
Полная версия
Мы остаёмся жить
Внезапно, я ощутил усталость. У меня закружилась голова, закололо в желудке и стало скрипеть в ногах. Я понял, чем для меня могла обернуться революция – долгожданной смертью. И тогда мне было невыносимо хорошо, хоть я и понимал, что хоть сейчас могу потерять сознание и свалиться с ног.
– Тебе нехорошо? – спросил Фридрих, – я просто думал обговорить политику с мадмуазель и её кавалером, если ты познакомишь меня с ними сегодня… Да что с тобой?
– Всё в порядке – просто немного устал, – отмахнулся я, – все эти революции и свержения власти – так утомляют. Не могу поверить, что говорю это: но я никогда не чувствовал ничего подобного.
– Друг, может тебе обратиться к врачу? Я тут познакомился с одним…
– В последний раз я был в кабинете у врача двести лет назад – и то, с целью убить его, – выкрикнул я с неожиданной даже для самого себя резкостью.
Все мы – вдыхали тогда запах революции и свободы. Мы знали: никому больше не удастся заковать нас в цепи. Врагу больше никогда не победить нас, потому что все мы – стали братьями. И мы понимали: нас и всех, кто придёт за нами – ждёт счастливая, новая жизнь.
И в этот момент, под обеспокоенным взглядом Фридриха, я падаю на землю и теряю сознание.
Солнцестояние Первое
Всегда ли мы должны оставаться такими, какими привыкли быть?
Из помятой временем картонной коробки я достаю сияющую новизной пластинку и кладу её под иглу граммофона. Она начинает вертеться вокруг своей оси. Для меня это всегда магический момент. Я уже замер в ожидании музыки. И спустя секунду, воздух вокруг уже заполнился теми самыми прекрасными звуками, которых я ждал. Это были лёгкие и печальные женские голоса в сопровождении медно-духового оркестра. Они пели о жестоком, беспощадном мире; и о красоте любви, которую им удалось в нём отыскать.
Я слушал эту пластинку сотни, если не тысячи раз. Тем временем, у меня осталось всего одна сигара – затем о роскоши придётся на время забыть. Всё равно я больше не испытываю ни малейшего удовольствияот них – так привык. Выдыхая дым, я делаю музыку как можно громче. Окна и двери моего дома надёжно закрыты. Вот-вот это должно было начаться – полностью уберечь себя от невыносимого шума мне всё равно не удастся, зато я смогу сделать вид, что ничего не замечаю. Затаив дыхание и я, и все жители этого маленького городка ожидаем того, что неизбежно должно было произойти. И вот, совсем недолго осталось.
Артиллерийский залп и правда не заставил себя долго ждать.
Война бушует уже шесть лет. Но теперь, к счастью, ей уже недолго осталось.
Пыль и грязь поднялись в воздух, а некоторые стены даже начало шатать вправо-влево. Орудия противника, по звукам, находились километрах в тридцати от нас. Ситуация такая, что мне хочется пошутить, да не с кем. Страха перед мощью противника я не испытывал совсем – испугались лишь те, кто думал, что им есть, что терять. А я, тем временем, вёл себя так, будто просматривал документальный фильм о войне, которая кончилась лет двадцать назад и проходила где-то на соседнем континенте. Безответственно, цинично – да, именно так; но это лучший план действий, когда точно знаешь, что от твоего решения – теперь совсем мало что зависит, даже если ты офицер.
Шум и ярость долго ещё отзывались эхом по нашим улицам. Но стоило моей пластинке доиграть до конца, как и артиллерийские залпы смолкли. К сожалению, из памяти тех, кто хоть раз их слышал – так просто они не уйдут.
Мой дом и все те, чьи лица и имена мне были известны – на этот раз уцелели. Потому что целью были не мы. О существовании нашего гарнизона, видимо, забыли и грозные сэмы, и даже недобитые остатки некогда самой могущественной армии на Земле, продолжающие каждый день давать сражения и почти все из них проигрывать.
Но радио продолжало вещать к нам то голосом берлинских станций, то эхом бельгийских. Из них нам было известно, что уже две недели, как колонны, растянувшиеся на километры, бегут с востока на запад, спасаясь от безумных русских орд, не останавливающихся ни перед каким сопротивлением. Тем временем, каждый день всё новые и новые батальоны сдаются на милость сэмов на западном фронте.
