bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 2

Кристина Тарасова

Тела. Сказ 1

Девочка


Я счастливая.

Так сказали сёстры (и приобретённые, и позабытые дома), когда узнали о моём будущем в Монастыре.

Нашим хозяином был знатный господин из пантеона небесных богов. Одни говорили, что он – властолюбивый и скупой, угрюмый и жестокий, другие же – что он уродлив, неказист и неуклюж, однако богат и с девочками своими обходителен; третьи утверждали, что он – пьянящей красоты душегуб (и, соответственно, желаем), но предприимчив и лукав (а, значит, своего не упускающий). Правду о нём удостоилось узнать и мне.

Или только мне?

Солнце лениво прижигало и без того удручённые земли. Вышки-молоты на горизонте застыли в одинаковых позах: носами склоняясь к некогда податливой и плодовитой, ныне – безжизненной и оцепенелой почве. Что это? Памятники прошлого, мира ушедших людей? Напоминание-назидание нам, оставшимся? Или чудо, коим способны владеть лишь боги?

Моя семья получила моё согласие (нет) и в плату провизию на год вперёд (да). Старшая сестра – родная, с ребёнком на руках, в колыбели и ещё одним под сердцем – сказала, что будь так же чиста и непорочна, сама бы обратилась с предложением в Монастырь. Я ответила, что чистота её исчерпает себя окончательно после третьего опороса и третьего отца, а она фыркнула и, отвернувшись, отправила к средней сестре. Средняя сестра посмеялась моему недовольству: она мечтала о красоте, но красоте, которую предпочитают мужчины (не люди – мужчины). Я ответила, что опорочу своим поступком семью, а она запретила так думать, ибо пребывание в Монастыре есть великая честь и заслуга. Младшая сестра агукнула. Я ответила, что постараюсь вернуться и воочию лицезреть её взросление. И ушла.

Родители тешили-утешали речами о том, что теперь – наконец! – заживут. Да и я тоже. Отец молился земле за мою красоту, а мать ликующе пересчитывала мешки с крупой, которые отстёгивал приехавший к полудню грузовик.

– Она? – хмыкнул скрюченный мальчишка подле водителя.

Старшая сестра пригрозила ему:

– Будь ласковее! Эта девочка самого Господина.

– Её бы помыть, – ответил мальчишка.

– Помоют, не думай, – пробурчала средняя сестра, – а ты таким и останешься. Вот, а! чужому счастью не счастлив, падок на уксус.

Водитель требовал, и чернила с почти голых перьев плясали на бумаге. Затем велел подготовить меня к завтрашнему отправлению. Мать и отец помолились земле, ответили согласием и проводили гостей.

Соседи – хвала небесам! отделенные от нас верстой, иначе бы удручали присутствием и голодными глазами каждый отмеренный им упомянутыми небесами год – взмахнули руками и пригласили к себе, но по итогу пришли сами. Злобная челюсть старика Сантьяго скрежетала от вида яств, коими никогда не наполнится его лачуга, а Бета – жилистая и хмурая тётка – причитала, как же нашей семье повезло.

– Повезло! – воскликнула мать. – Такая красота везением не объясняется. Помолимся земле!

И они вновь молились.

Меня посадили во главе стола и велели благодарить пантеон за оказанную честь.

– Не забывай, – подначивала мать, – однако, что истинные боги незримы. Мы продолжим служить земным и воспевать твоё благо среди них.

– Я же в этот момент буду среди небесных богов, что-то не сходится, – услышали сёстры и скрытно фыркнули в тарелки.

Мы вкушали хлеб и кашу; зерна и воды теперь было достаточно.

Соседи разнесли молву о радости моего отправления в Монастырь. На утро все желали стать нашими друзьями – так яростно и ненасытно, что отцу пришлось выудить из шкафа ружьё (хотя заряжалось оно по-прежнему солью) и пригрозить наступающим. Руки голодающих тянулись к оставленным в погребе мешкам провизии.

