bannerbanner
Юлия Ник. Хроники любви провинциальной. Том 1. Ушедшая старина
Юлия Ник. Хроники любви провинциальной. Том 1. Ушедшая старинаполная версия

Полная версия

Юлия Ник. Хроники любви провинциальной. Том 1. Ушедшая старина

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
11 из 12

И энтим жить можно, да радоваться.

Сам-то ребят строго держал, но терпеливым был. И ещё раз покажет, если что не понимают, и ещё раз. Глядишь, и пошло дело. Старшенькие-то мои тогда четырнадцати-двенадцати, поди, годков уже всю мужицкую работу справляли и стрелять умели оба. Как в кого стрелять? А волки-те?! Бывало, в такую осаду возьмут, днём из дому не выйдешь, детей боялись в школу, да гулять отпускать.

Вот тогда все стрелки разом вставали, облавы, капканы да приманки устраивали из собак. Собаки – это для серых самая дорогая добыча завсегда. Собак-те хорошие хозяева в сенцах держали. Что ты. Иначе собак не напасешься. Она и в сенцах голос даёт, и чужака не пустит. Да и в морозы – всё ей теплей. Ну, псиной воняет, конешное дело, если подстилку редко менять. Но собака – ребятишкам забава и к заботе о скотине приучает. Сначала самые малые её покормят, потом сами за стол садятся, так уж он их приучил сызмала, Фролушка-те.

А в тот год волочье совсем остервенело, в сарайки забирались, коз, овечек душили да утаскивали. Вот мои мальчонки-те вместе со всеми и стрелили их, силков, капканов наставят, потом обходят, да стреляют, коли живой ещё. Но волки – они больно умные. Это много надо уметь, чтобы волка взять, но Фрол их умел обманывать и ребят научил. Четыре новых шкуры я выделала к весне-те. Куда? А в кошевку класть, ноги прикрыть, да мало ли? Унты шили. Надежные обувки получались, унты-те. Как увидели их впервой на начальниках городских, быстро наловчились. Фролушка ребятишкам всем сшил, кто старше. А маленьким пимы заказал скатать, на те же шкуры и поменял. У него унты завсегда были. В Сибири без хорошей обуви делать неча, сгинешь.

Ну, вот я и говорю, наказал, штобы не баловала. Всё мне по хозяйству наказал, что меня касалось, а на помощь он старшого брата призвал, четьвертого, чтобы старшеньким подсказывал, когда да што делать надобно в срок-те. Того уж не демобилизовали по возрасту, ему шестьдесят было. Четыре старших брата евоные оставались с нами, восемью бабами и ребятешками, а четверо ушли. И племянники все старшие ушли. Остались мы бабы, молодь и старики одни, и без лошадей. Лошадей тоже демобилизовали, котору в обоз, котору в кавалерию.

Кавалерия? А как же? Была! Всех же казаков подняли на верхи, говорят, кто в живых ещё остался, да к службе годный. От них толку-те больше, коли они на верхах, да с саблями своими. Природа у них такая. Выучка старая. Ну, вот…

И так-то мы с ним до самого до рассвета друг дружку радовали. Ну и что ж, что беременна. Это ж не болезнь какая, природное это. А что ж, раз неможется нам? Он уж ловкий у меня был. Умелый, и на локоток обопрется, и меня прижмёт, всё ладно, а то и повернет, и привстанет, коли уж вовсе большая я. А дитю это только полезнее, ему и родиться потом легче. И повитуха про то говорила, раньше-те бывало, что и мужа на помощь зараньше звали, чтобы тяжелая роженица разродиться смогла, семя-то смягчает женско тело.

Умирали? Умирали. Как не бывало? Бывало. Умирали, так и не разродившись, если лекарь разрезать не успевал. И такое случалось, в город возили, коли дорога была. А инда и умирали. Тяжело это – так умирать. Таких Боженька сразу в свой чертог забирает за смерть мученическую. Вот и всё утешение. Девок с узкими задами взамуж не брали, боялись беды. Но такие-те редко бывали. Несчастные. У нас девушки всё больше ладненькие с задочком аккуратненьким, в боках-то перехваточка, а груди чтобы колышком, горочкой, а не висели, как два мешка с солью. Смотрели на это, как невест-то выбирали. Ей и женой быть, и родить.

