Полная версия
Полное собрание сочинений: В 4-х т. Т. 3. Письма и дневники / Сост., научн. ред. и коммент. А. Ф. Малышевского
Жена кланяется тебе, Катерине Михайловне[224] и Марье Алексеевне[225]. Я также. Ожидаю твоего ответа не через Тулу, а то долго идет.
Твой И. К.
51. А. С. Хомякову
2 мая 1844 годаВчера получил твое письмо, любезный друг Хомяков, т. е. в день твоего рождения, когда выпил за твое здоровье. Теперь спешу отвечать тебе хотя несколько слов, а в субботу буду писать подробнее.
На предложение твое я весьма бы рад был согласиться, если бы это было возможно. Но рассуди сам, если я, не зондировавши грунта, вдруг явлюсь издателем и если вдруг, основываясь на прежнем, поступят с «Москвитяниным» так же, как с «Европейцем», то не лишу ли я Погодина его собственности и не приобрету ли самому себе право называться по крайней мере ветреным и неосновательным человеком? Когда я говорил в прежнем письме об имени, то, конечно, не для того, чтобы одному пожинать лавры, но я хотел иметь право отвечать один. Если же собственность журнала останется Погодину, то чем я могу вознаградить его в случае неудачи? Если правительству будет известно, что я издаю, и журналу это не повредит, то в этом случае до имени мне дела нет, только бы иметь право показывать свой образ мыслей самовластно. Если же могло бы к моему имени присоединиться имя литературной известности, то это не только бы подняло журнал, но еще и мне придало бы больше куражу. Не согласится ли Шевырев? Каждый отвечал бы за себя. А если бы ты согласился, то за успех можно бы наперед дать расписку. Что же касается до имени неизвестных, то я не понимаю, для чего они? Разве для того, чтобы наперед отнять у публики доверенность. Если же комитет нужен только для того, чтобы мне passer inaperçu[226], то это, мне кажется, плохой расчет. Когда-нибудь я буду же aperçu[227], и тогда опять те же отношения. К тому же издавать комитетом значит сделать кашу без масла.
О Строганове я писал потому, что, 1-ое, он человек благородный и хороший, 2-ое, он глава московского просвещения, 3-е, ему известен мой образ мыслей по двум статьям, которые я ему сообщил. Основываясь на этом, я думал, что он может взяться обезопасить журнал от скоропостижной смерти, стеснив его жизнь посредством цензуры. Но собственно покровительство его, просто как покровительство, мне не нужно.
Результат всего следующий: без того, чтобы имя мое было известно и позволено, я издавать не могу, тем более что журнал остается собственностью Погодина. Если же это может быть, т. е. совершенно безопасно для журнала, тогда устраивай, как хочешь, я на все согласен.
Еще одно: ты пишешь, что противники издают «Галатею»[228]. Кто же эти противники? Неужели ты так называешь Грановского[229] и пр.? Если так, то не ошибаетесь ли вы и во мне? Может быть, вы считаете меня заклятым славянофилом и потому предлагаете мне «Москвитянин»… То на это я должен сказать, что этот славянофильский образ мыслей я разделяю только отчасти, а другую часть его считаю дальше от себя, чем самые эксцентричные мнения Грановского.
Я отменно обрадован был известием, что ты и Языков начали писать. От этого только подписываюсь на «Москвитянин».
Уведомь меня, когда ты едешь? Наш общий поклон Катерине Михайловне.
Твой И. К.
52. П. В. Киреевскому
15 мая 1844 года<…> Я не мог приехать, друг Петр, между прочим, и потому, что был болен, простудил горло и несколько времени не выходил из комнаты, а когда выздоровел, то не знал, застану ли уже кого в Москве, потому что о времени отъезда Х.[230] мне не писал, а уведомил только, что скоро – наречие неопределенное, требовавшее частицы не. Вообще вы пишете очень необстоятельно и читаете письма так же. Например, кто тебе сказал, что труд этот был бы для меня чрезмерно тяжел? Напротив, я жажду такого труда, как рыба, еще не зажаренная, жаждет воды. И с вашею помощью надеюсь одолеть его. Если же правда, что мое участие могло бы расколыхать деятельность моих друзей, то это счастье было бы для меня величайшею причиною желать согласиться на ваше предложение. Но хочу только не ввести никого в ответственность и не прятаться как злоумышленник. На ряд имен я готов согласиться в таком случае, если бы мое было позволено с сознанием, что оно мое. Если Погодин возьмется исходатайствовать это, то на ряд имен я готов согласиться, разумеется, с тем, чтобы это нисколько не стесняло моих убеждений. Тогда пусть этот ряд издает «Москвитянина» нынешний год, а я приеду участвовать к осени. Условия пусть делает Хомяков так, чтобы и Погодину было выгодно, и журнал мог идти.