Люди хотели жить хорошо, но хорошо жили лишь Боги (которые предпочли жить на небе; условно) и – как вы уже могли понять – Монастырь, потому что Боги спускались с неба (условного), дабы вкусить сладость своих взращенных плодов: прекрасных и юных дев.

А простые люди…они как-то работали, что-то делали и чем-то перебивались. Всё время – что-то, как-то и чем-то. Земли наши были мертвы и окутаны смрадом прошедшей однажды войны. Может, нескольких. Никто не помнил. Огромные поля, которые засеивали Боги и на которых они разрешали руководить избранным, находились к югу дальше. А мы…мы охраняли нефтяные вышки, хотя культу нефти не поклонялись уже которые века, а саму эту нефть – черпай ложкой! – потреблять было нельзя. Ни питья, ни еды по итогу.

Но теперь семья моя в достатке. Если родители будут расчётливы или устроят скромное дело (давать в долг – забирать вдвойне, например) припасов хватит на взросление ещё одной дочери, которая чертами своего лица внушит надежду сытого завтра.

Я в последний раз припадаю лицом к кровати в отчем доме. На следующий день у дома меня ожидает всё тот же грузовик. Имя ему «конвой». Вместо объятий, наставлений и пожеланий доброго пути родители незамысловато жестикулируют, предаваясь молитвенным чтениям. Они в очередной раз благодарят землю и – после – отдают в руки приближенных к некому Господину.

– Важная персона! – причитает тётка Бета и стрекочет кому-то из проходящих, что вчера бывала в нашем доме.

Бывала там и до моего отправления в Монастырь, о чём умалчивает.

– Вот деревенщина! – плюёт под ноги первый водитель. Так он отзывается об увиденных подле нефтяных ферм работягах. – И как их земля носит?

– А они сами по ней носятся, – отвечает второй водитель. Тот, который сменяет товарища через несколько часов пути. – Или сами землю носят. Потому места эти ещё обитаемы, да. Пребывающие здесь позабыли однажды сдохнуть.

– Тише, – хмыкает первый. – Красота оттуда.

Он мельком кивает на меня, сидящую позади.

– И что? – восклицает второй. – Оборванка есть оборванка. Из деревни её выкорчевали, но деревню из неё не выкорчевать.

Недовольный взгляд режет незнакомца, и он, будто бы ожидая того, восторженно добавляет:

– Надо же! Не глухая! Боссу понравится.

– А вот твоё обращение ко мне ему не понравится, – рычу наперерез. – Что я тебе сделала?

– Ещё и говорливая…Ничего, милая. А по своей профессии – могла бы, – гогочет в ответ незнакомец.

Первый водитель, затолкнув ему в рот сигарету, велит молчать, и сам прикуривает крохотный свёрток.

– Ты, Красота, – говорит он, – внимания на черта не обращай. Девки-то не по его части, а на золотые слитки – вроде тебя – никаких сбережений не хватит. Злой он!

Вопрошающее лицо не медлит с ответом:

– Ты какого мнения? Моя има из таковых была, и толку? Думают прекрасная жизнь у них вечна, а на деле? Покрываются морщинами и годами, заплывают жиром и самомнением, а хозяева их заводят новых кошек – да-да! – от старых избавляясь.

– Твоя мать из Монастыря? – спрашиваю я.

– Почти. Не из самого Монастыря, но жила хорошо. В Монастыре как? в Монастыре кошек стерилизуют, чтобы разгуливающим котам бед не было. А мой тятька – высокопоставленный человек, между прочим, был. Снабдил нас хатой и добрым именем, сказал, что и с работой поможет. Вот я здесь. У Босса. Правая лапа.

Едва не подавившись смехом, выбрасываю:

– Щенок!

– Что ты сказала?

– Мальчишка на побегушках, вот ты кто, – перебиваю нестерпимую гордыню. – Ты не правая лапа Босса, ты за ним и ты хвост.