А у тебя-те задок нормальный, только тощенький, а так хороший, сама разродишься, коли есть нормально начнешь. Распустех рыхлых тоже не любили. Как она рыхлая с хозяйством управляться будет? Совсем раскиснет брюхатая-то. Инда, слышь, за такими и приданое большое давали, да мало охотников было. Думали мужики о своём семени.

Да уж, хорошо нам с ним было. Я его только покормить успела, да собой котомку собрала в дорогу-те. Сколь им там идти до войны той, никто не знал, с запасом положила. И сала, и хлеба, и сухариков сдобных, и курицу закопчённую. Луку да чесноку поболе от болезни какой. Ну, что было – то и дала. Темно ещё совсем, а в окошко уже стукоток, зовут приятели, братья да племяннички. Так и ушли гурьбой, а женам настрого запретили с ними идти, да выть ешё, чего доброго. Зашел в комнату-те, детей перекрестил. Так-то на меня посмотрел на прощание со своей улыбочкой, аж сердце зашлося, рукой ребеночка поприжал. «Жди – говорит, – меня с чистым ясным сердцем и мне там легко будет».

Я обещалась. Поцеловал он нас двоих, да и ушел, сам дверь за собой закрыл. А я так и осталась в тех сумерках. Три недели себя не помнила, да куда же и денешься, не одна, ведь, я. Мальчонки по дому шуршат, стараются, и в школу ходили. Сено Фролушка тогда вывез с братовьями, как чуял беду. Две зимы мы и не бедовали с коровушками. А другие бабы, у кого мужики нерасторопны, мучились: и от волков страшно, и сено вывозить надо. С ружьём за сеном так и ходили все с большими санями целым обозом. А на третью-то зиму сено, я уж родила-те давно к тому времени, сама со старшими косила, младшие сгребали. И снохи с племянниками также запасались, и огороды надо посеять и прибрать – и всё-те и везде-те бабы. И мешки с картошкой, и сено на сеновал. Мне-те весело было, мальчонки уж выше меня выросли к тому-те времени и вилами кидают, и косят – всё умели уж. А маленькие, те курям травные семена все собирали, по три мешка насобирывали, как древние люди, – они мне сказывали, – в учебниках написано. А и кормились куры тем, и неслись в теплом хлеву. Ништо, выжили.

А, уж, как от Фролушки письмо придет, оладьи им жарила для праздника, всем, не только самым махоньким, Махонькие сильно недоедали против первых-то. Много мы сдавали налогу тогда. И мясом, и молоком. Да всё отдавали, чтобы наши там мужики-те не голодовали. Мы ж в тепле, а оне в окопах зимой.

Фролушка-те тогда попал в дивизию Сибирскую. Большая, говорит, на них надежа была тогда. Ясно, что была надежа. Народ-от нетронутый остался, надежный. В Сибири только крепкие роды выживали, друг друга держали крепко, чтобы не сгинул род. Так и, конешное дело, надежные, так и велось от стариков к молодым. Снайпером он служил там, стрелком по-нашему. Да они, мужики наши, все стрелками были, и на лыжах ходили – дай Бог каждому. На три дня в тайгу уходили за зверем. Белку в глаз бить – это дело обычное. Кто ж у тебя шкурку изрешеченну возьмёт? Из них, из белок, говорят, в городе шубы шили. Какая уж там шуба? Истирается зараз.

У нас из энтого душегреи больше делали. На тело полушубочек с подпоясочкой, на ноги пимочки самокатанные, на голову платочек, сначала беленький, а поверх козий. В Рождество, да на Крещение поверх ещё и красный, гарусный в цветах. А на руки-те варежки козьи. Иди-ка, возьми меня, Морозко! Руки коротки. В девках, бывало, так до утра и катались с горы, не мерзли. Одежка у нас справная была до войны Потом уж хлебнули недостачи во всём. Чего у кого не хватало – в войну делились, кто мог. Мануфактуры вовсе не было, до последнего кусочка всё берегли, да перешивали. Племяши все старше, и от них что-то по нужде штопала. Старшенькие-те наши быстро росли, в конце войны уже в отцово оделись. Он велел не беречь, чтобы моль не съела. Сказал, что привезёт другое уж.

