Нарукавники он не любил, но все же испортил пару носков и натянул их поверх рукавов свитера.
Когда он выбрался из времянки, над океаном снова плыла печальная песня кита. Ветер свистел на одной высокой ноте, низко хлопала погнутая лопасть ветряка, гудел генератор, ритмично гремел прибой – что говорить, музыка была атмосферная, во всех смыслах… Из-под отброшенной полы тента на времянку и площадку возле нее падал ровный треугольник яркого света, а за его пределами собралась кромешная темнота. До бочки с водой свет не дотягивался, выходить на территорию темноты – хоть и на несколько шагов – было неприятно. И конечно, лучше бы иметь оба ведра – одно для воды, другое под сток, – но пришлось довольствоваться одним, а под сток приспособить кастрюлю.
Олаф зашел под тент и сдернул откинутую полу – будто хлопнул дверью. Не тут-то было – ветер рванул ее в сторону и вверх, и… Нет, только показалось: на краю пятна света мелькнула какая-то тень. Ветер. Понятно, что это всего лишь ветер. Олаф дернул полу обратно, привязал ее угол к растяжке у самой земли и сверху придавил камнем.
Нет, однозначно, в телогрейке было удобней, чем в куртке… Он нагнулся и снял спальник с мертвого тела. Согнутые руки изменили положение, опустились, расслабились, подбородок уже не прижимался к груди. Только ноги выпрямились не до конца. Вообще-то температура воздуха не располагала, но, похоже, исчезало трупное окоченение. Согрелся, что ли, под спальником? Олаф усмехнулся.
Взгромоздить тело на стол было тяжелей, чем двести шагов пронести на плече. Молодой, здоровый, сильный парень…
– Ну что, Эйрик? – Олаф с трудом разогнулся: потянул, должно быть, спину, поднимая тяжелое тело на вытянутых руках. – Начнем.
Голова не покрыта. Одежда влажная на ощупь. Плотная шерстяная рубашка грязно-песочного цвета заправлена в брюки. Расстегнуты три верхние пуговицы. Воротник поднят. На манжетах пуговицы застегнуты. В нагрудном кармане огрызок карандаша. Под рубашкой – теплая с начесом нательная рубаха, под ней трикотажная таллофитовая майка-безрукавка. (Маловато для такой погоды.) Амулет гиперборея на прочной нитке. Утепленные кальсоны (комплект с рубахой), тонкие кальсоны (комплект с майкой), черные трикотажные трусы. На правой ноге протертый на подошве трикотажный носок, вязаный шерстяной носок, под ними – еще один трикотажный носок. На левой ноге – один вязаный носок, валяная стелька, трикотажный носок. Шерстяные носки составляют пару, трикотажные (все три) – разных цветов и размеров. Носки и стелька влажные – промокли? Мацерация стоп отсутствовала, значит с мокрыми ногами парень ходил недолго или не ходил вообще. Одежду, скорей всего, промочил вчерашний дождь со снегом…
Сбоку, за тонкой полотняной стенкой, камень тихо стукнул о камень. Будто кто-то неловко на него наступил. Звук был отчетливым, перекрыл свист ветра и гул ветряка.
Олаф еще раз пощупал снятые вещи и даже приложил к телу, чтобы не ошибиться, – вчерашний дождь не мог намочить тот бок, на котором парень лежал. С одной стороны, вода могла подтечь под тело, с другой – он мог промокнуть и до смерти. Неизвестно, какая погода была на острове в последние четверо суток, не исключено, что вчерашний дождь был не первым и не последним. Судя по тому, что тело не промерзло, температура вряд ли опускалась ниже двух-трех градусов мороза. Но если бы парень промочил ноги хотя бы за час до смерти, на стопах присутствовала бы мацерация. Или нет? Посоветоваться было не с кем.
Мелкие царапины на лбу, ссажен кончик носа и наружный край левой надбровной дуги. Ссадины: на левой скуле значительная и мелкие на левой щеке. На правой руке ободраны костяшки кулака. «Гусиная кожа» в области предплечий, передней и боковой поверхностях бедер.
Снова за тентом раздался стук камней друг о друга, повторился дважды, приближаясь, – будто кто-то сделал три шага. К тенту. Ветер слегка оттягивал стенку наружу – с северной стороны тент надувался парусом, иногда опадал и хлопал, а с южной движение было гораздо спокойней. Оттого именно южная стенка казалась почему-то уязвимой, тонкой. А может, потому, что Олаф стоял к ней ближе?