В городах не осталось солдат – они тоже разбежались, кто куда. У кого есть голова на плечах – пытаются залечь на дно; у кого её нет – сдаться в плен. Кто плачет, а кто и смеётся над гибелью нашей страны. Миллионы людей не знают, что будет с ними дальше; и что ждёт нашу родину, уже много веков как забывшую, что это за чувство, когда земля уходит из-под ног. Только я один – уже очень долго не смеюсь и не плачу.
Отечество – мертво; оно погибло ещё два года назад – тогда и стоило закончить эту войну, превратившуюся в откровенную бойню и для нас, и для врага. Тотальная война – безумие такое же, как и бросаться в бой без надежды победить. Но если отечество может погибнуть, то родина – никогда; эта истина была известна многим древним народом, в своё время испытавшим те же чувства, что и мы сейчас. Родина останется с теми, кто выживет. И только чувство юмора на грани здравого смысла не даёт многим из нас окончательно сойти с ума.
Как бы долго я не просидел в своём кресле, раз за разом проигрывая эту пластинку у себя в уме – мне всё равно придётся встать.
И выйти наружу – в этот чудесный мир, где солнце всё равно светит нам, хоть и сквозь облака дыма и пыли.
Навстречу мне идёт рядовой. Его рука тянется вверх, будто силится пронзить небо, стоит ему только завидеть меня. Этот жест узнает каждый в любой точке нашего безумного шара. Он подходит почти вплотную: молодой, выбритый, одет как с иголочки – ну чем не герой славного отечества. Вот только лицо у него больно напуганное – самому жутко становится.
Он бормочет что-то, спрашивает, видимо; и не кого-то, а меня. Хоть речь его звучит совсем неразборчиво, ненужно быть провидцем, чтобы догадаться, о чём он может спросить меня в подобной неформальной обстановке. Какие у нас планы? Что мы собираемся делать? Придут ли сюда сэмы или не они, а русские; и как мы будем защищаться и будем ли мы вообще?! А я что – Господь Бог, чтобы знать ответы на эти вопросы?! Поэтому ничего ему не отвечаю, а лишь загадочно отвожу взгляд и иду себе дальше, дескать, не твоё дело – как прикажем, так и будет. Но приказывать нечего – и это хорошо; потому что в случае приближения батальонов врага, я не знал бы, что с этим делать.
Ситуация, в которой мы оказались, уже даже не действовала мне на нервы; я просто хотел, чтобы всё это как можно скорее кончилось.
Я смотрел на вещи и людей, мимо которых проходил, с каменным взглядом человека, прочитавшего все книги и выучившего все языки – в том числе и язык тотального истребления, в котором нет слов, обозначающих «любовь», «веру» и «надежду». Был бы среди моих подчинённых хоть один человек с головой на плечах, а не с держалкой для ушей – сразу понял бы всё с первого взгляда, но последние соображающие люди давно погибли, кто на фронте, кто в лагерях. И кругом не осталось даже солдат – одни желторотые новобранцы из фольксштурма – мясо для пушек, не более того. А командуют ими, в основном, люди ещё более низкого качества. Забавно слушать, как они браво отзываются об отечестве и говорят о реванше, когда столица в осаде врага, а армия разбита на своей же собственной земле. По ним видно, что они будут бороться до последнего и не отступят. Умели бы ещё эти люди читать мысли – давно разжаловали бы меня и расстреляли. А пока смиренно исполняют команды и ждут приказа ринуться в свой первый бой. Одного выстрела, одной картины сражения хватит, чтобы всех их обратить в бегство.
Я шел к единственному в городке пивному дворику, где меня уже давно дожидалась компания, которую я заслужил. Когда я зашел внутрь, никто даже не повернул голову в мою сторону – все были заняты своими разговорами с более интересными людьми. Поэтому я мог спокойно идти между столов, занятых людьми в коричневых униформах и бросать в сторону то одного, то другого взгляды человека, которому давно стало всё равно: будет ли он жить или нет; будут ли жить те, кто его окружают или нет.
Я добрался до барной стойки и окликнул своего единственного друга в этом городе:
– Как всегда, Ганс, – сказал я бармену вместо приветствия.
В ответ он многозначительно кивнул и принялся за свою работу. Когда литровый бокал пива стоял передо мной, я взял его и после первого же глотка он опустел на две трети. Ганс, хорошо зная меня, принялся за новый бокал, готовясь к тому, что я попрошу повторить.
– Спасибо, Ганс.
Он снова ответил лишь неоднозначным молчанием человека, как бы говоря: «Мне лучше молчать». Больше и говорить здесь не о чём. С ним я знаком уже почти год и как никто другой знаю: у него есть и право, и повод молчать.
