bannerbanner
Под знаком черного лебедя
Под знаком черного лебедя

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 8

– Я понимаю в костях и суставах. Зайди-ка в дом.

В доме было холоднее, чем снаружи. У меня за спиной скользнула на место задвижка и повернулась ручка замка.

– Пошел-пошел, – произнес голос кислой бабки, – пошел вперед, в гостиную. Я приду сразу, как приготовлю, чем тебя лечить. Но что бы ты там ни делал, веди себя тихо. Ты очень пожалеешь, если разбудишь моего брата.

– Хорошо… – отвел я взгляд. – Где у вас гостиная?

Но в темноте зашаркало, и кислая бабка исчезла.

Далеко, в другом конце коридора, виднелось лезвие мутного света, и я похромал туда. Одному Богу известно, как я пришел сюда на раздробленной лодыжке от замерзшего озера по кривой, бугрящейся корнями тропе. Но как-то, должно быть, пришел, раз я здесь. Я проковылял мимо лестницы. На нее падал приглушенный лунный свет, и я разглядел старую фотографию на стене. Подводная лодка в каком-то порту, судя по виду – где-то в Арктике. Экипаж стоит на палубе, салютует. Я побрел дальше. Лезвие света никак не приближалось.


Гостиная была чуть больше крупного гардероба и вся набита музейным барахлом. Пустая клетка для попугая, валки для отжима белья, огромный комод, коса. И всякий мусор. Гнутое велосипедное колесо и одна футбольная бутса, покрытая закаменевшим илом. Пара древних коньков висела на вешалке для пальто. Здесь не было ни одного современного предмета. И камина тоже не было. Ничего электрического, кроме побуревшей голой лампочки. Волосатые растения высовывали беловатые корни из крохотных горшков. Боже, как холодно! Диван промялся подо мной, выпуская из себя звук «ссссс». Из гостиной вел еще один дверной проем, завешенный занавеской из бус. Я попытался найти позу, в которой щиколотка болела бы меньше, но не вышло.

Наверно, прошло какое-то время.

Кислая бабка держала в одной руке фарфоровую миску, а в другой – мутный стакан.

– Снимай носок.

Щиколотка раздулась, ступня висела мертвым грузом. Кислая бабка подставила мне под икру табуретку и встала на колени рядом. Ее платье шуршало. Это был единственный звук в комнате, если не считать звона крови у меня в ушах и моего прерывистого дыхания. Бабка сунула руку в миску и принялась размазывать по моей щиколотке кашу, похожую на хлебный мякиш.

Щиколотка вздрагивала.

– Это припарка. – Бабка ухватила поудобнее мою ногу. – Чтобы снять отек.

Припарка покалывала, но боль не унималась, и еще я изо всех сил сопротивлялся холоду. Кислая бабка вымазала всю кашу мне на щиколотку, и каша схватилась, как клей. Бабка сунула мне мутный стакан:

– Выпей.

– Оно пахнет… марципаном.

– Не нюхай. Пей.

– Но что это?

– Это снимает боль.

По ее лицу я понял, что выбора у меня нет. Я осушил стакан одним глотком, как пьют микстуру магнезии. Жидкость была густая, как сироп, без особого вкуса.

– А ваш брат спит наверху? – спросил я.

– А где же ему быть, Ральф? А теперь – тсс.

– Я не Ральф, – сообщил я, но она как будто не слышала.

Я бы прояснил это явное недоразумение, но потребовалось бы много сил, а теперь, когда перестал двигаться, я уже больше не мог бороться с холодом. Странное дело: как только я сдался, меня окутала дивная сонливость и словно потянула вниз. Я представил себе маму, папу и Джулию – как они сидят дома на диване и смотрят по телевизору «Волшебство Пола Дэниелса», но их лица растаяли и уплыли, как отражения на выпуклой стороне ложки.