Осаднение ладоней, характерное для падения лицом вперед. Аналогично – на локтях и коленях. Получены в состоянии гипотермии, без кровоизлияния в подлежащие ткани. Точно такие же остались на коленях и локтях у Олафа. Шел вверх? По всей видимости да, иначе падал бы не вперед, а назад. Да и повреждения при падении вперед на спуске были бы серьезней. Ни на затылке, ни на копчике повреждений не имелось.
Правая нога сбита сильней левой (стелька?), отморожение большого пальца правой ноги значительней, чем на левой (точно стелька). Кожа мошонки морщинистая, яички у входа в паховые каналы, головка полового члена розовато-красная – признаки прижизненного переохлаждения.
Кто-то в шаге от южной стенки тента переступил с ноги на ногу – в двух шагах от Олафа. А потом оттянутое наружу полотно прогнулось немного внутрь – будто на него нажали рукой снаружи. И показалось, что ткань облегает ладонь. Олаф решил, что больше не станет оборачиваться в ту сторону, и перешел в изголовье секционного стола.
– Не бойся, это не больно.
Он ловил иногда еле заметный трепет мертвецов, когда брался за секционный нож. Впрочем, это мог быть и его собственный трепет… Олаф провел разрез уверенно, без отрыва – через темя от уха до уха , – отпарировал мягкие ткани от кости и обеими руками стянул кожу с макушки и лба на лицо.
– Не переживай, потом сделаю, как было.
В привычной жизни на Большом Рассветном Олаф был нелюдим и неразговорчив, но, оставаясь в секционной наедине с мертвыми, частенько с ними заговаривал. В госпитале любили над этим пошутить – Олаф-де находит общий язык только с покойниками. Здесь, в одиночестве, собственный голос звучал неуверенно, неестественно, пугающе. Только безумец будет говорить с мертвецом…
Он стянул с головы и задний лоскут кожи, отпарировал височные мышцы. Делать простой циркулярный распил – на лбу останется борозда, оставить лобную кость целой – попробуй ножовкой по дереву сделать распил с углом, а потом без нормального инструмента не повредить мозг.
Молодой парень. Вряд ли его родители вразумительно объяснят, почему им не все равно, как он выглядит в гробу. Они бы предпочли его в гробу не видеть вообще. Но это важно – каким они увидят его в последний раз. И следы вскрытия обычно причиняют родственникам лишнюю боль. Олаф считал, что не переломится, если сделает сложней, но лучше.
Под ножовкой не ощущалась глубина распила и податливость кости.
Холодовая смерть – диагноз исключения. Это значит, надо проверить все, и проверить тщательно. Микроскопа нет, гистологии не будет. Признаки гипотермии вовсе не означают смерть от гипотермии. Олаф вскрывал однажды мужчину, подавившегося костью, и нашел в желудке пятна Вишневского, которые считают чуть ли не бесспорным признаком холодовой смерти. А выяснилось, что за три дня до случившегося покойный упал с волнореза и долго не мог выбраться на берег из-за волны, жив остался чудом. После этого его товарищи говорили, что он будет жить сто лет, и ошиблись. Олаф старался не дразнить смерть подобными утверждениями. Профессиональная деформация: он чаще видел те поединки со смертью, которые заканчивались победой смерти. И не понимал, как можно победить с безусловной верой в победу; для него самого настоящая борьба начиналась там, где исчезала надежда, где не было сомнений в том, что это последний – смертельный – поединок.
Впрочем, смерти все равно, во что ты веришь и на что надеешься.
Отек мягких оболочек мозга – лишь один из признаков, характерных для холодовой смерти. Сам по себе он ничего не доказывает. И ни к чему уверенность, что другого диагноза не будет, – тогда его точно не будет.
Олаф сделал разрезы по задне-боковым склонам шеи, чтобы не оставлять шва спереди – опять же, не переломился. Раскрыл брюшную полость (осмотр ничего нового к диагнозу не добавил), снял с ребер мягкие ткани, отделил кожный лоскут с ключиц и шеи. Туго пришлось с рассечением реберных хрящей, особенно слева – то ли нож подвел, то ли в руках не хватило уверенности.