А письма мы ему всей семьёй писали, очень он энтим утешался. «Всем взводом – писал – читаем, со смеху валяемся». Просил ещё писать. У меня старшенький озорной был, всяку смехоту отцу собирал, а средний, тот писать был мастак, а помладше кто – те вовсе рисовали в конце. Он им карандаши цветные купил перед самой той войной кажному да альбомы такие с листами плотными. Энто я им по норме выдавала, как картоху. Листок на неделю. Так оне ево с двух сторон изъелозят рисунками-те. Горошину некуда класть. И карандаши-те отцовы берегли, всё меня просили им наточить, чтобы не сломать грифель-от. Фролушка у меня мастак был карандашики-те точить: и остренько, и тоненько, и грифель-те цел. Научил и меня, как лутше-то энто делать. Ножик надо востро наточить, так и заладится всё. Оне одну коробку-те изрисуют, пока в руках держать можно огрызок-те, потом за другую берутся. Но энто только зимой, когда мороз на улице. Летом-те рисовать некогда, дел невпроворот, да и бумаги той мало было. Берегли всё тогда. Всю обёрточну бумагу, что из города Фролушка, бывало, привозил с гостинцами, складывали в стопочку, разглаживали. «А ладошечкой последышка нашего – Фролушка написал – так умилился, что прослезился». Я её маслицем чуток смазала, да приложила к письму-те.

Придёт письмо, прочитаю записочку мне отдельную, и верю, что всё я выдержу. Больно тяжело мы работали тогда. Летом пахали, сеяли, да жали, много, да что там, всё делали , да и вручную, лошаденок-то нет. А чтобы не собрать, да в поле оставить – об энтом и речи быть не могло. Оне там страдали, – а мы здесь. У кажного своя тягота. Зимой и лес бабы валили, обносилась я вся, но энто ничо, энто наживное. Заплата на заплате, лишь бы тело укрыть.

А кто энту войну начал – у тех в мешках денежных, я чай, просто ведь недостача по-ихнему запросу. И ничо мы пока с этой жаднотой и сделать не можем. А на Земле все государства энти, я, чай, как дома по соседству. В одном живут, не барствуют, но и не жалятся, живут, да работают, друг на дружку смотрят, радуются. А в другом тоже живут, но радоваться ничему не могут. Не тем счастливы, что имеют, а тем несчастны, что у другого есть. Таких разговором не успокоишь, всё стянуть норовят, что плохо лежит. Обязательно дойдёт, что по лбу стукнуть придется. Или уж ружьё самострельное на дозор поставить. Сам не живет – и другим не даёт. Так и Гитлер энтот с дружками евоными. Из-за загребущих энтих и прождала я Фролушку четыре года без малого. А народу-те полегло доброго, а деток-те не родилося сколь от отцов погибших!

Много похоронок пришло, мы ему об энтом не писали. Зачем печалить? Придёт, сам узнает. А про кого и он нам писал, тоже просил, чтобы никому раньше времени не говорили. Пусть само горе придёт, без нас. Но плохая-то весть обычно не задярживается, так и норовит ужалить досмерти. Бабы николи на почту сами не ходили, судьбу не искушали. А уж в руки принесут – и не откажешься. Возьмёшь своё счастье, или горе горькое.

