Полная версия
Ее внутреннее эхо
Но мать была раздражена, решила, что у нее сейчас потребуют автограф, быстро забрала дочку и ушла, ничего не купив. И только тогда боль затопила все, нахлынув, как стена цунами в фильмах Спилберга.
Хватило сил только выбежать в соседний магазин, схватить водку и шоколадку, хотя, потом поняла – надо было брать шампанское, оно быстрее снимает спазм с окровавленной души. Но тогда она ничего не соображала, чувствовала только холод, так как забыла накинуть пальто.
Тупо пыталась понять, как скорее расплатиться, выйти, стараясь не искать взглядом машину матери, как юркнуть в свою нору и припасть к целебному источнику забвения.
Сейчас она испытывала что-то похожее и боялась, что водки может не хватить. Но хватило, даже и осталось.
Утром она с удивлением рассматривала радужные блики этих остатков, поражаясь, как снег быстро прошел и превратился в ослепительное солнце. И еще краем глаза видела она открытый ноутбук и привычное окно сообщений, полностью забитое Митиным смущением, виной, призывами, воплями и прочими эмоциями, превратившимися в маленькие черные буковки русского алфавита.
То ли от водки, то ли от яркого солнца, они не хотели складываться в слова, но смысл их был совершенно ясен, он проникал через свет и воздух прямо в кожу, в сердце, минуя органы, ответственные за разумное поведение нормального человеческого существа.
Это были ответные признания в любви.
Он самому себе казался типичным интеллигентом, эдаким очкариком в плаще без пуговиц. Смущался, когда его называли мужественным, брутальным, любил говорить о себе, что он уже старый и больной человек.
Его пятой жене было двадцать шесть лет, из которых последние шесть они прожили вместе. Юридически женой она ему не была, но себя он считал женатым, не скрывал этого. А тут вдруг скрыл.
Почему, зачем, сам не мог понять.
Сначала это казалось совершенно неважным, а потом уже он не смог…
Боялся, что воздушный эльф сразу исчезнет.
Вся его жизнь проходила в совещаниях, планах, на съемочной площадке, в однообразной цикличной кутерьме, которая доставляла ему самому огромное удовольствие.
Режиссером он был никаким, сам это понимал, не пытался бороться, а пытался использовать свои сильные стороны. Он был типичным неудачником, вынужденным добывать свой кусок хлеба сериалами, не замахиваясь на что-то великое.
Больше всего он боялся именно великого, боялся, что не потянет, поэтому, прикрываясь финансовой нуждой, клепал довольно однообразные, но трогательные истории, делая это с полной самоотдачей, каждый раз вникая до седьмого пота в простой и нелепый сюжет, стараясь немного его приукрасить, приблизить к чему-то съедобному, чтобы потом не было стыдно.
Но стыдно было все равно.
Он долго не мог сказать ей, чем он занимается, а она не выдавала, что знает.
Именно этот неопределенный стыд заставлял его менять тему разговора, смущаться, расспрашивать о ней, а не рассказывать о самом себе.
Митя сразу понял, что эта девочка увидит его сердцевину, увидит его голого безо всяких штанов, попадет в самую уязвимую сердцевину его страха. Будет презирать, обесточит, обездвижит и уйдет.
В ней было что-то высокомерное, подлинное, вневременное. Абсолютно прекрасная и очень строгая к себе и окружающим, она казалась ему настоящей и неподражаемой. Ее непринужденная откровенность тоже сразу вызвала бурю чувств – бедная девочка…. Детдом, спорт, нагрузки, травмы, потом этот нелепый побег, скитания по чужим людям. Как она выбиралась, через что она прошла, как она спокойно об этом говорит.
Поверил он ей безоговорочно, сразу. Ей нельзя было не верить, она как-то отметала все остальные варианты.
И голос ее оказался таким же – абсолютным эталоном звука. Это был голос молодой Вертинской. Спокойный и требовательный, свободный от желаний и мирской суеты, зато полный женской власти над сердцем любого мужчины.
Они оба долго волновались, прежде чем созвониться, оба это понимали, но у нее не возникло ни малейшей неловкости.
Зато ему пришлось ждать ночи и прятаться в ванной, что само по себе было унизительным. Жена его была так великодушна и доверчива, что ни о чем не спрашивала. Все чувствовала, но приносила себя в жертву ради любви, ради семьи, которую она создавала огромными трудами, ради человека, которому просто слепо верила. Он никогда ей не врал, и Маша к этому привыкла.