Как-то раз они с Ауне по осени приехали к родителям в Сампу, отец по такому случаю зарезал поросенка – он каждое лето откармливал двух поросят, для Олафа и его брата Вика, чтобы внуки зимой ели домашнюю тушенку. И правильным было помочь отцу разделать тушу, но Олаф не смог – и удивился самому себе изрядно. Мясницкий инструмент мало походил на секционный, процесс разделки туши нисколько не напоминал аутопсию, но барьер оказался непреодолимым.
Отек легких – тоже не редкость при холодовой смерти, как и бронхоспазм. Свертки крови в сердце, неравномерное наполнение миокарда, спазм артерий и артериол… Все одно к одному. Ну да, и очаговый некроз эпителия слизистой желудка с кровоизлияниями – пятна Вишневского. Желудок пуст, как и положено при гипотермии.
В походных условиях всегда есть проблемы с содержимым кишечника, и может быть, не стоило возиться – вряд ли это добавило бы что-то к диагнозу. Но следователь захотел бы узнать, сколько времени прошло с последнего приема пищи. Хотя бы приблизительно. И… да, это было важно.
Без учета изменения метаболизма при переохлаждении, Эйрик ел за восемь-девять часов до смерти. По всей видимости, еще на катере, – малиновый компот на острове варить бы не стали. Впрочем, это могли быть и пирожки с вареньем, сказать трудно. Так обычно поступают во всех зимних экспедициях: ранний завтрак на судне, высадка, установка лагеря и только потом обед. Когда они прибыли на остров, световой день продолжался около четырех часов, никто не станет тратить светлое время на второй завтрак, даже если есть сухой паек. В таком случае, он умер подозрительно быстро. Ну, не больше двух часов прошло от завтрака до рассвета. Четыре часа – светлое время. Здоровому парню, чтобы умереть от холода при температуре, близкой к нулю, надо не меньше шести-восьми часов. Это если на ветру. А можно продержаться и гораздо дольше, если шевелиться.
И он шевелился, по всей видимости. Труп не проморожен, содержание мочи в мочевом пузыре – меньше стакана. Не факт, но очень вероятно, что Эйрик продолжал активно двигаться до самой потери сознания.
Олаф сделал все более чем тщательно, но потому он и не любил диагнозы исключения, что совесть после них не успокаивалась, все время казалось: что-нибудь да упустил. Однако в этом случае, по совокупности признаков, можно было смело делать заключение: между холодовой травмой и наступлением смерти есть прямая причинная связь. Никто бы не придрался к этому выводу.
Укладывая на место извлеченные органы, Олаф еще подумывал, что можно было вскрыть и позвоночник, но, во-первых, не верилось ему, что это что-нибудь изменит, а во-вторых, не ножовкой же по дереву вкупе с заточенной отверткой… Олаф никогда не испытывал особенного отвращения к запахам секционной, однако в отсутствии водопровода в замкнутом пространстве захотелось глотнуть свежего воздуха.
Нет признаков насильственного воздействия. Тело не перемещали после образования трупных пятен, а если перемещали – положили в ту же позу, в которой они формировались. Впрочем, следов волочения ни на теле, ни на одежде не наблюдалось. Только расстегнутые пуговицы на рубашке смущали. Это чушь, что замерзающие раздеваются перед смертью. Не раздеваются. Не жар они чувствуют, а тепло – когда критическая точка пройдена и организм потерял способность к терморегуляции. Ну, разве что ослабить давление воротника на горло, если не хватает воздуха.
И все равно лицо сильно меняется после вскрытия, как ни старайся спрятать следы. В юности, на похоронах бабушки, Олаф не узнал ее в гробу, и это поразило его тогда, напугало. Будто в смерти бабушка перестала быть собой. Если бы он знал, целуя ее холодный лоб, что с этим лбом делал танатолог…
– Зачем же ты расстегнул пуговицы, Эйрик? – Олаф завязал узел на вощеной нити, перерезал ее ножом и посмотрел в лицо мертвеца.
Парень не ответил. Наверное, спрашивать его, как он оказался полуодетым на северном склоне, тоже было бессмысленно.