Пришел он летом почти. В июне. Жара стояла покосная самая. Косили мы с мальчонками, в обед пошли домой малых проведать. Издаля увидела, что баня топиться, думала, матушка пришла пособить, бывало так. А ево-те матушка и вправду дома у нас, картоху уж моет, и моя матушка хлебушек ставит. А он сам с маленькими сидит уже, с младшеньким тетешкается, знакомится. Тот уж в пилотке евоной, три года отца не знал, и малой совсем плохо помнил его. Малой ремень нацепил, средние мешок отцов потрошат. Увидела его, мово дорогого, – меня и обнесло. Рухнула. Только и успел он меня подхватить. Очнулась, а он на меня смотрит, улыбается, волосы мне прибирает, а у самого полголовы седые. Тут уж я и обрадовалась! Час ревела без остановки, и всё горе наше выплакала, и счастье своё омыла на его гимнастерочку выцветшую, да всю в медалях слева, да в орденах справа. Мальчонки сидят, не шелохнуться, не видали они меня такой. Испугались, присмирели. А он их успокаиват, кого в баню послал дров подложить, энто он её затопил-те. Кого послал в огород луку настричь, кого к родне послал, чтобы к вечеру все пришли. И нас торопить в бане не велел, чтобы уж отмыться как след от войны совсем, отпариться. И в баню меня на руках и понёс. Я худющая тогда была, вроде тебя вот. Изработалась я, и бока совсем опали, и скулы подвело. А ему всё то нравится: «Ты, как в малухе тогда, молодешенькая, только уставшая. Ничо отдохнешь теперь, лапушка ты моя ненаглядная». И помыли мы друг друга, хоть вспомнили, как и выглядим, и как пахнем, и каки други мы стали. Други – а всё роднее родного, дороже дорогого. Да, большое это счастье было. Живой вернулся, и даже не раненый ни разу. Редкое счастье, но бывало такое. Миловал Господь. Из ево племянников трое погибли, а два брата ранены были. А один – тоже целешенек вернулся. Сноровка, – она и на войне нужна. Родня собралась, а он – намытый, да причесаный, встретил всех в домашнем, не в военном. То я уже во двор после стирки повесила, просолело всё, на чистое тело не оденешь, зашкрябает.

Он свои ордена-медали горсточкой на комод положил. Глаза бы ево на это не смотрели, он за ними друзей погибших зрел, не любил имя хвастать, медалями-те.

«Лутше бы этого и не было совсем ничего. Сколько народу повалено. Двадцать мильёнов. То крови одной, если сосчитать, двести тысяч тонн будет». – это он так прямо и сказал: «двести тысяч тонн». Он у меня шибко толковый был. Считал, как счетовод колхозный, у него всё в хозяйстве наперечет прилажено было.

«На молоковозах, если кровь ту всю возить, – говорит, – так семьдесят тысяч машин надо было бы в одну линию поставить. И линия та без промежутков пятьсот километров бы была, а с промежутком и говорить нечего. Тысячи километров. Вся земля наша той кровью промочена почти от Берлина и до Москвы. Кровавая грязь по щиколку», – ужас, как представишь беду энту, вот этак-те!

Мужики тогда эшелонами возвращались, но все же не враз. Другие и через год только пришли, с Чехословацкой страны. Долго там усмиряли поганцев тех, сейчас опять слышу про фашизм говорят. Неуж, снова нашим правнукам воевать? Обнеси мимо, Господи, ты нас бедой энтой.

Што дальше –те? Ну и вот, набилось в хату народищу! Всем охота на него посмотреть, да поспрашивать, может, видал, может, слыхал о ком, с кем уходил. Долго сидели, я картошки чугунок сварила. Тогда не чистили её. Кожица с вареной тоненько снимается, а срежешь, как ни старайся, а всё толще будет. Хитрили тогда, бывало. Садили не картоху в лунку, а кожуру толстую. Тут уж другой совсем резон был. У семенной середку хоть съесть. Хоть и сами садили, а экономили всё. Многие старые и болели, не подымались, а есть всем хочется. Таких и миром кормили, всяко бывало. Всяко. Главное, что ребятишек удержали. Никто не помер. Да и болели мало, я помню. Все, как ровно на струне, держалися, на вдохе. Выдохнули в мае, а кто и позже. И посля Победы, ведь, сколь мужиков-те ещё головы сложили.