Это все не мешало ему принимать меры предосторожности – прятать поглубже в ноутбуке папку с фотографиями прекрасного ангела, прятать всю переписку, прятать даже глаза, когда жена задавала ему неловкий вопрос.
Она быстро почувствовала его смущение и вопросы задавать перестала.
В благодарность за это телефонные разговоры он почти прекратил, оставив на Катину долю лишь ночи страстной переписки.
Днем лишь посылал короткие всполохи:
«Малышка, я ненавижу каждую минуту, которая отделяет меня от тебя. Я гипнотизирую это паршивое медлительное солнце, чтобы оно скорее зашло за горизонт, и наступила ночь, в которой будем только мы. Очень прошу тебя беречь себя. Митя».
«Черт возьми, почему он? Как он это делает? Он что же, любит меня? Кажется, никто никогда не любил меня, не дарил каких-нибудь конфет, не заботился. А он? Он же любит другую? Почему рядом с ним я чувствую себя счастливой, полной, словно меня разбили на куски, а теперь склеили? С ним я не боюсь смотреть правде в глаза, как сказал бы Антон – я принимаю себя саму. Это нужно было сделать раньше, но только доверие кому-то может открыть эти двери. Да, я пропустила мяч в ворота, я влюбилась в женатого и попала в банальнейшую ситуацию, но это помогло мне, я чувствую, что помогло. Я теперь совсем по-другому вижу мир, потому что знаю, что есть, кому рассказать об этом».
Так Митя, несмотря на наличие Маши, постепенно становился надеждой для этой необычной девочки. Он осознавал всю губительность создавшегося положения, но притягательность Кати была какого-то радиоактивного свойства, оторваться от нее он не мог.
Кроме того, он всегда мечтал о дочке, даже признался ей в этом. А ведь раньше не признавался даже самому себе. Да, сексуального влечения было не отнять, но именно ребенка, требующего любви и опеки, он видел в Кате прежде всего.
Единственное, чего он хотел – чтобы она улыбалась и была счастлива. О том, что для этого придется сделать ему, думать не хотелось – обычная тактика страуса, прячущего голову в песок.
«Не буду думать об этом сегодня, – усмехался Митя, сравнивая свое очкастое отражение в темном мониторе со Скарлет О’Харой, – подумаю об этом завтра – если оно у нас будет…».
Эти отношения совсем не были похожи ни на какие другие. Все, что было раньше, оказалось простой дружбой, даже и не дружбой вовсе. Знакомством.
Никого никогда не интересовало, что она ела, выспалась ли, поменяла ли резину на зимнюю.
Митя спрашивал о самочувствии, говорил нежные слова, которые попадали прямо в сердце, минуя грудную клетку со всеми ее костями и мягкими тканями. И там, в сердце, больно и глухо рвались. Но все это было ущербно, как компьютерная игра, потому что тоже было виртуальным.
Катя в припадке самолюбования высылала вагоны своих фотографий, старых и новых. Она делала селфи каждый день, чтобы показать, как она сегодня выглядит, во что одета.
Митины робкие попытки ответить взаимностью вызывали в ней резкую боль. Она долго не могла понять почему, потом, рассматривая, поняла и запретила.
Вот он сидит на кухне. Вот его стол, кот, сзади висят какие-то доски, ножики, тряпочки. Все то, что берет каждый день в руки его женщина. Его женщина. Вот его дом, куда ей никогда не суждено попасть, его жизнь, в которой она, похоже, останется призраком.
Где-то так же живет и ее мать, у нее висят такие же тряпочки, такой же нормальный семейный очаг, где Катя снова чужая, и никогда не станет своей, может лишь наблюдать со стороны, через щелку.
Никакие таблетки уже давно не помогали, она понимала, что любовь переросла в хроническую болезнь, избавиться от нее уже никак не удастся.
Позвонила сама Антону. Первая же бросила трубку – это было слишком убого даже для сравнения.
Пробовала пить. Алкоголь не брал совершенно, словно издевался. Рассказала о своих переживаниях Мите – а больше все равно было некому.
Он и сам давно все понимал. И тоже хотел встретиться, но боялся. Решился только на звонок.
– Катенька, я не могу бросить Машу, она не переживет.