Я проснулся – холод будто растолкал меня. Я не знал, где я, кто я и когда я. Уши болели, как будто их кто-то откусил, и я видел в воздухе свое дыхание. На табуретке стояла фарфоровая миска, а моя щиколотка была покрыта какой-то жесткой губчатой коркой. Тут я все вспомнил и сел. Нога уже не болела, но в голове что-то было не так, как будто в нее залетела ворона и не могла вылететь обратно. Я обтер щиколотку засморканным носовым платком. Чуднó: ступня прекрасно вертелась, излеченная, словно по волшебству. Я натянул носок, обулся, встал и осторожно перенес вес на поврежденную ногу. В ней слабо кольнуло, но я это почувствовал только потому, что изо всех сил прислушивался.

– Ау? – крикнул я через занавеску из бус.

Ответа не было. Я прошел сквозь сухо щелкающие бусы в крохотную кухоньку с каменной раковиной и огромной печью. В ней поместился бы ребенок. Дверца печки была оставлена открытой, но внутри было темно, как в треснутой гробнице в подземелье под церковью Святого Гавриила. Я хотел поблагодарить кислую бабку за то, что она вылечила мне ногу.

«Проверь лучше, открывается ли задняя дверь», – предостерег Нерожденный Близнец.

Дверь не открывалась. И подъемное окно в морозных узорах – тоже. Его задвижки и петли были давным-давно закрашены сверху, и даже для того, чтобы слегка сдвинуть раму вверх, понадобилось бы зубило. Интересно, сколько времени. Я попытался разглядеть циферблат дедушкиной «Омеги», но в кухоньке было слишком темно. А если сейчас поздний вечер? Я приду домой, а ужин будет ждать меня на столе под жаропрочной стеклянной миской. Папа и мама взбесятся, если я не вернусь к ужину. А если уже за полночь? Вдруг они обратились в полицию? Господи. А что, если я проспал целый короткий день и сейчас уже следующая ночь? «Мальверн-газеттир» и «Мидлендс тудей» уже напечатали мою школьную фотографию и обращение к возможным свидетелям. Господи. Подгузник наверняка сообщил, что видел меня у замерзшего озера. Может, меня уже там ищут с аквалангами.

Это какой-то дурной сон.

Но все оказалось еще гораздо хуже. Вернувшись в гостиную, я посмотрел на дедушкину «Омегу» и увидел, что времени нет. «Не-е-ет!» – проскулил я. Стекло, часовая стрелка, минутная – все исчезло. Осталась только гнутая секундная стрелка. Наверно, это случилось, когда я упал на лед. Корпус часов треснул, и начинка лезла наружу.

Дедушкины часы сорок лет шли секунда в секунду.

Я прикончил их меньше чем за две недели.


Шатаясь от ужаса, я прошел по коридору и просипел, глядя на верх кривой лестницы:

– Ау?

Темнота и безмолвие, как ночью в ледниковый период.

– Мне надо идти!

Я боялся из-за раздавленных часов и боялся оставаться в этом доме, но все же не осмеливался кричать, чтобы не разбудить этого самого брата.

– Мне пора домой, – произнес я чуть погромче.

Ответа не было. Я решил попросту выйти через переднюю дверь. Потом вернусь при свете дня и поблагодарю бабку. Задвижки легко отъехали в сторону, но старомодный замок не поддавался. Он не откроется без ключа. Ничего не поделаешь. Надо идти наверх, будить бабку, брать у нее ключ, а если она разозлится – что ж тут. Я должен, должен что-то сделать, исправить катастрофу с часами. Одному Богу известно что, но внутри Дома в чаще я этого точно сделать не смогу.

Лестница оборачивалась вокруг себя и становилась все круче. Скоро мне пришлось цепляться за ступеньки руками, чтобы не упасть. Как, ради всего святого, бабка, похожая на шахматную ладью в своем негнущемся платье, лазит по этой лестнице? Наконец я вылез на крохотную площадку с двумя дверями. Через окошко-щель брезжил свет. Одна из этих дверей должна быть бабкина. Вторая, стало быть, брата.