А к картошке и капусту квашеную, и огурчики, и сало понемногу, кто мог, принесли. А матушка его, жива была ещё, Царство Небесное, всех живых дождалась тогда, – принесла и самогончику для такой-то радости. Так понемногу плеснули со свиданьицем, да за помин души воинов павших выпили. А мы-те с ним, с моим Фролушкой, хоть и рядом сидим, но не близехонько. Неловко перед вдовами, да перед солдатками своим счастьем ихно сердце рвать. Сейчас, смотрю, похваляются женщины друг перед дружкой, што с мужиком она, не одиночка. А тогда – нет, радовались в душе, но не похвалялись, энто же така беда семейная на землю пришла! Выли вдовые, как волчицы. А не вернешь, не увидишь уж больше сладкого свово. Мужики, инда, и балованные становились, честь теряли. И попивать начали, было, и по утешкам ночами ходили. Пошла кутерьма! Кутерьма, как беда – отворяй ворота.

И бабоньки рассупонились: «Однова живу, и никто мне не указ!» – только так и отпихивались и от горя свово, и от совести. Но время, как ровно песок, всё равняет. И энти колдобины затянуло. Как уж пришлось кому, то и терпи. Опамятовались, к земле руки потянулись, это уж навечно в человеке приживается, коли к земле прикипел, никуда от неё не деться, как ни вертись, а потянет. Потя-я-янет! А в работе и горе – полгоря, и ночь – вполночь. Покрошили бабы зубы по ночам, да и смирились, подушка – она не виноватая. Много тогда безотцовщины родилось. У меня-те? Так и мы такие, как все. Чего уж! Засматривались на него женщины, и глазами поигрывали, и боками подяргивали. Да только Бог был милостив ко мне мужем моим.

Сидим мы тогда за столом-те, чужие-те и вовсе ушли, а и близких – полсела. Пока он всех послушал, да поговорил, да порассказал, какая она заграница французская да немецкая, наши с ним отросточки уж носами на полатях сопят, инда, и головенки свесились. Он им подарки обещался показать посля гостей, а не дождались оне отца, сон сморил. А он тоже устал, суток пять ехал, где сидя, где и стоя, где и поспал. Я уж думала, что он тоже за столом тут и заснет. Ан – нет, чувствую руку его на колене моём, да так-то сжал, что заныло всё во мне. Наскучался он за четыре года, рука, как огонь горячая. Стала я тут гостей и пошевеливать, рано, мол, вставать, косить надо, пока роса. Все и потянулись к выходу, а глаза на мне, у иной, такие черные останавливались… Господи, а я-то что ж? Всю печаль не перепечалить, а и свою радость не гоже в угол гнать. Ребятешек надежней уложили, чтобы не сверзились с полатей-те и пошли к себе. Он днём на дверь задвижечку приладил, так просто не откроешь, парнишки большие, ведь, вымахали, а ума не так много, и хитрости никакой. Задвинул он задвижечку, и охнула я, как он меня поцеловал!

Николи раньше так не целовал! Раньше так прижмётся губами, чуть разве прихватит губу. А тут! Думала от стыда ума лишуся ! Полным ротом, да долго, аж душенька моя в пятки ушла и дрожу-те вся. Чудно! А он от меня оторвался, да спрашивает: «Что лапушка? Никак, не пондравилось тебе?» – «А кто ж тебя этак-то научил, соколик ты мой?» – «А ты мне ответь сначала, пондравилось, аль нет?» Ну, што я тут скажу? Сказать, что не пондравилось – неправда будет. По спине, аж, мурашечки. Сказать, что пондравилось – за себя обидно. Ясно, что кто-те научил мово Фролушку, «Непривычно, – говорю, – Фролушка, нескромно мне.» – «Да об чем это ты, миленькая? Как нескромно-те, если я всю тебя до последней волосиночки твоей везде видал? А тут всего делов, что губки твои закрыть, да влагу твою попить сладкую. Больно мне сладко так кажется. А поцелуй энтот французский называется. Мы сначала-те многие и смотреть не могли кино ихнее, про любовь. А потом ничо, оправились от стыдобушки, только спать не могли после кины этой. Беспокоились люто, одно спасение, что всех домой уж грузили. Последний-то раз я уж хорошенько ихну кину смотрел, чтобы тебя порадовать, лапушка. Ну, так што ты мне скажешь, я и по-старому не забыл, если што?» – « Давай ишшо попробуем, – говорю, – привыкнуть хочу». А он рассмеялся так-то хорошо, да весело, видно было, што нравится ему французское кино-те.