– Пусть не переживет.
– Так нельзя. У нее был до меня такой же подлец, он ее бросил, она даже заболела.
– Такой же подлец? Ты, значит, подлец?
Помолчали.
– Почему мы не можем просто встретиться, попить кофе?
– Котенок, я же не смогу… А ты не сможешь быть любовницей. Ты разрушишь мою семейную жизнь!
– Конечно разрушу.
– А я не хочу больше ничего разрушать, я столько всего разрушил, столько натворил дел. Маша – моя пятая жена.
– Она тебе не жена.
– Да какая разница, расписаны мы или нет. Мы оба все понимаем. И я распишусь с ней, потому что я должен.
– А мне ничего не должен?
Такие разговоры стали повторяться регулярно.
Как и все трусы, Митя не терпел женских слез, а истеричные нотки в Катином голосе заставляли его бояться ее еще сильнее. Он тоже начинал понимать, что так просто из этой истории не выпутается. И еще была тяга, безумная тяга к этой девочке, восхищение и любование. Он и сам ни за что не отказался бы от нее.
Кате легко удалось найти его домашний адрес.
В одну из самых темных ночей солнцеворота, истерзанная криками, слезами и ссорой, она приехала туда.
Сидела в машине, смотрела в окна.
Первый этаж, снизу ничего не видно – окна заклеены матовой пленкой. Зато из дома напротив видно все, если подняться на второй этаж.
Ее забавляло, что она видит эту самую кухню, видит всю эту картинку, в центре которой, уже пришпиленный, как бабочка на картонку, сидит обреченный маленький грустный человек.
Единственный родной человек на всем свете.
Жены на кухне не было, но она могла войти в любой момент, этого нельзя было видеть – Катя хотела, чтобы Маша существовала за пределами их мира. Словно бы ее нет.
Поэтому в следующие разы оставалась в машине. Просто смотрела на окна.
Однажды позвонила ему. Призналась, что рядом.
Он не вышел, снова струсил. Не был готов. Сидел в оцепенении и тупо поражался обратной картине – матовой белой пленке на окне, за которой пульсировала ночная тьма, и требовательно дышала другая страшная и манящая жизнь.
Он чувствовал, что сейчас накинет куртку и выйдет в эту жизнь, как бросаются в омут. Но у Маши в тот вечер разболелась голова, она долго не могла заснуть, он лежал рядом с ней, сторожа миг, когда можно будет встать и уйти, но отключился до самого утра, даже и проспали оба, потому что не завели будильник.
Катя не появлялась двое суток. Он тоже знал ее адрес. Волновался, понимал, что виноват, что ей больно. Хотел ее увидеть – как это немыслимо, не знать, как на самом деле выглядит любимая женщина, не знать ее запаха, мимики, привычек. Но работы было так много, что он едва успевал думать о чем-то другом. Она всегда поглощала его с головой.
А у Кати все валилось из рук. Хотелось с кем-то поделиться, но никто, кроме Соньки на эту роль не подходил. Сонька тоже не подходила – они не были подругами, у Кати вообще никогда не было подруг. И мужчин никогда не было. Все они были предназначены для какого-то дела, для пользы того же ателье.
Заказы много лет равномерно поступали из государственных рук, точнее, из рук чиновника, который симпатизировал Кате ровно, нерегулярно и без внутреннего интереса. Она отстегивала положенный процент и была совсем не в обиде. Никакими частными заказами она не заработала бы и половины того, что ей удавалось извлечь из нехитрых стандартных выкроек, регилина, шифона и незамысловатых фальшивых камней.
Да, талант, как без него. Ее костюмы выделялись на ковре, на льду, на паркете – да даже, раскинутые на столе, они уже отличались от остальных, как живой цветок – от пластикового.
Ей всегда удавалось убрать лишнее и добавить нужное. С ней почти никогда не спорили, даже амбициозные молодые мамы измученных будущих звездочек замолкали, когда хозяйка ателье собственноручно двумя-тремя линиями набрасывала на бумагу эскиз.
В сложных случаях она все равно делала то, что считала правильным, и эскиз воплощался в тряпках.
Отдергивалась штора, и тряпки перевоплощались в маленькое чудо. Все замирали, всем казалось, что это именно то, что они и хотели, но не могли объяснить словами.