Водители начинают спор.

Один заступается за меня, другой наступает на меня, один пытается утихомирить приятеля, второй пытается ухватить причину зачиненной драки (мой язык).

– Это Красота Босса, Лука! Успокойся!

– Красота должна запомнить одно! Вне Монастыря – она обыкновенная девка, которой могут эту красоту подпортить.

Забиваюсь в кресло и, отрекаясь от беседы, внимаю проносящимся за окном картинам запустелых и изживших себя деревень.

– Вот ведь…всё этим Богам, всё этому Монастырю, – причитает недовольный – с подбитой щекой и вдавленной в жёлтые зубы сигаретой. – А людям простым? А они простые, их дело малое: работать и молчать, молчать и работать. Всё Богам, всё Монастырю…

День дороги отбирает у меня родные земли и направляет в края изобилия, лоска и безрассудства. Я здороваюсь с новым домом. Уродливая вывеска с приветственными речами указывает на каменную дорожку до главных ворот. Колючие прутья вмиг отгораживают от мира реального. Несколько женщин – в относительно скромных одеждах и с относительно скромными улыбками – проводят меня в кабинет. Пышные хвосты черных юбок, закрывающих часть бёдер, шелестят вдоль коридора. Черные купальники обтягивают вкусные тела. Я разглядываю пёстрые узоры на обоях, кованные столики под окнами, занавески, отдающие белизной и стиркой, и мягкие кресла. Голоса причитают о ласковом нраве хозяина, о красоте его резиденции и его придворных, о его любви к девочкам и заботливой «Мамочке». Но я упускаю эти слова: всё мимо, всё сквозь. Я разглядываю обои. До чего красивые: чистые, ровные, с обрамлением в виде белых колонн по углам. До чего красивые…

– …желаешь?

Оборачиваюсь и ловлю несколько добрых взглядов склонившихся надо мной женщин.

– Кофей, сбитень? – с акцентом повторяет одна из них.

Другая говорит, что Отец скоро прибудет.

Господин, Босс, Хозяин, Отец…великое множество имён этого человека (того, что купил меня у моей семьи) говорило о его реальном величии: перед людьми, перед Богами (а, может, среди Богов?), перед миром в целом.

По разговорам я представляю низкорослого, покрытого сединой и потом, мужичка, с лукавыми крохотными глазками и с пухлым, висящим на ремне, омоньером. Хозяин этот носит, в моём представлении, костюм – отутюженный и кремового цвета; на шее петля в виде затянутого галстука, на ногах чищенные боты. Хозяин распивает крепкие напитки и курит сигары, оценочно глядит и много молчит.

Женщины рассыпают наставления:

– Отвечай на все его вопросы, милочка!

– Будь добра и вежлива.

Одна голубка перебивает другую, добрые лица причитают о моих возможностях попасть в Монастырь. Но я, право, думала, уже в нём и уже безвозвратно…

– Поздоровайся, милочка! И не забудь поклониться.

– Угощайся! Он щедр и приветлив!

– Нет-нет, будь сдержана, и тогда он с интересом построит диалог.

– Непременно отвечай!

– Молчи и слушай!

Как вдруг восторженный голос из коридора вещает о приближении самого Господина. Женщины подхватывают меня и выталкивают из одного кабинета в другой – дальний и обитый тёмным деревом. Оказываюсь за двустворчатыми дверьми; передо мной пышные диваны.

Я ожидаю знакомства: падаю меж подушек и с волнением перебираю оборку юбки; мать пыталась нарядить меня под стать случаю (если бы случаем оказался поход на рынок, я непременно бы выглядела соответствующе).

Ткань у дивана грубая, жёсткая…Мечтаю змеей сползти на пол и припасть лицом к паркету. К дереву. К песку. К почве.

Почва, родные земли, отчий дом.

Дом.