В этот момент, на другой стороне зала, в дверях показывается Рудольф. Он вошел внутрь, напоминая всем о себе громким приветствием, восхваляющим нашего славного вождя. Всем присутствующим пришлось повторить эти слова за ним. Ганс опустил глаза и не сказал ничего, лишь косо поглядывая в сторону посетителя. И ещё один паренёк лет пятнадцати, даже не из фольксштурма, а из юнгеров – ничего не ответил. Глаза бывшего начальника полиции города Варшава, теперь оказавшегося здесь, упали на мальчика.
– Встать, – сказал Рудольф, обращаясь к нему.
Теперь, он уже не мог игнорировать присутствие старшего по званию.
– Так точно, господин офицер.
Рудольф продолжал осматривать его с головы до ног.
– Твоё имя?
– Адольф, господин офицер.
В следующий миг, одна рука Рудольфа ударила парня в солнечное сплетение так, что он чудом не потерял сознание, но согнулся пополам; а другая схватила его за подбородок.
– Красивое имя, стоящее. Но сам ты не стоишь ничего. Кто твои родители?
– У меня нет родителей, господин офицер, – прохрипел мальчишка, сделав над собой явное усилие, – дядя есть.
– Где? – был следующий вопрос Рудольфа, который парень понял верно.
– Отец в Севастополе. Мама – через год. Грипп.
Наконец, он отпустил парня.
– Так знай же, Адольф: кто не чтит своих предков – обречён на собачью жизнь. Твои мать и отец – герои нашей страны, которые отдали ей всё, что имели – в том числе и своего сына. Ты – должен ценить то, за что твои предки принесли в жертву свои жизни. Они оставили тебе в наследство страну – самую великую из всех, что когда-либо видел мир. И твоя цель – сохранить её для своих потомков. Ты – армия. А в армии должна царить дисциплина. Я дам тебе второй шанс.
И он повторил слова национального приветствия. На этот раз, Адольф сделал всё как нужно. Тогда, Рудольф отпустил его толчком от себя и направился в мою сторону. Он повторил своё любимое приветствие теперь лично для меня и я ему ответил по всем правилам, но добавив от себя:
– Эти ребята – тебя ненавидят, но уважают. Готов поспорить – ты сможешь заставить их пойти в атаку даже в самое сердце русского ада.
– Они – слишком молоды, – покачал он головой и улыбнулся, будто мы с ним были старыми друзьями, – я – так устал нянчиться со всеми этими щенками. Мне нужны солдаты – хоть пару десятков настоящих мужчин и нам нечего было бы бояться. Совсем немного – но все настоящие вояки заняты обороной столицы. Всё бы отдал, чтобы вновь сражаться плечом к плечу с настоящими героями. Правда, Ганс?
Ганс покачал головой, поставив на стойку бокал пива для Рудольфа.
– Ты ошибся в одном, Рудольф, – сказал я.
– Да?
– Настоящие солдаты не защищают столицу. Они лежат в земле – миллионы солдат.
Рудольф стукнул бокалом по стойке, разлив четверть.
– Вместе с десятками миллионов наших врагов!
– Не радуйся гибели, пусть и врага – ведь все мы, люди, род от рода, – покачал я головой.
– Тебя называют героем, – процедил он сквозь зубы, едва сдерживая гнев, – но какой из тебя ариец?! Сукин сын – да ты всего лишь предатель.
Я встал из-за стойки. Давно пора проучить его.
– Говори: где ты был в сорок втором?
– За свиньями гонялся в Варшаве, – самодовольно ухмыльнулся Рудольф, – выполнял долг перед отечеством.
– Я тоже. И ты знаешь, где мне пришлось побывать.
Он поднял одну бровь. Я сказал:
– В Сталинграде.
Глаза, внимательно следившие за каждым нашим жестом, за каждым словом, вдруг стали бегать по всему залу, где солдаты уже стали перешептываться между собой.
Я не стал ждать атаки; вместо этого, я сам ударил Рудольфа в лицо и затем два раза в живот и шею. Он потерял ориентацию и стал задыхаться.
– Тепло тебе было зимой в Варшаве?! Знаешь ли ты, что такое настоящий холод?! Что такое настоящая бойня?!
Я отпустил его – пусть живёт пока. Его рука потянулась к поясу, где висел его табельный пистолет.
– Только попробуй, – предупредил его я, – и ещё одним мерзавцем станет меньше.