Так до утра и учились. Не хуже французов справились, и уж, как водится, понесла я от сладости той. Он и ещё меня научил кой-чему. Но об энтом уж я не расскажу, энто и совсем тайное, французское. Мы после войны весь перьвый год, как молодожены чумные ходили. Увижу его, как он по улице-те идет, пружинисто, да наметисто, аж, вздрогну вся, да и он меня увидит, аж вытянется. А про охоту и говорить нечего. Как струна натянута дрожу. Што ты!

А Фролушка, тож, как заговоренный, мимо просто так не пройдет. И за плечи приобнимет, и за руку коснется, и в шею ткнется губами под платок, а чуть дольше рядом стоит, так и огладит всю. По спине проведет так легонечко, чуть с нажимчиком – и вся я его! Пойду, лицо водой холодной сполосну, а он только зубы скалит. А к вечеру ему уж не до скаленья, улыбается опять своей улыбочкой, такой-то мерцательной, как огонек перед кучкой травы сухой. Вот-вот загорюсь вся! Еле, инда, дожидались, пока детушки улягуться. Николи такой большой охоты у меня раньше не было. Горела я ровно стог сена и не потухала, аж румянец, как у девки, по щекам пошел. А уж он натещился, за все четыре года народовался, хоть трусы не надевай, а я к ним попривыкла уже давно.

Смеху у нас с ним было! Как за всю прежнюю жизнь. Дверь на задвижечку приткнем, перину со скрипучей кровати на пол стянем – и нету нас на энтом свете! Всю ночь в небесах, поспим чуток, да опять друг друга радуем. Он мне оттель, из Германии, платье привез, а мальчишкам кажному по игрушке затейливой. Кому ножички, кому трубу подзорную, кому гармошку губную, и свистки были, и сумка планшетная командирская старшенькому-те, и шлем от танкистов-друзей. Он к концу войны командиром давно был. С самого начала снайпером был, а потом в разведчиках.

Вот уж порассказывал он нам всякого. Вот уж навидался мой Фролушка, то-то жизнь ему и сладостна была. А платье то было французское, али немецкое – не могу точно-те сказать. Не наше, но схожее. Темно-серое с голубым, и в клеточку беленьку с красной да черненькой полосочкой. Клетка немаленькая, тоненькая. Рукав-те пышненький в головке, а книзу скромный. Юбка-те пышная в складочку, понизу в оборочку, а с-под низу белая юбка исподняя с кружевами виднеется. И воротник белый с кружевами вкруг шеи и манжетики белые пришивные тож с кружевами. А поверх платья того королевишнева ещё и запон белый. И тож весь-те в кружеве. У меня платки на голову завсегда были белым белёшеньки.

Как пойдём с ним в церкву, аж, коровы останавливаются от красоты такой. Што ты! Он уж мной гордился, сказать тут нечего. А пышная юбка и для беременного чрева хороша была. Он мне шептал, што думал об энтом, когда выбирал подарок для меня. Так и получилося, што я у него всю остатнюю жизнь нарядная проходила по праздникам. Потом и другое купил, самому нравилось меня наряжать. А ночью-те всё шептал, што безо всякой одежки я ему милее всего, так и спали иной раз до утра голеньки прижавшись. Зимой холодно на полу, не забалуешь, так и в перине в обнимочку утрясемся, утром оденемся и задвижечку откроем. Самые-те маленьки любили к нам под одеяло залезти понежиться чуток, если раньше встанут, чем мы. Такую кучу-малу устроим, кровать аж кряхтит.