– Приветствую, радость моя, – разряжает воздух мужской бас, и за спиной выплывает названный Отец. – Отныне ты принадлежишь мне и делать должна только то, что скажу тебе я. Поняла?

Он замирает напротив и протягивает стакан с танцующей рыжей жидкостью. Принимаю угощение: спешу подтянуть напиток к губам, но наперёд получаю укоризненный взгляд и лязг по рукам. Жидкость чертыхается и каплями ставит отпечатки на ворсистом ковре.

– Я разрешал?.. Именно! А ты делаешь только то, что велит хозяйский голос. Поняла?

Урок усвоен: в третий раз повторять не надо. И потому я киваю.

– Отвечать можешь без разрешения, – смеётся мужчина и указывает на стакан вновь.

Опасаюсь его.

И стакана, и мужчину…Не желаю оплошностей, не желаю вызывать сомнения в выборе меня, не желаю эха на семье.

– Теперь угощайся, радость, – скалится мужчина и, вложив стакан трясущимся пальцам, отступает.

Вот и я могу разглядеть его.

Лицо щадящее и доброе, глаза приветливые и уставшие, волосы курчавые – вороньи, с отблеском каштанов на концах; кружево мелких кратких шрамов опоясывает часть лица, сам он некрупный и жилистый, однако повадки животной поступи сменяются вялыми вибрациями.

– Садись – поговорим.

Растерянность роняет меня на диван, а мужчина роняет бутыль на стол.

– Сколько у тебя было любовников, радость моя?

Он задаёт свой первый вопрос (из роковых, щекочущих и судьбоносных), а я, опешив, тревожно вжимаюсь в мягкие и мятые подушки дивана.

– Не багровей, радость, – смеётся мужчина. – Не при мне так точно…А ответ твой отпечатался на прекрасном и молодом румянце. Вирго! Значит, родители твои – честные люди – на жертвенный камень водрузили добротную скотинку…До чего порядочные господа!

Порядки мы чтили особенно (по-особенному), и потому в Монастырь меня отдали больше от любви к себе, нежели от любви ко мне. Но можно ли назвать порядочными людей, что обменяли ребёнка на сытое брюхо? А чёрт проверял – то было понятно.

Укол с улыбкой врезается в мои просящие о чём-то глаза. Ропот и стыд сидят на левом и правом плечах.

– Так и хочется, радость, – клокочет мужской голос. – посмотреть на тебя в апостольнике и с руками в молитве. Но прошу, – интонация меняется тотчас, – узри истину: ныне ты обеспечена и обеспечена на всю оставшуюся жизнь. Считаешь, родители променяли кровь на несколько мешков овса и вершков репы?

Там была репа…?

– Я запрещаю так думать, ибо своим решением люди эти открыли тебе все доступные в Мире богатства: вкусную еду, покой без тревог, красивую одежду, крепкий сон, добрых подруг, богатых любовников и, само собой разумеющееся, лучшего хозяина. – Мужчина, обнажив зубы, смеётся. – Перед тобой дозволено открыться вратам в рай, ибо рай есть и он на земле. А сама ты готова вступить в Монастырь?

Мыслями путаюсь в его словах и в своих возможностях. Всё перечисленное им ублажило бы моих сестёр, но меня не трогало вовсе…И неужели я могла отказаться от Монастыря и вернуться домой? Нет…нет, уже не могла. Вопрос – формальность. Вопрошающий взгляд – условность.

– Ты заходишь в Монастырь добровольно, но выйти из него уже не смеешь. Улавливаешь?

И я утвердительно качаю головой. От ледяного стакана немеют пальцы. Смотрю на пальцы, смотрю на стакан, получаю наказ:

– Пей-пей, радость.

Припадаю губами к напитку – резко: глотаю и потому обжигаю горло, и потому кашлем разрезаю кабинетные стены. Мужская рука ласково касается спины, улыбка очерчивает грубую кожу.

– А ты мне нравишься, – со смехом роняет мужчина, ещё не осознавая грядущего, не предвидя, что любые слова находят вибрации и отголоски в будущем.