В отличии от него, я быстро достал своё оружие и один раз выстрелил в воздух, чтобы показать, что я шутить не намерен. Затем, я прицелился прямо ему в голову.
– Мы убивали одного русского; на его место сразу становилось десятеро – это было незадолго до конца битвы, но уже после нашего поражения.
У него тоже был пистолет. Его чёрное дуло тоже смотрело прямо на меня. Могу себе представить, что чувствовали наши солдаты, когда двое высокопоставленных офицеров угрожали прикончить друг друга.
– А кому было легко?! – вспыхнул Рудольф, – в Варшаве мы тоже не цветочки выращивали.
– Каждый день я видел смерти десятков тысяч солдат. Половина из них вымирала от холода. Я был командиром одного батальона. В нём было двести тринадцать утром, а к полуночи нас осталось лишь трое. Один за другим наши силы таяли от русских пуль. Единственное, что никогда не таяло в тех краях – так это лёд и снег. И что сделала для нас наша страна? Миллионы человек погибло в тысячах километров от дома ни за что. Она бросила нас на произвол судьбы. Тех, кто вернулись домой, было несколько тысяч. Наша судьба была сложной – многие сошли с ума и больше никогда не надевали форму. Но я продолжил сражаться – теперь уже здесь.
Я снял пистолет с предохранителя.
– Назови любую крупную битву на Восточном фронте и узнаешь, что я участвовал в ней. И знаешь, как я выжил?
Я покачал головой вместо него. Его взгляд заледенел.
– Я никогда не уходил от битвы и шел до конца, пока не отдавали приказ отступать. И после всего, что я сделал для этой страны – ни одна тыловая крыса не смеет называть меня предателем.
– Это мятеж! – сквозь зубы выдавил Рудольф.
– А ты попробуй устроить суд надо мной – над лучшим из стрелков, оставшихся у страны. За это – тебя самого отправят под расстрел. Но сейчас совсем не то время, чтобы два офицера устраивали дуэль в пивной.
Он ничего не ответил. Я снова выстрелил в потолок и вернул пистолет в исходную позицию.
– Враг с каждым днём на километр ближе к победе. А чем занят ты в это время, Рудольф? Поучаешь молодёжь своими авторскими методами?! Лучше бы ты занялся делом, не то тебе будет трудно дожить до конца этой войны. Помни, Рудольф, что и от тебя зависят многие наши жизни.
Я спрятал пистолет и протянул ему руку.
– Тебе решать: мир или война. Но учти, что последнее обойдётся тебя очень дорого.
Секунды три ушло у Рудольфа, чтобы выйти из ступора. Я знаю, что для него прошла целая вечность. Но пистолет ему пришлось опустить. Не сейчас – думал он – ещё не время.
Сзади послышались аплодисменты и одобрительные свисты.
Рудольф взял бокал с пивом, осушил его в три глотка и вышел из пивной, так и не удостоив меня рукопожатия.
Мы с Гансом снова остались одни за барной стойкой. Я сел и уткнулся щекой в кулак. Ганс налил мне ещё один бокал и, неужели, проговорил, явно обращаясь ко мне:
– Что, совсем не идёт, да? – он махнул головой в сторону следов недавнего буйства Рудольфа, – когда два лидера не могут найти общий язык между собой – без беды и лишних трудностей не обойдётся.
– Тебе-то какое дело, бездельник?!
– А помнишь ли ты, сталинградовец, кем в своё время был я?
– Очередной тыловой крысой – кем же ещё, – прошипел я, осушив половину бокала, – чёрт тебя знает. За всё время, что мы с тобой дружим, ты ни словом не обмолвился о своём прошлом – только нёс какую-то чушь, да и только. Даже за три тысячи лет своей жизни я не научился узнавать о прошлом людей, чьи лица не отличить от статуи.
– Скульптуры с неподвижными лицами – могут рассказать множество историй. Надеюсь, к твоему четвёртому тысячелетию ты поймёшь это, – Ганс достал огромный бутылёк со шнапсом и отлил себе немного в рюмку, явно намереваясь выпить со мной прямо на рабочем месте, – из Бухенвальда, говорят, сбежать невозможно; и это касается не только заключённых. Надзиратели – тоже были пленниками тех стен. «Каждому воздастся» и нам – в том числе. Но я-то знаю: даже надзиратель, даже Бухенвальда – имеет шанс на побег. Возможно, он расскажет обо всём, о чём молчат те стены и чего передать не в силах даже сами уцелевшие заключённые. А может, он тоже на веки умолкнет. Всегда правильнее молчать, когда вокруг столько, о чём можно рассказать, не правда ли?