«Левая – волшебная». Я схватился за круглую железную ручку левой двери. Она высосала все тепло из кисти, потом из всей руки, из всей моей крови.

Скрич-скрач.

Я замер.

Скрич-скрач.

Жук-древоточец? Крыса на чердаке? Труба потрескивает, замерзая?

Из какой комнаты доносится это «скрич-скрач»?

Я повернул круглую железную ручку, и раздался хитрый, словно закрученный, скрип.


Сквозь кружевную занавеску со снежинками лунный свет будто пудрой осыпал чердачную комнату. Я угадал. Кислая бабка лежала под лоскутным одеялом – неподвижно, как мраморная герцогиня на крышке саркофага. На тумбочке у кровати стояла банка со вставной челюстью. Я прошаркал к кровати по корявому полу. Мысль о том, что надо будить бабку, меня пугала. Что, если она про меня забыла и решит, что я пришел ее убить, начнет звать на помощь и ее хватит кондрашка? Волосы рассыпались по впавшему лицу, как водоросли. Каждые десять-двадцать сердцебиений изо рта бабки вылетало облачко дыхания. Если бы не это, невозможно было бы поверить, что она из плоти и крови, как я.

– Вы меня слышите?

Нет, придется ее трясти.

Я потянулся к ее плечу – моя рука прошла половину расстояния, когда «скрич-скрач» послышался снова, глубоко в недрах бабки.

Это не храп. Это предсмертный хрип.

Пойти в другую спальню. Разбудить ее брата. Нужно вызвать «скорую». Нет. Разбить окно и выбраться из дома. Побежать к Айзеку Паю в «Черный лебедь» за помощью. Нет. Тебя первым делом спросят, что ты делал в Доме в чаще. Что ты скажешь? Ты даже не знаешь, как зовут эту женщину. Слишком поздно. Она умирает, вот прямо сейчас умирает. Я не сомневался. «Скрич-скрач» набирал силу, звучал громче, насекомее, острее, кинжальнее.

Трахея бабки выпирает, пока душа выдавливается из сердца.

Изработанные глаза распахиваются, словно кукольные, – черные, стеклянистые, испуганные.

Из черного провала рта вылетает молния.

В воздухе висит безмолвный рев.

Мне уже никуда не уйти.

Вешатель

Тьма, свет, тьма, свет, тьма, свет. Дворники «датсуна» даже на максимальной отметке не справляются с дождем. Когда навстречу пролетают огромные многоосные грузовики, на лобовом стекле взбивается пена. Видимость – как в автомойке: я едва-едва разглядел два военных радара, крутящиеся с немыслимой скоростью. Ждут, когда на нас обрушится вся мощь войск Варшавского договора. Мы с мамой почти всю дорогу молчим. Частично, думаю, из-за того, куда она меня везет. (Часы на приборной доске показывают 16:05. Ровно через семнадцать часов состоится моя публичная казнь.) Мы остановились перед светофором на переходе, где надо нажимать кнопочку, у закрытого косметического салона, мама спросила, как прошел мой день, и я ответил: «Ничего». Я в ответ спросил, как прошел ее день, и она сказала: «Спасибо, хорошо – я смогла реализовать свое искрометное творческое начало и теперь испытываю чувство глубокого удовлетворения». Мама умеет быть убийственно саркастичной, хотя меня за это ругает.

– Тебе кто-нибудь подарил валентинку?

Я сказал, что нет, но, даже если бы и подарили, я все равно сказал бы маме, что нет. (Точнее, мне пришла одна, но я ее выкинул. На ней было написано: «Пососи у меня» – и стояла подпись «Бест Руссо», хотя почерк скорее смахивал на Гэри Дрейка.) Дункан Прист получил четыре штуки. Нил Броуз – семь (во всяком случае, он так сказал). Энт Литтл выведал, что Ник Юэн получил двадцать. Я не стал спрашивать маму, досталась ли ей валентинка. Папа говорит, что День святого Валентина, День матери, День безрукого вратаря и тому подобное – все это изобрели производители поздравительных открыток и шоколадных конфет.