На будущий год, я бы думал, хорошо завести следующую систему издания: 1. Самую аккуратную бухгалтерию. 2. Начать журнал, когда бы он имел 1000 подписчиков, и уменьшить объем, если будет меньше. 3. Все остающееся количество сбора за расходами употребить на плату за статьи, считая оригинальные втрое против переводных, также уменьшать и увеличивать плату по мере подписчиков.
Этот расчет сделать легко, и при аккуратной бухгалтерии ни один участник не будет считать себя обманутым, и журнал будет иметь сотрудников. При каждом N на обертке печатать число подписчиков и расчет суммы, следующей участникам.
Сообщи это письмо Хомякову и пришли мне ответ скорый, т. е. немедленный. Если и ты, и Хомяков заленитесь писать, то поручите кому-нибудь. Но поймите меня хорошенько, я согласен на ваши предложения только в случае официального позволения, и притом при таком устройстве, чтобы при скоропостижной смерти Жуковского никто не пострадал от меня и, при жизни и здоровье Жуковского, чтобы я не был стеснен чужою волею.
Кажется, требования мои справедливы, и нельзя быть сговорчивее. Впрочем, удастся ли это дело или нет, но скажу тебе, что я уже извлек из него такие выгоды, которые превышают всякую неудачу. Без преувеличения могу сказать, что я имел минуты настоящего счастья, соображая все дружеское участие в этом деле именно тех, кто так высоко у меня в сердце.
О песнях твоих нельзя ли написать еще раз к К.[231] А то ты, пожалуй, способен отложить еще на год. Хотя я и очень рад бы был твоему приезду, но еще лучше желал бы тебя видеть с книгою, чем с рукописью. Кто притеснил Языкова и принудил его бросать свой бурмицкий бисер[232] в такую выпачканную свинью?
Обнимаю тебя.
Твой брат И. К.
Нельзя ли в ответе твоем, или кому ты поручишь, сообщить мне твое мнение особенно, Хомякова особенно и предложение Погодина особенно.
Если бы вы согласились на переговоры с С.[233], то это дело можно бы было поручить Грановскому, который, конечно бы, не отказал и исполнил бы в меру, ясно, благородно и удовлетворительно. Подумай об этом. Кажется, при самом дурном результате будет выгода, т. е. мы будем знать, чего надеяться нельзя.
53. М. П. Погодину
Конец 1844 или начало 1845 года<…> Что ты хочешь делать с «Москвитянином», советуя перепечатывать в него официальные пошлости тайного советника Стурдзы[234]? Он хотя и Стурдза, но хорош только как писатель-христианин, а как начнет быть тайным советником, то становится вроде Сушкова[235], только несколькими градусами официальнее. Это просто убить журнал, если печатать и еще перепечатывать пошлую лесть, восторженным гласом произнесенную. Напиши к нему, что хочешь, придумай извинение, если нужно извиняться, а мне кажется, лучше поссориться, чем замараться.
Иннокентиева[236] проповедь тоже холодные пустяки. Перепечатывать ее, кажется, не нужно, тем более что «Воскресное чтение» везде, где есть «Москвитянин», и расходится в гораздо большем количестве. Нельзя ли через Лобкова попросить еще у митрополита[237] хотя той проповеди на Великую Пятницу, на которой Платон[238] написал ему «Ты князь проповедников».
Статью о древней русской торговле давай сюда {непременно}. Не это называется сухим предметом? Без таких статей «Москвитянин» опошлится. Они-то и могут дать ему настоящий характер.
Надпись на билетах я теперь только прочел и не понимаю, что там написано. Что-то очень темно. К тому же надобно переменить и то, что не 1-го, а 20-го числа будет выходить номер.