И я ответил:
– Значит, – я покачал головой, – это ты – главный производитель мыла в стране. Самый большой живодёр из всех нас. И этот «человек» наливает мне пиво.
– Ну, от того, что его наливаю тебе я – оно ведь не становится хуже?!
Рассмеялся.
– Долгое время, – продолжил он, осушив рюмку со шнапсом, – я думал над тем, почему мы так относимся к людям, которых истребляем. И недавно я нашел ответ. Он очень прост.
– Кажется, я уже знаю, в чём он заключается.
– Они просто лучше нас. Во всём. Мы ненавидим их настолько, что даже ненависть исчезает как-то сама собой в процессе.
– Всем нам это известно. Так зачем же ты повторяешь это вслух, Ганс?!
– Они достигли больше, чем мы. Нам легче назвать себя обманутыми и обворованными.
– Да. Всё так и есть.
– И мы истреляем их; только потому, что они лучше нас.
– В точку.
– И почему?
– Ты, вроде, уже ответил на этот вопрос.
– Они лучше нас?!
– Это не повод. Так было, так есть, так будет всегда. В будущем, человек создаст разумную машину, которая будет как человек, только лучше его во всём, даже в гуманности. А затем, он уничтожит её. Именно человек уничтожит машину, а не наоборот. Машина не может быть жестокой. Мы – слабы; но пусть сильные боятся нас. Мы – смерть для них. Это ты хотел сказать?!
– Нас обманули. Но не те, кого мы сослали в лагеря. И теперь, миллионы невинных страдают. Только за одну десятую наших слов – в былые времена нас бы расстреляли.
– Все те, кому было до этого дело – сами давно расстреляны. Сейчас, для нас самым главным является не попасть в их число.
– А затем, когда война кончится – нас назовут злодеями. Потому что мы проиграли.
– Нас уже давно так называют – и весь мир против нас.
– А кто вспомнит о том, что когда-то мы были простыми людьми и жили в стране, которая должна была служить примером для остальных?! Мы были такими же людьми и в голове у нас были те же мысли, что и в головах всех тех, кто поднял против нас оружие. Они сами поступили бы так же, как и мы, родись они в нашей стране. Разве мы такие чудовища, как о нас говорят?! Мы ведь такие же люди, просто жертвы обстоятельств. Просто люди и больше никто.
– Нам, помнится, говорили, что мы сверхлюди, – засмеялся я.
– Никогда в это не верил. Но жить в своей стране остался. Это – мой дом.
Ганс налил себе ещё одну рюмку и осушил её. Теперь ему было трудно даже стоять. И, чёрт возьми, никогда я так его не понимал, как теперь. Много веков разделяли нас – но понимал до последнего слова.
– Нельзя так жить, Ганс, – покачал я головой, – нельзя так продолжать.
– А что делать?
– Бежать.
– Для всего мира мы – чудовища. Нас примут только как пленных. Некуда нам бежать, дружище, кроме как в страну мёртвых. Ты слышал, что говорят?
Теперь Ганс ответил самому себе покачиванием головы.
– Откуда тебе это знать, конечно. Ты всё время сидишь у себя в особняке и выходишь только за пивом, будто ты никакой не офицер, а просто богатый бездельник. Я же, тем временем, слушаю всё, о чём говорят и как говорят. На Западном фронте сдавшихся на милость солдат лягушатники и сэмы называют вовсе не «военнопленными», а «безоружными силами врага». А знаешь, что означает этот выдуманный статус?! Они убивают их, друг мой, убивают. Стреляют в тех, кто бросил оружие и сдался – сотнями, тысячами, десятками тысяч. Не стреляют только по женщинам и детям. Только они и останутся после этой войны. А на востоке сдаться невозможно. За одну ночь русские отбрасывают нас назад сотнями тонн бомб. Вулкан, цунами, землетрясение и торнадо вместе не наносят такой урон и проходят тише, чем их войска. Зато, фольксштурм не даёт пройти их танкам – много смертников отдали свои жизни, чтобы покончить с их ордой.
– Значит, кое-где мы побеждаем.
– Нет. Это лишь конвульсии обречённого на смерть за минуту перед концом. Уже ничто не спасёт эту страну – просто не осталось того, что можно было бы спасти. А когда всё кончится, о нас и не вспомнят. Может, мы и заслужили всё то, что с нами происходит.