Катя стала нервничать. Булавки впивались, швы расходились, вышитые на лифах цветы увядали, не успев распуститься.
Она не звонила. Он не звонил тоже. У него работа. Но и у нее работа!
Почему у женщин все не так? Сила воли была железная, она употребила ее всю, испробовала все способы. Даже посетила старый гимнастический зал, где память мускулов на несколько минут избавила ее физическим напряжением от напряжения душевного.
Но, валяясь на пыльных вонючих матах, купаясь в привычной боли, которая теперь была главной надеждой на спасение, Катя остро чувствовала, как снова в голове всплывает то, что она постоянно пыталась забыть – Митя, Митя, Митя…
Маленький невзрачный очкарик с красивым волевым подбородком…
Какая, собственно разница, что в нем плохого или хорошего, если она – его.
Когда все способы и силы были исчерпаны, она снова нашла себя напротив его окна. Потом еще раз. И еще.
Позвонила Соньке – не застала. Позвонила Антону – он был занят, но она все равно приехала.
У него в студии сновали какие-то люди, невозможно было понять, о чем они говорят, чего хотят. Собственно, чего хочет от Антона она сама, Катя тоже не могла понять.
– Тош. Поснимай меня.
Он автоматически обернулся на голос от какой-то кучи проводов, в которых копался. И был поражен изменениям, которые с ней произошли за считанные недели. Всегда худенькая, сейчас она просто напоминала скелетик с огромными черными глазами, полными отчаяния.
– Хорошо. Тебе не холодно?
– Холодно.
– Возьми мою куртку.
– Не надо, пусть будет холодно.
– Катерина, что с тобой?
– Начинай уже.
– Кать, я режиссер, я должен понимать, что…
От слова «режиссер» в голове вспыхнула боль, похожая на атомный взрыв.
Сбив табурет, она выскочила на улицу, путаясь в машинах, не понимая, в конце концов, что с ней делать, как завести поскорее, чтобы уехать, уехать отсюда навсегда.
Наконец приехала Сонька.
Сколько прошло времени – неделя или минута – понять было нельзя. Катя просто нашла себя на диване в собственном кабинете. Солнце било в глаза, но было непривычно тихо.
Соня сидела напротив и курила, параллельно копаясь в телефоне.
– Ты не знала, что он женат?
Катя замычала.
– Он не сказал? Да не мычи ты, что же это такое… Как шторы задернуть?
Слезы полились сами, впервые за долгое время. Она ждала, что они все выльются и закончатся, но они не кончались, хотя, там, где предполагалась душа, становилось легче.
Соня металась по комнатушке в поисках носовых платков, воды, чего-нибудь, что ищут люди в таких ситуациях. Потом успокоилась, заперла дверь и дождалась, пока Катя проревется.
Ревела она долго и молча – никаких слов не нашлось, все было и так очевидно. Постепенно успокоившись, она рассматривала Соньку – слишком крупную и высокую для гимнастки, но притягательную внутренним светом, какой-то добротой и уверенностью в своем месте на свете. Можно сказать, это не внешность, но на внешности отражается тоже, на ней, что ни говори, все отражается.
Соня много курила, чтобы мало есть. Впрочем, теперь она могла есть и много, но старые привычки не так быстро уходят.
Проплакавшись, Катя рассказала все, как могла. Она была замкнута и немного косноязычна, хотя, ее эмоций было достаточно, чтобы понять всю остроту ситуации.
– Что ты теперь будешь делать?
– А что я могу сделать, что?
– Не знаю… Все можешь. Отбить от жены, забыть его можешь…
– Не могу я его забыть, я люблю его! Он один такой!
– Кать, это ты такая одна, ты красивее девяносто девяти женщин из ста. Гораздо красивее. Ты богата, молода, умна… и влюблена, к сожалению. Но это же пройдет. Что в нем такого особенного?
– Я не знаю. Все в нем особенное. И я не хочу снова остаться на обочине, понимаешь? Чтобы меня снова оттолкнули, выбросили из своей жизни, как котенка на улицу. А он выбросит, выбросит, останется там со своей женой, будет ночами ее обнимать, есть ее пироги, водить за руку в гости к друзьям, а я? А мне что останется? Снова – ничего?
– Но почему именно он? Может, просто найти холостого, выйти замуж. Того, кто захочет тебя сам.