Стакан ударяется о край стола, стан напротив позволяет расслабиться.

Всё здесь выглядело иначе, отличительно от мира за стенами. Фальшивый порядок, фальшивые улыбки, фальшивые речи. Однако мне видится, что вот он – реальный мир; а дом, оставшийся за пустошью, – блажь, сон; те люди взращивали меня – зная с рождения – для Монастыря, для его Хозяина.

– Смотри на меня, – велит мужчина. – О, каков взгляд! Пытливая непокорность, ведь ты не хочешь – и именно это прекрасно…Ты мне нравишься, – повторяет он, созывая тем самым беду. – Уже познакомилась с Мамочкой? Или эти трясогузки то и дело напевали дифирамбы о Хозяине? Неисправимые женщины…! Нет, не знаешь Мамочку? Слушай. Мамочка будет следить за твоей красотой – внешней и внутренней. Если появятся беспокойства – ступай к ней. Неважно какие – Мамочка пригладит и успокоит, поможет справиться и оправиться. Идёт?

Я молча соглашаюсь.

– Слушай, – восклицает мужчина, – а ты говорить-то умеешь?

Утвердительно качаю головой и, осознав глупость, поделённую на равные части с растерянностью, добавляю вровень с его голосом «Да»:

– Издеваешься?

Он ведёт бровью и просит повториться. Несуразность ситуации надбавкой ударов коптит сердце. На какой вопрос мне следовало ответить? На умение говорить или на манер наглой беседы? Секунды щёлкают нас обоих по носу; мужчина вздыхает и предлагает позабыть случившееся.

– Итак, – заключает он, – зови меня как угодно твоей прекрасной душе. Отец, господин, хозяин…как угодно. Главное условие – не по имени.

– А как твоё имя? – спрашиваю я, чему мужчина поражается и с чего смеётся.

– Твоя семья верующая. Значит, вы поклоняетесь богам, всё логично. Значит, родителям было должно научить дщерь именам божеств. Так?

– Родители верят в Богов земли, а не неба.

– Однако же кровь девственницы пускают небесному светилу, – язвит мужчина. – На алтаре меж двух пантеонов…Ты сказала «родители верят». А сама?

– Предпочитаю верить в зримое.

– Я не зрим?

– Ты не Бог.

Его руки припадают к графину, а графин пускает по горлышку напиток. Хозяин с наслаждением пьёт и потом с таким же наслаждением интересуется у меня прожитыми под солнцем годами.

Зачем он спрашивает? Он знал, что покупает.

– Не молчи, – приказывает мужчина.

– Шестнадцать, – отвечаю я.

– Самый сок. А выглядишь старше. Года – они ведь не на коже, милая, не на лице; они во взгляде, в глазах. – Бровь незамысловато танцует. – Так отчего в роду безымянных работяг явила себя дивная атеистка? Хотя, знаешь, – он откидывается в кресле – со скрипом стула и всплеском напитка, – твоя непокорность заключена в твоих годах. Ещё немного – и мир притупит твоё назревающее ослушание. А твоё ослушание сейчас притуплю я. Понимаешь, радость?

И он кошкой прыгает из кресла: кулаки прижигают подлокотники и порывом ветра заставляют дрогнуть рукава глупого платья цвета вяленой рыбы. Он нависает – быстро и страшно; и быстро и страшно шипит на ухо:

– Солжёшь мне ещё раз – высеку так, что не сможешь ни сидеть, ни стоять, ни лежать, ни даже думать. Понимаешь, радость? И никто не захочет касаться твоего некогда хорошего тела, а если ты перестанешь нести в Монастырь прибыль – пеняй на себя. Хорошее тело равно хороший заработок, равно стабильность. Иначе – прочь.

Мужчина отступает и выуживает из ящика стола пачку сигарет; острая игла западает меж зубов и пускает кольцеобразный дым. Выжидаю. Выжидаю, но совладать с характером не могу, и потому выпаливаю гневно:

– Блефуешь, папочка.