– В ужасах этой войны, Ганс, не может быть только одних виновных. Любой человек, взявший в руки оружие – уже преступник. Это самый трудный вопрос морали, на который не существует ответа. Оружие было создано для того, чтобы защищаясь приносить ещё больше вреда. Единственный выход из войны – это остановиться.
– Всё, в чём мы виноваты – так это в том, что до конца оставались самими собой.
– Поверь, этого уже достаточно для массы несчастий.
– Раз ты такой миротворец, – Ганс театрально закатил правый глаз и смотрел на меня теперь только левым, – почему же ты носишь форму, которую сам ненавидишь и которую презирают на всём Земном шаре?
Он снова покачал головой.
– Поверь, я видел не меньше смертей, чем ты; и всё время искренне верил, что поступаю правильно. Затем я понял, что это не так. И знаешь, что произошло? Что за минуту превратило из убийцы в дезертира и предателя, теперь скрывающегося под чужим именем? Я до сих пор люблю нашу землю и всем сердцем верю в наш великий народ. Но я ненавижу то, что их превратило в чудовищ.
– Что сделало тебя собой, Ганс?
– Нет, сначала ты расскажи: почему ты сражаешься за нашу страну? На то, что сделал ты – способен лишь настоящий патриот. Но ты ведь родился не здесь – и даже не вздумай сейчас меня обманывать. Ты родом не отсюда, а из совсем другого края. Никто не смог бы раскусить тебя. Но мне – повезло. Когда ты сидишь один в своём доме, ты часто ходишь по нему кругами и говоришь сам с собой на очень странном языке. Если ты не один из нас – тогда кто же ты и зачем сражаешься? Если ты агент противника – твоя миссия явно затянулась.
– Я не могу тебе это рассказать; не сейчас.
– Тогда я тоже не стану говорить, что сделало меня собой. Но скажи мне хоть одну правду – одну единственную, чтобы я мог тебе доверять. Назови город, в котором родился.
– Вейи.
– Никогда не слышал о таком месте. Где это?
– Этой страны не существует уже несколько тысяч лет. А в шестом веке до нашей эры мой народ сражался с римлянами. Они превратили нас в своих рабов. Страна называлась Этрурией. Но я про себя всегда называю её «домом».
Его глаза вновь перестало выражать какие-либо эмоции, будто у него не было лица.
– Ты и правда сумасшедший, – наконец, сказал он.
– Даже руины городов моего народа превратились в прах. Я прекрасно знаю, что значит видеть смерть собственной страны и всего, что когда-либо знал. Я видел это много раз. И поверь: на месте старого – вырастет новое – сильнее и лучше. У нашей страны – золотое будущее.
– Но кровавое настоящее.
– И чёрное прошлое.
– Ты – самый невероятный сумасшедший, которого я когда-либо встречал. Даже безумные надзиратели, спятившие в Бухенвальде – не были настолько ненормальными, как ты.
Я пожал плечами.
– Наверное, это нужно понимать, как комплимент.
Я встал. Ганс поднял глаза на меня.
– Раз уж мы уже преступники и нам не удастся никого спасти, – сказал я, – спасём хотя бы самих себя. Пойдём со мной, если ты убедился, что этому сумасшедшему – можно доверять.
Я направился к выходу из зала, но Ганс за мной не последовал.
Я бы хотел, чтобы не было проклятия. Чтобы не было ничего и смерть спокойно забрала бы меня ещё две с половиной тысячи лет назад в объятых пламенем Вейях. И не видеть, как глубоко в безумии погрязла история; в какой ад превращаются все желания вечного блага.
Я прошел мимо своей крепости – своего дома; и прошел мимо. Не он был моей целью. Эти стены, эти книги и пластинки за ними – не спасут меня. Помочь себе могу лишь я сам. Если бы я только знал, как. Надежды у этого гарнизона – всё равно давно уже не осталось.
В этом городе я жил последние двадцать месяцев. Я попросил назначить меня начальником гарнизона располагавшихся в нём казарм. И мне с радостью разрешили – чтобы я держался подальше от более высоких постов. Тем временем, пока армия гибла, я прятался здесь. Даже бессмертным я испугался того ужаса, который увидел за тысячи километров отсюда. Я надеялся лишь на то, что война кончится раньше, чем армия врага успеет подойти к моим стенам. Но я ошибался. Нет места на этой земле, которое смерть и горе обойдут стороной.