В общем, мама высадила меня у светофора в Мальверн-Линк, возле поликлиники. Я забыл свой дневник в бардачке машины, и, если бы свет не сменился на красный, мама бы так и уехала к Лоренцо Хассингтри с моим дневником. (Джексон – не особенно крутое имя, но, если бы в нашу школу забрел какой-нибудь Лоренцо, его бы сожгли бунзеновскими горелками до смерти.) Надежно спрятав дневник в сумку, я пересек залитую водой стоянку машин при поликлинике, прыгая с одного сухого места на другое, как Джеймс Бонд по спинам крокодилов. У входа ошивалась пара ребят из второго или третьего класса школы имени Дайсона Перринса. Они увидели, что на мне форма враждебной школы. Если верить Питу Редмарли и Гилберту Свинъярду, раз в год все четвероклассники Дайсона Перринса и четвероклассники нашей школы вместо уроков встречаются в тайном месте, огороженном кустами, на Пулбрукском общинном лугу для драки стенка на стенку. Кто струсит, тот педик, а кто стукнет учителям, тот покойник. И три года назад Плуто Ноук треснул их самого крутого пацана так, что тому в больнице пришивали челюсть обратно. И он до сих пор ест только жидкое через соломинку. К счастью, дождь был такой сильный, что парни из Дайсона Перринса не стали со мной связываться.


Я пришел в клинику уже второй раз в этом году, поэтому хорошенькая девушка в регистратуре меня узнала.

– Джейсон, я сейчас вызову миссис де Ру. Присядь пока.

Эта девушка мне нравится. Она знает, зачем я здесь, и потому не заводит со мной бессмысленных разговоров, которые только вытащат на свет мою проблему. В вестибюле пахнет дезинфекцией и нагретой пластмассой. Люди, которые тут сидят и ждут приема у врача, обычно выглядят вполне нормально, как будто у них нет ничего серьезного. Но и у меня нет ничего такого, во всяком случае с виду. Мы сидим очень близко друг к другу, но о чем нам говорить, кроме темы, на которую никто из нас говорить не хочет: «Так почему вы здесь?» Одна бабка вязала. Спицы сплетали шум дождя с пряжей. Мужчина со слезящимися глазками, похожий на хоббита, раскачивался взад-вперед. Женщина с проволочными вешалками вместо костей сидела и читала «Обитателей холмов». В вестибюле есть клетка для младенцев, с кучей обсосанных игрушек, но сегодня она пустовала. Зазвонил телефон, и хорошенькая регистраторша взяла трубку. Наверно, это была какая-нибудь подружка, потому что регистраторша прикрыла трубку и рот рукой и понизила голос. Господи, как я завидую людям, которые могут говорить, что им вздумается, как только оно в голову придет, не проверяя предварительно, нет ли там запинательных слов. Часы со слоненком Дамбо выстукивали: «зав-тра ско-ро при-дет, по-зор с со-бой при-не-сет, те-бе до трех не со-счи-тать, нач-ни о-пять, о-пять, о-пять». (Четверть пятого. Мне осталось жить шестнадцать часов пятьдесят минут.) Я взял потрепанный журнал «Нэшнл джиогрэфик». В нем была статья про то, как одна американка научила шимпанзе разговаривать на языке глухонемых.