Это «шепот океана». Внезапный приступ паники, непреодолимого страха. Конечно, явление, исследованное не до конца, но имеющее вполне правдоподобное научное объяснение: инфразвук на частоте четыре-шесть герц, который порождают далекие шторма. Или не шторма – в океане могут быть и другие источники инфразвука. И если зафиксировать «шепот океана» пока не удалось, то воздействие инфразвука на мозг человека – явление неоспоримое, подтвержденное экспериментом. Далеко не всегда такая паника заканчивалась смертью людей, особенно летом, – очевидцев, которые попали под воздействие «шепота», хватало, и все они описывали свои ощущения так, будто это был инфразвук.
Версия хорошо объясняла, почему ребята покинули лагерь, не взяв с собой теплых вещей. И то, что они уходили из времянки через пожарный выход. Олаф на себе действия инфразвука не испытывал и не мог припомнить, имеет ли значение его направление. Если имеет, то он пришел с севера и заставил бежать на юг. И если бы они поставили времянку на склоне, этого не произошло бы. И не было бы спасательного катера, не было бы рифа, и Олафу не пришлось бы искать лагерь на острове. Зачем они поставили времянку на возвышении?
Версия не объясняла разных носков на мертвеце. И единственной стельки на левой ноге – тоже. Сидя в теплой времянке, никто не станет поддевать стельку под один носок. Подденут или обе стельки, или ни одной. Если ребята только что сошли с катера, вряд ли они успели постирать и перепутать между собой носки, хотя… Кто же знает этого Эйрика и его привычки складывать одежду?
Орка запела как-то особенно громко, надрывно. Будто хотела что-то сказать. Иногда они предупреждали о Больших волнах, но метеослужба делала это точней.
Олаф уложил Эйрика обратно к опоре ветряка, свернул одежду валиком и накрыл тело спальным мешком. Принялся развязывать веревочку, которой прикрепил полу тента к растяжке, – она затянулась узлом и не поддавалась. Он не спешил.
Оказавшись на склоне, направленном к югу, спустившись всего на два метра по вертикали, они выпадали из зоны воздействия инфразвука. Или не выпадали? Олаф плохо знал физику. Ах, как механики когда-то смеялись над курсом физики для медиков! Так же как медики смеялись над их курсом химии. Вряд ли механик, лежащий под спальником, расскажет о свойствах звуковых волн…
Хорошо, даже если не два метра, пусть не два – десять метров. Но они выпадали из-под действия инфразвука почти сразу, через пять-семь минут после того, как покинули лагерь. Пусть будет не пять минут, а полчаса, это самое большее. И паника прекращается. И они понимают, что стоят на холоде в подштанниках. Есть ветряк, горит прожектор, они интенсивно двигались – что мешает им вернуться? Одеться, растопить печь? Это в воде холод убивает за полчаса – верней, еще не убивает, а вызывает потерю сознания. Только сильный мороз в сочетании с ветром приведет к тому же результату на воздухе. Или… дождь? Но в мороз дождей не бывает. На южном склоне ветер не так силен, как на северном. Мацерация стоп отсутствует, скорей всего ноги были сухими.
Эйрик шел к лагерю с северного склона. Но из времянки они выбрались в направлении юга. Впрочем, не факт, что они и дальше двигались на юг…
Узелок наконец развязался, ветер рванул полотнище из рук, сердце оборвалось – что он там увидит? И стоит ли на это смотреть?
Тени метнулись в стороны, затрепетали по краям освещенного треугольника. Олаф поймал угол бьющегося полотнища, осмотрелся и прислушался, переводя замершее вдруг дыхание. Теперь нужно ложиться спать, чтобы проснуться до рассвета и позавтракать. Но сначала свернуть тент на одну растяжку, чтобы его не снесло ветром (чтобы не узкий треугольник света ложился на землю, а широкий круг).
Орка надрывалась, и не печальной была ее песня, а тревожной и требовательной.
– Ну чего ты хочешь от меня, чего? – тихо спросил Олаф, повернувшись к океану. Собственный голос, утонувший в звоне ветра и шорохе ветряка, почему-то напугал. Будто тени со всех сторон повернулись в его сторону, на голос. Будто сразу несколько взглядов уперлось в спину. С южной стороны.
Олаф тряхнул головой и продолжил сворачивать полотнище. Не хотелось надевать куртку на несколько минут, но за эти несколько минут он изрядно продрог. До озноба. Или… взгляды из темноты напугали его до дрожи?