54. В. А. Жуковскому
28 января 1845 годаМосква<…> В самом деле, как я могу отвечать Вам? Даже из учтивости после всего, что Вы для меня делаете, кажется, мне приличнее молчать совсем, чем, говоря, не высказать всей благодарности, для чего недостало бы ни слов, ни уменья. Еще в ноябре написано было у меня длинное письмо к Вам, но не кончено и потому не послано. Потом переменились некоторые обстоятельства, и надобно было писать другое. Между тем пришел Ваш подарок «Москвитянину», который чем глубже тронул меня, тем крепче завязал язык. Не знаю, отчего со мной так бывает. Это какой-то психологический недостаток, который прошу мне простить, потому что я не умею с ним сладить. Нынче 29-е января. Поздравляю Вас и всех Ваших, тамошних и здешних. Поздравляю Вас также с новым Жуковским[239]. Мы получили это известие с живейшей радостью.
Посылаю вам 1-й номер «Москвитянина». Он вышел поздно по многим причинам, частью внешним – неисправность типографская, цензура и пр., частью по внутренним – неуспех, неуменье и пр.
Маменька, вероятно, уже писала к Вам о нашей потере. Брат Андрей[240] обещал много. Но, кажется, именно лишнее усиленное развитие внутренней жизни пришло в разногласие с жизнью внешней и убило его этой дисгармонией. Конечно, Тот, Кто управляет судьбой мира и каждого, лучше знает, для чего жизнь и для чего смерть, но, признаюсь, иногда трудно понять и не меньше трудно оторвать мысль от понимания непонятного. Здоровье маменьки теперь, слава Богу, начинает поправляться. Вчера она в первый раз выехала навестить меня, который немного простудился. Жена моя тоже нездорова. Она в 8-м месяце и очень боится девятого. У нас вообще в воздухе какие-то особенные болезни, соединенные с сильным нервным расстройством. Некоторые из лучших докторов говорят, что надобно изменить прежние системы лечения, потому что болезни принимают какой-то новый характер. Жена моя хотела сама писать к Вам, но не в состоянии теперь это сделать. Она поручила мне сказать Вам, что Ваша строгость с Вашей маленькой Сашенькой[241] может очень легко заменена другим средством, которое известно ей по многим опытам. Вместо наказаний, которые в этом случае редко и очень редко приносят пользу, нужен только бдительный надзор няньки или того, кто смотрит за ребенком…
В недоконченном и непосланном письме моем я изложил Вам подробно о «Москвитянине», и причины, меня побудившие взять его на свои руки, и цель мою, и план, и надежды, и опасения. Теперь постараюсь изложить одно существенное. Тому года три я просил К. В.[242] справиться, где следует, могу ли я писать и участвовать в журналах; ему отвечали, что мне был запрещен «Европеец» (этому теперь 13 лет), но не запрещалось никогда писать, где хочу, и что Полевой и Надеждин не только пишут, но и сами издают другие журналы после запрещения своих. Теперь, перед условием с Погодиным, я спрашивал совета гр. Строганова, и он полагал, что почитает участие мое возможным. Но Погодина имя и ответственность не могут быть сняты без особого разрешения, для которого нужно время. В то же время Погодин уведомил министра о передаче мне редакции, из чего явствует, что хотя я издаю под чужим именем, но не обманом, не исподтишка, а с ведома правительства. Между тем в стихах Ваших имени моего не пропустили, потому что Вы говорите о моем журнале. Причины, побудившие меня взяться за это дело, были частью личные слабости, частью умственные убеждения. Личные заключаются в том, что для деятельности моей необходимо внешнее побуждение, срок, не от меня зависящий. 2-е, журнальная деятельность мне по сердцу. 3-е, в уединенной работе я такой охотник grübeln[243], что каждая мысль моя идет раком. В журнале внешняя цель дает ей границы и показывает дорогу. К тому же во мне многое дозрело до статьи, что далеко еще не дозрело до книги. Выраженное в отрывках, оно придвинет меня к полнейшему уразумению того, что мне недостает. К тому же деятельность, возбужденная внешними причинами, может быть, обратится в привычку (хотя в последнем я крепко сомневаюсь). Сверх всего этого я имел в виду и то, что если журнал пойдет, то даст мне возможность не жить в деревне, которую я не умею полюбить, несмотря на многолетние старания, и позволит мне жить в Москве, которую я, также