Большинство людей думают, что заикаться и запинаться – это одно и то же. На самом деле это такие же разные вещи, как запор и понос. Заикание – это когда ты произносишь первую часть слова, но не можешь удержаться и повторяешь ее много раз. Вот так: «За-за-за-за-ика». А запинание – это когда ты произносишь первый кусок слова и застреваешь. Вот так: «За… ПИНка!» Я запинаюсь и именно поэтому хожу к миссис де Ру. (Ее на самом деле так зовут. Фамилия у нее голландская, а не австралийская, хоть и рифмуется с «кенгуру».) Я начал к ней ходить пять лет назад, когда было засушливое лето и Мальвернские холмы все побурели. Как-то в школе мисс Трокмортон играла с нами в «виселицу» на классной доске. В окно вливались струи солнечного света. На доске было написано:

СО-О-ЕЙ

Любой дебил угадал бы это слово, так что я поднял руку. Мисс Трокмортон кивнула мне, и этот момент разделил мою жизнь на две эпохи: до прихода Вешателя и после. Слово «соловей» билось у меня в черепе, но никак не вылезало. Я сказал «с», но чем сильнее выдавливал из себя остальное, тем сильнее затягивалась петля. Помню, как Люси Снидс зашептала на ухо Анджеле Буллок и обе захихикали в кулачок. Помню, как удивленно смотрел на меня Робин Саут. Я бы отреагировал точно так же, если бы такое творилось с кем-нибудь другим. Когда человек запинается, у него выпучиваются глаза, он багровеет и трясется, как участники матча по армрестлингу, когда силы равны, а губы хлопают, как у рыбы, бьющейся в сети. Должно быть, со стороны это выглядит забавно.

Мне, впрочем, было не до смеха. Мисс Трокмортон ждала. Весь класс ждал. Ждали все до единой вороны и все пауки в Лужке Черного Лебедя. Каждое облако в небе, каждая машина на шоссе, даже миссис Тэтчер в палате общин – все замерли, прислушиваясь, наблюдая и думая: «Что такое творится с Джейсоном Тейлором?»

Но, несмотря на весь мой шок, страх, удушье и стыд, несмотря на то что я выглядел полнейшим калекой, несмотря на то что я ненавидел себя за неспособность произнести обычное слово на своем родном языке, я не смог сказать «соловей». В конце концов мне пришлось выдавить из себя: «Не могу сказать», и мисс Трокмортон сказала: «Понятно». Ей действительно было все понятно. В тот же вечер она позвонила моей маме, и через неделю меня повели на прием к миссис де Ру, логопеду из поликлиники в Мальверн-Линке. Это было пять лет назад.

Должно быть, как раз в это время (может быть, в тот самый день) мое запинание приняло облик Вешателя. Щучьи губы, сломанный нос, брыли как у носорога, красные глазки (потому что он никогда не спит). Я представил себе, как он стоит над новорожденными младенцами в Престонской больнице и водит пальцем, бормоча считалочку, – выбирает себе добычу. Он касается моих расслабленных губ и бормочет: «Моё». Но лучше всего я знаю не лицо его, а руки. Его змеистые пальцы, что проникают в мой язык и сжимают горло, чтобы я уж точно не мог ничего сказать. Он всегда больше всего любил слова на «С». Когда мне было семь, я боялся вопроса «Сколько тебе лет?». В конце концов я начал в ответ показывать семь пальцев, как будто в шутку. Но я знаю, что собеседники всегда думали: «Вот дебил, почему нельзя просто сказать?» Вешатель любил и слова на «У», но в последнее время охладел к ним и переключился на «П». Это очень плохо. Загляните в любой словарь: слов на «П» там больше всего. На «П» и «С» начинаются в общей сложности двадцать миллионов слов. После того, что русские начнут атомную войну, я больше всего боюсь, что Вешатель заинтересуется словами на «Д», потому что тогда я даже свое собственное имя перестану выговаривать. Придется официально менять имя по документам, но папа мне этого никогда не позволит.