Это от одиночества. Человек не может один. Не должен.
* * *– Это даже не двойка, это единица, Олаф, – сказала учительница литературы.
– Почему? – с вызовом спросил тот.
– Потому что надо было прочитать произведение, а не послушать по дороге в школу пересказ Иды.
Олаф думал соврать, что читал, но не стал унижаться.
– А если оно мне не нравится?
– Чтобы решить, нравится произведение или нет, нужно сначала его прочесть.
– А если я не хочу его читать? Если мне неинтересно?
Понятно, что спорить смысла не имело, но чем дольше Олаф препирается, тем меньше шансов получить единицу у остальных. Ну в самом деле, зачем им «Ромео и Джульетта», это не нормальный допотопный английский, а стилизация под устаревший его вариант! Никто из ребят его читать не стал, про любовь – это для девочек.
– Дружочек, иногда надо делать и то, что тебе неинтересно. Нельзя вырасти культурным человеком, не зная Шекспира.
– Может быть, я не хочу вырасти культурным человеком… – проворчал Олаф, понимая, что перегибает палку.
– Хочешь уподобиться дикому варвару? – учительница изогнула губы в снисходительной улыбке. – Довольно, Олаф. Довольно множества «хочу». Если бы люди руководствовались своими «хочу», они бы давно вымерли. Изволь к следующему уроку прочесть пьесу и не надейся отвертеться, я обязательно тебя спрошу.
– Это пьеса для девчонок… – пробормотал Олаф себе под нос.
– Ах вот как! – учительница рассмеялась. – Настоящего мужчину, по-твоему, не должна взволновать история о любви? Нет, милый дружочек, ты ошибаешься. Это настоящий маленький мальчик не способен понять человеческих страстей, а не взрослый мужчина. Литература призвана поднимать человека над самим собой, делать его взрослей. Она дает возможность обрести опыт чувства заранее. Но главное даже не в этом. «Ромео и Джульетта» – пьеса не о любви вовсе, а о победе любви над ненавистью. О том, насколько высока цена этой победы, а значит, насколько ненависть сильна.
Пространные словеса о гении Шекспира избавили остальных от вызова к доске, ради этого можно было смириться с обидным «настоящим маленьким мальчиком». Читать, конечно, сильней не захотелось, но все же пьеса была гораздо короче, чем нудный «Обломов». Считалось, что читать на допотопном русском легче, чем на английском, – гиперборейский язык взял от русского больше, чем от финского и норвежского, – однако тяжеловесная русская классика вызывала у Олафа тоску и пессимизм. Ну почему в школе нельзя изучать «Остров сокровищ» или «Одиссею капитана Блада»? Их и на английском читать легко и интересно.
На острове Озерном, большущем по меркам Новой Земли, кроме Сампы размещалось еще четыре общины; одна из них, Узорная, была крупной: с ткацкой фабрикой, школой, библиотекой, больницей на пятнадцать коек, маяком и высокой пристанью. Фабрика стояла на берегу Чистого озера, а поселок Узорной протянулся от фабрики до берега океана. Сампа же находилась в южной части острова, между океаном и озером Рог, изгибавшимся узким полумесяцем вокруг ржаных, овсяных и картофельных полей. По другую его сторону лежал сухой сосновый бор, ягодники, за ними – мшистое болото с клюквой, а уже за болотом – луга общины Сытной, где держали коровье стадо в восемьсот голов. Ну и на востоке, на озерах, жили рыбоводы, их было совсем немного.
Домой в тот день возвращались без старшеклассников – у них было больше уроков. Это пятиклашкам не разрешали идти в Сампу одним, а Олаф и Ида считались вполне взрослыми, чтобы отвечать за маленьких. Такие дни выпадали не часто, и, признаться, Олаф гордился тем, что он старший и отвечает за остальных.
Вообще-то полагалось двигаться в обход болота, по широкой проезжей тропе вдоль леса, а потом через «большой» мост, у самого впадения Синего ручья в озеро Рог. Но, понятно, никто таких кругов никогда не делал, ходили напрямую по болоту и через ручей перебирались по бревнышку, в узком месте: получалось километров пять, не больше. Можно было и дрезину подождать, тогда до Сампы добирались бы минут двадцать, но дрезина шла из порта в пять часов, торчать в Узорной никто так долго не хотел.