несмотря на многие старания, не умею отделить от воды, от воздуха, от света. Таковы были личные причины. Важнее этого было то обстоятельство, что многие из моих московских друзей объявили мне, что моя редакция «Москвитянина» будет для них причиною деятельности. Но над всем этим носилась та мысль или, может быть, та мечта, что теперь именно пришло то время, когда выражение моих задушевных убеждений будет и небесполезно, и возможно. Мне казалось вероятным, что в наше время, когда западная словесность не представляет ничего особенно властвующего над умами, никакого начала, которое бы не заключало в себе внутреннего противоречия, никакого убеждения, которому бы верили сами его проповедники, что именно теперь пришел час, когда наше православное начало духовной и умственной жизни может найти сочувствие в нашей так называемой образованной публике, жившей до сих пор на веру в западные системы. Христианская истина, хранившаяся до сих пор в одной нашей церкви, не искаженная светскими интересами папизма, не изломанная гордостью саморазумения, не искривленная сентиментальной напряженностью мистицизма, – истина самосущная, как свод небесный, вечно новая, как рождение, неизбежная, как смерть, недомыслимая, как источник жизни, – до сих пор хранилась только в границах духовного богомыслия. Над развитием разумным человека, над так называемым просвещением человечества господствовало начало более или менее искаженное, полуязыческое. Ибо малейшее уклонение в прицеле кладет пулю в совершенно другую мету. Отношение этого чистого христианского начала к так называемой образованности человеческой составляет теперь главный жизненный вопрос для всех мыслящих у нас людей, знакомых с нашей духовной литературой. К этому же вопросу, дальше или ближе, приводятся все занимающиеся у нас древнерусской историей. Следовательно, я мог надеяться найти сочувствие в развитии моего убеждения. Вот почему я решился испытать журнальную деятельность, хотя и знаю, что неудача в этом случае была бы мне почти не под силу. Я говорю «не под силу» в нравственном отношении, потому что в финансовом я не рискую. Издателем остается Погодин, с его расходами и барышами, покуда будет такое количество подписчиков, что мне можно будет без убытка заплатить ему известную сумму за право издания. Но если журнал не пойдет, не встретит сочувствия, то эта ошибка в надеждах, вероятно, уже будет последним из моих опытов литературной деятельности. Представьте ж, каково было мое положение, когда в конце декабря я увидел, что для 1-го номера, который должен был решить судьбу журнала, у меня нет ничего, кроме стихов Языкова, моих статей и маменькиных переводов. Присылка Ваших стихов оживила и ободрила меня. Я почувствовал новую жизнь. Потом получил «Слово» митрополита[244]. За три дня до выхода книжки выказал Погодин сказку Луганского[245], таившуюся у него под спудом. Прошу сказать мне подробно Ваше мнение об этом номере: оно будет мне руководством для других. Отрывок из письма Вашего об «Одиссее» нельзя было не напечатать. Это одна из драгоценнейших страниц нашей литературы. Тут каждая мысль носит семена совершенно нового, живого воззрения. «Одиссея» Ваша должна совершить переворот в нашей словесности, своротив ее с искусственной дороги на путь непосредственной жизни. Эта простодушная искренность поэзии есть именно то, чего нам недостает и что мы, кажется, способнее оценить, чем старые хитрые народы, смотрящиеся в граненые зеркала своих вычурных писателей. Живое выражение народности греческой разбудит понятие и об нашей, едва дышащей в умолкающих песнях. Кстати, к песням из собрания, сделанного братом, один том уже почти год живет в петербургской цензуре, и судьба его до сих пор еще не решается. Они сами знали только песни иностранные и думают, что русские – секрет для России, что их можно не пропустить. Между русскими песнями и русским народом – петербургская цензура! Как будто народ пойдет спрашиваться у Никитенки[246], какую песню затянуть над сохой. Брат мой недавно приехал из деревни и помогает мне в журнале. Адрес мой: В Большом Знаменском пер., подле церкви Ржевской Божьей Матери, в доме Бернгард. Адрес матушки: Против Пожарного депо в приходе Покрова в Левшинах, в доме г-жи Воейковой[247].