– Нет уж. Нет, Сонь, дело даже не в том, что я привыкла добиваться своего. Просто я не хочу, чтобы на мою долю оставался кто-то, кто выберет меня. Я хочу выбирать сама, на этот раз я имею такую возможность. Я выбрала. И больше я своего не упущу.
Соня сгорбилась, обдумывая какую-то мысль. Ясно, что она все поняла – она знала всю детскую тяжелую предысторию, сама выросла вдали от родителей, ей ничего не приходилось объяснять дважды.
– Давай, ты уедешь. Нет, просто другого выхода я не вижу. Тебя надо от него оторвать, пока все это не закончилось еще одной трагедией.
– Куда, – Катя наконец серьезно включилась в разговор, – куда я могу уехать?
– Не на пляже лежать, разумеется. Надолго. Хотя, про пляж идея хорошая. У тебя в Израиле осталась квартира?
– Осталась. Но… А с этим всем что делать? У меня ж хозяйство, они тут все по ветру пустят, на кого я это оставлю, – она повела рукой вокруг себя таким красивым жестом, что Соня невольно улыбнулась: «До чего же изящна, дура набитая, нашла себе пару…».
– Что ты ржешь? Ты понимаешь, они шага без меня не могут сделать. И продать это нельзя, никто же не понимает, как я заказы добываю, кто это купит?
– Я куплю, – Соня очень спокойно стряхнула пепел.
Обе замолчали. На улице уже стемнело.
Оделись почти молча, перебрасываясь необязательными словами, долго кутались в шарфы, запирали дверь. На улице валил жесткий колючий снег.
– В Израиле через месяц начнется весна, Кать. Подумай.
Катя кивнула, понимая, что в темноте это навряд ли будет заметно. Обогнула дом, подошла к машине, погладила пушистый от снега бок.
– Тебя не продам, – заверила она.
И задумчиво написала по свежему снегу «Митя».
«Надо встретиться, разочароваться поскорее и уехать в свои пальмы, – Катя писала круглым детским почерком, иногда мешая текст в дневнике с рисунками, – надо продать квартиру, ателье, дачу, чтобы все отрезать, чтобы…».
Она спохватилась, нашарила телефон, вспомнила, что надо спросить, он-то что думает об этом.
Его телефон молчал. Сонин тоже.
Садовое кольцо стояло даже ночью. Не пробка, но быстро уйти вправо не получалось – а хотелось, потому что жало сердце, и не хватало воздуха.
С тех пор, как у москвичей отняли возможность просто и бесплатно постоять на обочине, размышляя, например, куда отправиться дальше, машина потеряла свое очарование, перестала быть для Кати уютным домиком, маленьким собственным мирком. Но она выкрутилась, остановилась, переводя дух.
Машина всегда ее успокаивала.
Телефон молчал. Никто ей не перезванивал. Надо было как-то дожить до утра.
Она вызвала «Скорую помощь».
– У вас совершенно нормальный ритм, – удивлялся парень в синем костюме спустя полчаса.
– Я успокоилась, пока вы доехали.
– Ужас, что творится, – кивнул он на забитую дорогу, – может, успокоительное какое-нибудь?
– Вы не отвезете меня лучше домой?
– Да вы что, девушка, – он очень добродушно улыбнулся, – я на дежурстве. Могу только на нашей машине. И только в больницу. Но вы вполне нормально себя чувствуете.
– Я себя не чувствую.
Он посмотрел на нее как-то с подозрением.
– А зачем вы вообще «Скорую» вызвали?
– Ради вас.
– То есть?
– Чтобы увидеть живых людей.
Утро пришло своим чередом. И ничто не может этого изменить.
В ателье Рутка наряжала елку. Она привычно делала вид, что ничего не замечает. Начальница опять ночевала на «белом медведе» – так они называли искусственную шкуру у нее в кабинете на диване. Лезла она как настоящая, поэтому утро начиналось с одежной щетки.
Телефон мигал вовсю. Звонили все – знакомые и не очень люди. И одно сообщение от Мити: «Маша уехала».
Сердце опять прижалось к стенке и на минуту замерло. Окна вот в кабинете не было, да и не распахнуть его в такой мороз.
Что он этим хочет сказать?
Телефон снова мигал и разрывался от звонков.
«Где вы все были ночью, люди?», – ах, сейчас приедут чемпионы. Надо переодеться.