Единственный способ перехитрить Вешателя – заранее обдумывать каждую фразу, и, если в ней окажется запинательное слово, менять его на другое. Конечно, все это надо делать так, чтобы собеседник ни о чем не догадался. Я читаю словари – это помогает финтить и увертываться, но нужно еще помнить, с кем разговариваешь. (Например, если бы я говорил с другим тринадцатилетним парнем и сказал бы «меланхоличный», чтобы не запнуться на слове «печальный», меня подняли бы на смех, потому что детям не положено использовать взрослые слова, вроде «меланхоличный». Во всяком случае, в общеобразовательной школе Аптона-на-Северне не положено.) Другая стратегия: говорить «э-э-э», чтобы выиграть время, – может быть, Вешатель отвлечется, и тебе удастся контрабандой протащить наружу заветное слово. Но если все время говорить «э-э-э», будешь выглядеть как полный дебил. И наконец, если учитель задает тебе прямой вопрос, ответ на который – запинательное слово, то лучше притвориться, что не знаешь ответа. Я так делал бесчисленное количество раз. Иногда учителя в ответ слетают с катушек (особенно если они только что пол-урока объясняли как раз эту тему), но я на все готов, лишь бы не получить звание «школьного заики».

До сих пор я кое-как выворачивался, но завтра утром в пять минут десятого окажусь в безвыходном положении. Мне придется встать на виду у Гэри Дрейка, и Нила Броуза, и всего класса и читать вслух из книги мистера Кемпси «Простые молитвы для сложного мира». В тексте будут десятки запинательных слов, которые я не смогу заменить и не смогу притвориться, что не знаю их, потому что вот они – напечатаны прямо на странице. Пока я буду читать, Вешатель будет радостно забегать вперед, подчеркивая все свои любимые слова на «П» и на «С» и бормоча мне в ухо: «Ну-ка, Тейлор, попробуй выжать из себя это словечко!» Я знаю, что на глазах у Гэри Дрейка, Нила Броуза и всего класса Вешатель просто раздавит мне горло в кашу, изувечит язык, скомкает лицо. Хуже, чем у Джоуи Дикона. Я буду запинаться так, как никогда в жизни еще не запинался. К четверти десятого моя тайна разнесется по всей школе, как ядовитый газ во время химической атаки. К концу первой перемены мне уже будет незачем жить на свете.

Вот самая чудовищная история, какую я когда-либо слышал. Пит Редмарли поклялся могилой своей бабушки, что это правда, значит, наверно, все на самом деле так и было. Один мальчик в шестом классе сдавал экзамены. У него были ужасные родители, которые все время на него давили, чтобы он учился только на отлично, и, когда этот мальчик пришел на экзамен, он просто сломался и даже не смог понять ни одного вопроса. И вот что он сделал: взял из пенала две шариковые ручки «Бик», наставил острыми концами себе на глаза, встал и со всей силы ударил головой о парту. Прямо в экзаменационном классе. Ручки проткнули ему глазные яблоки и вошли так глубоко, что из глазниц торчали только пеньки длиной в дюйм и с них капало. Директор школы мистер Никсон замял дело, так что оно не попало ни в газеты, никуда. Ужасная, тошнотворная история, но лучше я убью Вешателя таким образом, чем позволю ему убить меня завтра утром.

Я серьезно.


Подошвы туфель миссис де Ру громко стучат, поэтому я всегда знаю, когда она за мной идет. Ей сорок лет, а может, чуть больше; у нее волнистые волосы бронзового цвета, она носит крупные серебряные броши и одежду в цветочек. Миссис де Ру отдала хорошенькой регистраторше папку, неодобрительно цокнула языком при виде дождя за окном и сказала: «Никак муссоны разгулялись в темных дебрях Вустершира!» Я согласился, что льет как из ведра, и быстро ушел с миссис де Ру. Пока другие пациенты не догадались, что со мной не так. Мы пошли по длинному коридору мимо указателей со словами вроде «Педиатрия» и «Ультразвуковое обследование». (В мой мозг никакому ультразвуку не проникнуть. Я его обману – буду перечислять в уме все спутники в Солнечной системе.)