Он забавляется ответу.

– Наглая мерзавка, – причитает мужчина. – Язвит и кому? На первый раз я тебя прощаю! Но не вздумай впредь обращаться ко мне с такой интонацией. Накажу. Да-да, и за это тоже.

– Блефуешь.

– Поясняй.

Он затягивается вновь.

– Ты будешь оберегать меня, пока не прибудет первый покупатель. В этом смысл.

– Умница, – зудит властный голос. – Но сказанное тобой сейчас останется сказанным тобой потом. На данный момент – повторюсь, наглая мерзавка – ты и вправду цивильный лист. Но не думай, что я забываю слова, не думай, что я отпущу их После. Я мечтаю наказать тебя за твою наглость. Мечтаю. Понимаешь, радость?

Хочу процедить очередное «поняла, папочка», но, глянув в перспективу скорого, решаю смолчать.

Мужской голос повторяет «умница» и следом вопрошает:

– Ты поняла, почему я пригрозил тебе наказанием в первый раз?

– Понятней быть не может.

– Тогда отвечай честно.

– Девятнадцать.

– Именно, радость! Так зачем ты соврала?

– А ты зачем спросил?

– Не понял, – теряется мужчина.

– Если знал, – объясняю я. – Ты знал, но всё равно спросил. По той же причине я соврала.

Мужчина поправляет ворот сцепляющей горло рубахи и причитает незнакомыми сплетениями букв.

– Возвращаясь к теме возраста, – вскоре лепечет Хозяин Монастыря. – Ты – чудесное вино, – напитывается энтузиазмом и упомянутым; из наполняемого мгновение спустя бокала, – твой возраст, Луна, впитал самое вкусное и сладкое, теперь хоть росинки с тебя собирай. Так бы и пробежался по спине языком.

И он показывает соответствующие движения: губы припаиваются к незримому телу. Моему.

– Вновь багровеешь, радость. Лучше ответь, как удалось вину настояться?

И Хозяин Монастыря рассказывает, что к землям его прибывают конвои с совершенно юными цветами, отходившими под солнцем и луной по четырнадцать лет. Треть вдобавок поражает и радует.

– Не стесняйся того, – заверяет мужчина, – недоступность нынче высока в цене.

На скромный взмах головой Хозяин Монастыря скрипит зубами. Повторяет:

– Ты не ответила. Как вину удалось настояться?

А как наставилось вино, которое он пил? Пролёживало себе в погребе и света не видело; просто однажды мужские руки обхватили, откупорили и вылакали.

Мысли не озвучиваю – молчу.

– Молчишь, – подытоживает Хозяин Монастыря – почти нервно, почти отстранённо. – А я приказываю: отвечай.

Роняю бессмысленное:

– Мне это неинтересно.

– Вот как. А полюбить придётся: ныне-то – профессия.

– Люди всегда работают на нелюбимых работах, мне говорили.

– Я люблю свою работу, – не без ехидства добавляет мужчина. – Красивые женщины, большие деньги, богатые гости. Как такое не любить?

– Что ты сделал, чтобы прийти к этому?

– К Монастырю? – Он задумывается: лисье лицо дрожит. – Ты первая, кто поинтересовался. А сделал много…Давай отложим подобный разговор со дня знакомства, договорились?

– Обещай, что расскажешь, – требую я.

– Вот как… – повторяет он. – Обещаний тоже никто не просил и такую интонацию – вообще – избегал. Ты отличительна, моя девочка. А что это значит?

Голос его звучит так нежно и трепетно, и я вопрошающе выпаливаю:

– Что ты не продашь меня?

– Что я продам тебя подороже, – грохочет мужчина.

И наполняет стаканы; я вижу блестящее дно бутылки.

– Никогда не перебарщивай с выпивкой.

– Но ты сам угощаешь.