Калачи московские спрашивают у меня всякий день, когда Василий Андреевич будет нас кушать? Что прикажете им ответить? Надолго ли уехал от вас Гоголь[248]? Если будете писать ко мне, если доставите мне эту истинную радость, то скажите что-нибудь об нем. Особенно хотелось бы мне слышать от Вас о том сильном религиозном направлении, которое, кажется, теперь овладело им. Откуда оно развилось, куда идет и докуда дошло. Страшно, чтобы в Париже не подольстились к нему иезуиты. Изучал ли он особенно нашу церковь?
Барон Черкасов[249] здесь, а брат его[250], не барон, в деревне подле нас. Мы видались довольно часто. Он человек очень замечательный, чисто нравственный, не шутя верующий и живущий по убеждению. Мачеха отдала ему свое имение. А он из благодарности посвящает ей и ее детям свою жизнь, занимается ее хозяйством, снимает планы с ее земель и работает с утра до вечера, как только позволяет ему его расстроенное здоровье.
Москву теперь занимают больше всего балы, беспрестанные, очень, как говорят, приличные, т. е. дорогие, и довольно неприличные и, так, как говорят, не очень веселые. Теперь прекратились по причине траура. О лекциях Шевырева Вы прочтете в «Москвитянине». Новое филантропическое общество дам, результат Mystères de Paris[251] занимает почти всех. Отыскивают des pauvres honteux[252] и никак не могут найти. А между тем прежняя милостыня русская исчезает. Даже на церковь перестают подавать. Здоровье Яке-пузана[253], кажется, поправляется, но все еще плохо. Он пишет много, и стих его, кажется, стал еще блестящее и крепче. Хомяков пишет больше прозой (больше сказано в противоположность к очень мало в бильярдном смысле). Во втором номере «Москв.» Вы увидите его статью. Чертков издал второе прибавление к своему каталогу – вещь великолепная. Жена моя готовится издать дополнение к семейству господ Киреевских. Она кланяется Вам и Вашей жене[254] и поздравляет.
Ваш И. Киреевский.
55. М. П. Погодину
Начало 1846 годаЛюбезный Погодин! Честь тебе, и слава, и благодарность ото всех, кто дорожит памятью Карамзина и славою России. Я прочел твое «Слово»[255] с истинным наслаждением. Давно ничто литературное не производило на меня такого впечатления: Карамзин явился у тебя в своем истинном виде, и таким образом речь твоя воздвигает ему в сердце читателя великий памятник, лучше симбирской бронзы. Замечаний, которых ты от меня требуешь, я сделал немного. Оттого ли, что большие красоты заслонили от меня мелкие недостатки, или оттого, что их нет, только вот все, что я заметил:
1. Согражданина вашего. Он не симбирский, а русский гражданин и, следовательно, – согражданин всех нас. Эту честь нам уступать нельзя. Не лучше ли сказать: согорожанина вашего, нашего общего согражданина…
2. Не один Симбирск ставил памятник Карамзину, поэтому выражавший свои чувства при этом случае не мог быть органом одних симбиряков. Нельзя ли сказать органом общего чувства…
3. О книжной лавке Карамзин не заботился. Сочинения его продавались без его хлопот. Не вернее ли будет: между типографией и письменным столом.
4. В прежние века не было безусловных верноподданных. Сколько князей изгонялось за нарушение условий! Одно подозрение в злодеянии Бориса[256] восстановило против него всю Россию. Одно неуважение к обрядам и обычаям русским уничтожило самозванца. А те грамоты, на которых целовали крест наши властители при восшествии на престол от Шуйского[257] до Анны[258]? Нет, то-то и особенность нашего прежнего верноподданства, что оно было не безусловное, но, напротив, условленное законностью. Самое слово «верноподданный» как-то нейдет к характеру прежних веков. В нем закал нового времени. Оно из лексикона Феофана[259] и Яворского[260]. К тому же весь конец этого периода слишком пахнет риторикой, хотя начало его прекрасное.
5. Нельзя ли сказать: который по примеру древних, забытых веков…
6. Можно ли сказать: честь и слава веку и государству, где крепостной крестьянин и пр.?..