– Февраль в этих местах ужасно мрачный, – заметила миссис де Ру. – Правда? Прямо не месяц, а какое-то утро понедельника длиной в двадцать восемь дней. Уходишь из дому – темно, возвращаешься – опять темно. А в такие дождливые дни живешь как будто в пещере за водопадом.

Я рассказал миссис де Ру то, что слышал про эскимосских детей, – как они проводят время под лампами искусственного солнечного света, чтобы не болеть цингой, потому что на Северном полюсе зима длится большую часть года. Я посоветовал миссис де Ру купить лежак с лампами для загара, как в солярии. Она сказала, что подумает.

Мы прошли мимо кабинета, где воющему младенцу только что сделали укол. В следующем кабинете девушка возраста Джулии сидела в инвалидном кресле. Вместо одной ноги у нее ничего не было. Эта девушка наверняка согласилась бы взять мое запинание, лишь бы ей вернули ногу. Интересно, неужели нам, чтобы быть счастливыми, нужно чужое несчастье. Впрочем, это работает в обе стороны. После завтрашнего утра люди будут при виде меня думать: «Может, я и сижу в дерьме, но мне хотя бы не приходится быть на месте Джейсона Тейлора. Я хотя бы разговаривать умею».


Февраль – любимый месяц Вешателя. Ближе к лету он впадает в спячку до осени, и я начинаю говорить получше. Надо сказать, что пять лет назад, после первой серии посещений миссис де Ру, ко времени, когда у меня началась сенная лихорадка, все решили, что мое запинание прошло. Но в ноябре Вешатель просыпается опять, вроде Джона Ячменное Зерно наоборот. К январю он уже как новенький, и я снова начинаю ходить к миссис де Ру. В этом году Вешатель злобствует, как никогда. Две недели назад у нас гостила тетя Алиса, и однажды вечером я переходил лестничную площадку и услышал, как тетя внизу говорит маме:

– Честное слово, Хелена, ты вообще собираешься делать что-нибудь с его заиканием? Это же социальное самоубийство! Я никогда не знаю, то ли закончить за него фразу, то ли так и оставить в подвешенном состоянии.

Подслушивать страшно интересно, потому что узнаешь, что люди на самом деле про тебя думают. Но иногда от подслушивания портится настроение – по той же самой причине. Когда тетя Алиса уехала обратно в Ричмонд, мама усадила меня для разговора и сказала, что, наверно, мне не повредит снова сходить к миссис де Ру. Я согласился, потому что и сам хотел, но не просил об этом потому, что мне было стыдно, и еще потому, что, когда я говорю о своем запинании, оно становится более настоящим.


В кабинете у миссис де Ру пахнет растворимым «Нескафе». Она беспрестанно пьет «Нескафе голд». У нее в кабинете два продавленных дивана, один ковер цвета желтка, пресс-папье в виде драконьего яйца, игрушечная многоэтажная автомобильная стоянка фирмы «Фишер-прайс» и огромная зулусская маска из Южной Африки. Миссис де Ру родилась в Южной Африке, но в один прекрасный день правительство велело ей покинуть страну в двадцать четыре часа, или ее посадят в тюрьму. Не потому что миссис де Ру сделала что-то плохое, а потому, что правительство в Южной Африке так поступает с людьми, которые не согласны, что цветных надо сгонять в резервации, в глиняные хижины с соломенными крышами, без школ, больниц и работы. Джулия говорит, что южноафриканская полиция иногда не заморачивается с тюрьмами, а просто сбрасывает людей с крыши высотного здания и говорит, что они пытались бежать. Миссис де Ру и ее муж (он индиец, нейрохирург) сбежали на джипе в Родезию, но все имущество им пришлось оставить. Правительство забрало его себе. (Я все это знаю из интервью, которое миссис де Ру дала «Мальверн-газеттир».) Когда у нас зима, в Южной Африке лето, поэтому февраль у них – чудный жаркий месяц. У миссис де Ру до сих пор остался забавный акцент. Вместо «да» она говорит «до».

На страницу:
3 из 8