Потом я совсем затяжелела. Брюхо, как никогда большим в тот раз было, боялась, что не разрожусь. А он только посмеивался: «Что энто ты, мать, нынче вынашивашь? Чуду какую. Ровно, как там и опять не один сидит?» Как в воду смотрел, да промахнулся он в энтот раз! Моя взяла! Родила я ему двух дочушек зараз. Он-то опять мальчонку ждал, да окарал сей раз. Не всё коту масленица. Хорошо я их родила. Не хватило только пеленок потом, раньше по одному я их выхаживала, а тут сразу две мокрощёлки, прости, Господи. А уж хорошенькие! Мальчишки их в драку на руках таскали, я и вовсе свободная была. Отец им расписание составил, да рапорт с них требовал, за «операцию наблюдения» за сестрами. Ох и боевые они у нас выросли! Што ты! Им угомону не было, всё-те им надо, и везде-те они с братьями. Я думала, что их так по ошибке и в армию забреют.

Фролушка пришел, а старшенького по осени в армию взяли. Вот уревелась я тогда, как палец на руке ножом до косточки тронули, но сыну-те и виду не давала подумать, што страдаю так. Пусть с лёгким сердцем идёт. Так все-те оне у меня и сходили в армию-те.

А потом зачалась в нашем дому учёба. Вот уж повертелись мы с Фролушкой тогда! Поживи-ка на два дома, а ну? Один дом здеся, а другой в городе, в обчежитии. Мы там, как родные стали уж. Ихный главный учитель, декан, вроде, его оне звали, а по имени Захарьевич, всегда с нами здоровался, с Фролушкой и за руку здоровался, руку-те тряс, за сынов спасибо говорил. Тогда всё нефть искали и нашли её тут. Глыбоко только, на тыщу метров, а то поболе, и тму-то тмущую её нашли там! И сыночки мои все училися в инженерном институте. Как один. Так уж им отец постановил, чтобы нам с ним от натуги не лопнуть. Он, кажный парнишка-те наш, как из армии придёт – сразу и в институт, считай, вторая армия. Старший из них брат там за всех в ответе. Отец им картошки, сала, муки отвезёт, банку сливок снятых, да свёклы, да капусты квашенной, – они сами и варят. И сыты, и здоровы, и недорого нам. Оне на лето все, кто от экзаменов-те свободные уже были, приезжали. Тут работали и на себя, и нам младших поднимать помогали. Все тогда студенты-те так жили, ничо особенного. После девчонок я ещё Фролушке утешеньице родила напоследок, мальчишечку, и больше уж не беременела. Отрожалась я в полное своё удовольствие. Десять их у меня родилось. И все выучились. Обе девчонки учительницы в селе у нас. Замужем за хорошими парнями обе. Сейчас уж бабушки тоже, пенсионерки. Инда и не верю, что всё это Фролушкино семя так во мне проросло. А с другого края посмотреть, што ж ему и не прорасти? Когда такая большая охота идёт, что, кажись, и камень веточку пустить может.

Великое это Господне снисхождение нам людям – охота друг к другу.

Вот уж и приехали мы, кажись? Так и есть. Приехали! Энта вон толпа народу – всё мои, ведь, стоят. Энто только часть малая. Объезд я перед смертью делаю. Всех, инда, объеду. Как же? Мне Фролушке полный отчет дать надо, как они тут живут без нево. Он их видит, но уж лутше я самолично всё посмотрю и ему расскажу. Ждёт он меня, волнуется. Там, говорит, люди вновь, как бы молодыми стают, лет сорока с небольшим, как в пору моей-то большой охоты. Хорошо бы так-то. У старших была, – слава Богу всё. Теперь середние пошли. И сосчитать не могу, сколь их тут сейчас собралось. Должно пятьдесят два быть, энто до правнуков. Только четыре сына тут и внуки, седые все. Но энто ништо. Природное. У старших детей поболе, там уж и прапраправнуки пищат, своё требуют. Так-то славно.

А и всего от нас с Фролушкой за семьдесят семь годочков народилось уже больше тысячи человек с нашей кровью до четвертого колена. Они уж не такие плодовитые, как мы. Боятся, инда, что земля не прокормит. А она нас, матушка, кормит да лелеет, мы и заселить-то её не можем, как след. Прокормит уж всех, только работай.

На страницу:
11 из 12