7. Не правильнее ли: забытый в прошедшем веке? Потому что в прежние века мы без сравнения больше ценили доблести нравственные и внутренние, религиозные, чем внешние, видимые.
8. Что за правила твоего искусства? И зачем об них думать? Все, что наводит на риторику, наводит на зевоту.
9. Что такое русский бог? Вообще эта манера говорить о Ломоносове[261] уже очень опошлилась. Там, на берегу Белого моря и пр. Не лучше ли так? Богу угодно было, чтобы еще при жизни самодержца, преобразователя государства, родился тот крестьянин, которому предназначено было преобразовать наше слово. Через пятнадцать лет и пр.
10. Ведь что-то не в тон. Не лучше ли моменты заменить ступенями или по крайней мере периодами.
11. Здесь, кажется, место упомянуть о Новикове[262] и представить в настоящем свете его влияние на Карамзина. Ты, правда, упомянул о нем в другом месте, но только что упомянул. В памяти о Карамзине Новиков должен занимать не такое место. Конечно, собственный гений и внутренний голос были руководителями Карамзина, но кто раскрыл в нем этот гений? Кто освободил этот голос от шума мелкой жизни? Кто вдохнул живительную мысль и дал средства к высокому направлению жизни? Хорошо бы было представить здесь это общество незаметных делателей, трудящихся в тишине и без славы, без выгоды, на пользу человечества и Отечества. Карамзин мог сблизить язык с естественностью и с действительной жизнью потому, что жизнь действительная уже получила то высокое значение, которое было ею утрачено и без которого она не могла иметь образованного слова. Карамзин разрешил вопрос потому, что вопрос уже был предложен и данные к решенью готовы.
12. Успокоившись – лишнее. Может быть, писатель испытывал сильное волнение, но читатель еще спокоен, хотя и заинтересован.
13. Произвести впечатление о себе в правительстве – не по-русски.
14. Бабушка Екатерина Афанасьевна Протасова, при которой мы читали твою речь, заметила при этом случае, что вместе с необыкновенным успехом, который имела «Бедная Лиза», вместе с необыкновенным восторгом возбудила она и сильных, горячих порицателей, которые говорили тогда, что при этом упадке искусства остается уже ожидать только того, чтобы писатели называли своих героев еще и по отчеству! Вы увидите, говорили они, назовут! Право, назовут и по отчеству! За это злонамеренное пророчество сердились тогда все обожатели Карамзина.
15. Прекрасный отрывок: здесь весь Карамзин в зародыше. Здесь слышен и Новиков. Не тут ли сказать об нем?
16. Начиная с крестьянской; задача – не крестьянская, хотя и о крестьянах. Нужно другое слово.
17. Зачем объявлять эту тайну?
18. Слово республиканская свобода колет глаза. Не лучше ли народная?
19. Как хочешь, закрыв глаза – не хорошо. Потому-то он и ринулся в бездну русской истории, что открыл глаза, которые у других были закрыты.
20. Не лишняя ли эта вставка от черты до черты? Зачем тут рассуждение о правилах науки или искусства? Не лучше ли прямо начать: В приготовлении материалов и пр.
21. Уж это слишком! Богословам начинать с Карамзина!
22. Как остальные выписки твои все кстати и объясняют твою мысль, так эта выписка, надобно признаться, самая несчастная. Подумай хорошенько, можно ли без оговорки выставить эту мысль Карамзина? Если была темная точка в светлом уме Карамзина, то, конечно, это смешение понятий о единовластии и самовластии, о воспитании грубого и невежественного народа просвещенным правительством! Здесь начало раздвоения между правительством и народом. Разум народа – в церквях, в университетах, в литературе, в убеждениях сословий и пр. В правительстве – народная воля; может ли быть воля умнее разума? Может казаться умнее, когда, не слушаясь разума, подражает чужому образу действий. Отсюда минутный блеск и неминуемое расстройство организма. Оттого Петр[263] идет не в пути народа, а наперекор ему. Одним словом, здесь-то вся завязка вопроса между Востоком и Западом в русском образе мыслей. Приводя Карамзина без возражений, ты опровергаешь сам себя.
23. Язык произвестись не может.