Без шапки, распахнутая, она оббежала дом. Но теперь в голове пульсировало совсем другое.
Войдя в квартиру, Катя бросила куртку на пол и прошла к самой большой стене у окна.
На подоконнике лежал уголек. Вся стена была изрисована и исписана, но место нашлось, да и написать нужно было всего два слова: «Маша уехала».
– Куда уехала? – даже по телефону было слышно, как Сонька затянулась дымом.
– В Китай. Она что-то там шьет, следит за производством.
– Тоже портниха? Вот везет же ему. Хоть голым не останется.
– Я в Китае не шью, – обиделась Катя.
А сама подумала: «По-дурацки звучат их имена вместе. Митя и Маша. Или он Митя только для меня?»
Сонька услышала ее мысли:
– Шестой десяток, а все Митя. Она надолго уехала?
– Она уезжает несколько раз в год, на месяц, на два.
– О, это для него удачно. Но не для тебя.
– Почему?
– А потому. Ты любовницей быть не сможешь с твоим бэкграундом, тебе нормальная семья нужна. Ты все время одна.
– Сонь, а на какие шиши ты хочешь купить мое ателье?
– Очухалась, – Соня явно была рада поговорить о чем-то другом, – да я не на свои. Я инвестора найду… Нашла. У меня есть. Я буду просто управлять. Мне же надо чем-то заниматься.
– А ты разве понимаешь? Ты ж не умеешь ничего, он тебя наймет?
– Наймет, не твоя забота. Хочешь, мы сегодня приедем?
– Ой, нет, сегодня не надо, я не решила ничего, да и у меня важные клиенты сейчас.
– Он тебе понравится, он тоже из Израиля. Ну, отчасти. Увидишь. Мы после них приедем.
Приехали они только к вечеру. Но и чемпионы опоздали тоже – то ли звездная болезнь, то ли московские пробки.
В столице они оба жили недавно, переехали после первой крупной победы к новому тренеру. Были новенькие, как все «бальники», немножко перегибали с «красотой», но сразу стали Катю слушаться – она одна умела объяснять, не обижая. У нее был целый альбом с правильными примерами на такой случай. С ними было не так уж трудно – сразу выбрали ткань.
Катя ползала по полу, одергивая подол, когда наткнулась на чьи-то уродливые крокодиловые ботинки.
Блондинка сверху явно напряглась и начала дергаться. К ботинкам присоединились красные туфли на каблуках, и одна из них в Катю немного потыкалась.
Над туфлями оказалась Сонька, никогда в быту туфель не носившая. Рядом с ней переминался в крокодиловых ботинках очень уверенный в себе господин, национальность которого не оставляла поводов для сомнений, профессия тоже. Инвестор.
«Так вот ты какой, северный олень», – Катя стала неловко вылезать из-под чемпионской юбки.
Состоялось официальное представление.
Инвестора звали совершенно не еврейским именем Георгий, но в остальном он был безупречен и увел Соню вниз, чтобы не мешать Кате работать.
Они оба вольготно расположились в ее кабинете с какими-то каталогами. Надо было быстрее заканчивать, как-то сосредоточиться на платье. Но в голове пульсировало: «Маша уехала».
Как-то это унизительно. А если бы не уехала?
Мозг отказывался воспринимать любую другую информацию. Но руки сами закончили, ноги сами донесли до кресла.
Парочка напротив выглядела расслабленно, никакой напряженности, ожидания.
Помолчали.
Георгий проявился первым:
– Екатерина, я так понимаю, вы хотите продать свое ателье.
– Нет, не хочу.
– Кать… Ты же хотела уехать, – Соня в присутствии своего инвестора была совсем непривычно нежной, а не резкой, как обычно.
Молчание стало таким осязаемым, что от него можно было прикуривать. Но Соня не делала и этого, что наводило на разные интересные мысли.
Наконец, Георгий нашелся:
– Может быть, вас что-то смущает, заставляет усомниться в целесообразности этого поступка?
Катя помолчала. Помолчала еще.
– Понимаете, ли, Георгий, сейчас мне мешает ретроградный Меркурий – это самое неблагоприятное время для принятия решений, я бы и вам не рекомендовала…
– Кать! Ты соберись, а? – Соня не сдержалась, перестала играть ангела. – Какой Меркурий, ты что несешь? Что на самом деле происходит?