– В этом смысл, – улыбается мужчина и докуривает сигарету. – Я проверяю. Другие, бывает, тоже.

Что тут можно было проверять?

– Тебя зовут Луна, правильно?

– Луна, – эхом подхватываю я.

– Прекрасно, Луна. – Мужчина качает головой.

Прикладываюсь губами к стакану и в этот же миг внимаю следующему вопросу:

– Что ты умеешь?

От прозрачной пепельницы вздымается клуб дыма; целуется с настольной лампой и выбирается сквозь приоткрытое окно.

– Готовить, – ошеломляюще для Хозяина Монастыря швыряю я. – Стирать, прибирать. Детей воспитывать – благо сёстры есть: разные игры знаю, песни, сказы.

Мужчина косится и, едва открыв рот, отвечает:

– Я имел в виду…

– Знаю, что ты имел в виду, – перебиваю его. – Ничего я не умею, ясно? Из необходимого тебе. А то, что умею, перечислила. Ни больше, ни меньше.

– Откуда ты, святая, и в Монастырь попала? Тревожно такую красоту губить. Вот тут коробит. – И он кулаком ударяет по своей груди.

– Ничего, пройдёт.

– Пройдёт, ты права, – энергично улыбается мужчина и выуживает из ящика стола кипу бумаг. – Подпись поставишь?

– Я еще не дала согласия.

– О..! – Восторгается голос. А затем протягивает задумчиво и не без внутреннего пытливого ехидства: – О-о-о-о… Вот ты какая. Хорошо… Согласна ли ты, о Луна, вступить в Монастырь? Повторяю: заходишь – добровольно, выйти – возможности нет.

И я по своей глупости – тревожной, нарастающей, предопределённой страхом и верой в возможное спасение – медлю. Медлю, на что мужчина добавляет:

– Если не согласна, можешь вернуться домой. Ты мне понравилась, а потому я доставлю тебя в твою деревню без платы, на том же транспорте, на котором тебя привезли. Не бойся, по пустыням одной плутать не придётся. Но учти, плату с твоих родителей я изыму соответствующую и не без процентов.

Из обыкновенного любопытства спрашиваю о процентах. Что это и для чего.

– Твои родители умеют читать?

– На старом наречии простолюдины не говорят, а все бумаги составлены на нём, я видела.

– Значит, понимаешь, что мать и отец твои подписали бумаги не глядя?

– Более чем.

– Значит, понимаешь, что я, предпочитая безопасность со всех сторон, договор оформляю на выгодных для себя условиях? Если сделка срывается, я забираю данное и сверх того за потраченное время и средства. Так окупается любая девочка.

– Разумно.

– Почему ты спросила? – ссадит мужчина. – Грезишь побегом?

– Желания послушницы в Монастыре не учитываются, – забавляюсь я.

– Наглая ты мерзавка, – вновь смеётся мой собеседник и пальцем отбивает по краю стола.

Решаю признаться:

– Это простой интерес. Я отвечу согласием, но пока не ответила, желаю правды.

– Давай объясню. Думаю, про единственную возможность и великую честь оказаться в Монастыре тебе уже напели родные сёстры. Неродные сёстры ещё напоют о сладкой жизни: в провинции подобное не встречается. За пределами Монастыря люди мрут и изживают друг друга, здесь же – лакомятся и довольствуются божественной щедростью. Если откажешься сейчас – до дома своё превосходство вряд ли доставишь, а, смею заметить, продать его ты можешь мне и продать за хорошие «деньги». Я обязуюсь обеспечивать тебя, ухаживать за тобой и предоставлять тебе работу. Ты будешь знатной женщиной в божественных кругах, но не выше меня – я стану твоим, назовем это, духовным наставником. Можешь отдаться по пути домой первому встречному и познать горечь жизни за пустошью, а можешь продать свою невинность знатному господину и отныне не думать об удручающей жизни за пределами Монастыря. И твой ответ?

На страницу:
1 из 2