Полная версия
Малуша. Пламя северных вод
На Весенние Деды Буре-бабе подносили особы пироги с ячневой кашей. Из Варягино эти пироги и лепешки доставили сыновья Уты, но только, как сказала Бура-баба, не Улеб и Велерад, а Улеб и десятилетний Свеня, младший. Велерада и его сестру Витяну забрал с собой отец, когда отбыл назад в Киев. Кияне уехали уже по воде, оставив в Плескове сани. А теперь Ута передавала Малуше поклон и особый гостинец, спрашивала, хорошо ли ей живется. Малуша через Буру-бабу ответила, что живется ей хорошо и ни в чем она не нуждается. Известие об отъезде княгини с дружиной она встретила с облегчением, но все прочее, связанное с киянами и родичами, казалось ей очень далеким, как полузабытый сон. Дремучий медвежий лес встал между ними стеной, оборвал все связи.
Топить в избе больше не было нужды, и Малуша готовила на печи снаружи, под навесом – пока лежал снег, она и не знала, что здесь есть летняя печь. Совсем рядом цвела земляника, и Малуша себя не помнила от удивления: никогда в жизни ей не приходилось следить за кипящим горшком, сидя среди зелени ветвей, слушая птиц, глядя на белые звездочки цветущей земляники в траве! Все это походило на сон. А вернее, сном казался киевский двор и его дымная, душная, шумная поварня с длинными очагами, где под присмотром ключников служанки варили каши и похлебки сразу в трех больших котлах. Вспоминая Киев, Малуша порой грустила, как молодуха даже в счастливом замужестве грустит по родному дому. Всегда жалеешь о привычном, о том, среди чего вырос. Как они там все – старшая ключница Беляница, старуха Векоша, десятские Даромил и Чернега? Тиун Богдалец? Эльгины телохранители и служанки? Брат Добрыня? Маленькая княжна Браня и Скрябка, ее нянька? Вспоминают ли ее, Малушу? Или им кажется, что она умерла сто лет назад?
Но хотела бы она вернуться туда? Чтобы все шло по-старому, и не было у нее никакого ребенка, и Святослав, приезжая к матери, иногда кивал ей мимоходом… Нет. Малуша мотала головой. Этого она не хотела бы. Та Малфа, что носила ключи у княгини, была совсем другой. Малуша нынешняя, в бурой поневе и красном платке, не желала возврата к прежнему, как птенец не желает вернуться в яйцо. И она хотела, чтобы у нее был ребенок.
Однажды утром Князь-Медведь сказал ей:
– Пойдем со мной сегодня.
– Куда? – удивилась Малуша.
Он никогда не водил ее с собой из дома, кроме как к Буре-бабе.
– А вот увидишь.
Узкое, продолговатое лицо его осталось почти неподвижным, но по голосу Малуше показалось, что он улыбается.
Подперев дверь поленом снаружи, чтобы не везли звери, они вдвоем пошли по тропинке. Но не к Буре-бабе, а в другую сторону. Шли довольно долго; знакомые Малуше окрестности избушки давно остались позади. Миновали болото – здесь была настлана гать, видимо, руками самого Князя-Медведя. Два раза он давал ей посидеть и отдохнуть.
Но вот наконец они пришли в березняк.
– Поищи, – сказал Князь-Медведь и сел на траву возле ствола, явно располагаясь отдохнуть, и сбросил личину с головы на спину. – Найдешь что полезное – можешь взять.
Малуша удивилась – что сейчас можно найти в березняке, для грибов и даже ягод еще рано. Однако послушно двинулась через рощу и вскоре наткнулась на «русалочью» березу: в ветвях завиты венки, обвязанные цветным тканцем, у ствола белеет рушник с какими-то подношениями. А на толстых ветвях висят длинные полосы беленой льняной тканины – «русалкам на рубашки». Ведь уже пришло то время, когда перед Ярилиными игрищами девки ходят к березам величать русалок.
Он про это и говорил, сообразила Малуша. Она сама теперь живет, как русалка: прясть и ткать ей нечего, без добрых людей будет не во что одеться. И дитя не во что запеленать… Не сразу она решилась: все знают, что отданное богам и иным «хозяевам» брать нельзя. Но вспомнила про свой красный платок: она уже месяца три ест хлеб, поднесенный владыкам Нави. Она – одна из тех русалок, что качаются голенькими на березовых ветвях и поют, выпрашивая рубашек себе и своим детям.
Оглядевшись – точно ли никого из людей рядом нет? – она потянулась, взялась за свесившийся конец тканины и стащила вниз. Тканина была хорошая – ровная, края не волной, плотная, свежая. В укладках годами не томилась, затхлым не пахнет, ни дыр, ни ржавых пятен, ни грязных потеков. Видно, только минувшей осенью и выткана, новым снегом выбелена. Раньше им такие привозили сотнями, когда от княгининых посадников в земле Полянской, Деревской и Смолянской доставляли собранную дань. Косяки льна убирали в клети, а потом служанки шили сорочки для челяди и отроков.
А эту принесла в рощу какая-то девка-веснянка, просила у русалок хорошего себе жениха. О чем девкам еще просить? Им хоть небо упади на землю – и тогда среди обломков будут жениха высматривать…
Малуша усмехнулась, сворачивая тканину. Будет чем дитя спеленать и из чего себе рубашку сшить. Обойдя три березы и собрав с них дары, она решила, что хватит: надо и настоящим… то есть другим русалкам оставить. Может, не у нее одной в животе кое-кто шевелится…
С добычей они пошли обратно. На полпути присели под рябинами, одетыми в белые соцветья – Малуше надо было отдохнуть. Давно перевалило за полдень, на траву падали лучи яркого солнца, горячего уже по-летнему, а здесь была приятная прохлада. Малуша закрыла глаза, вдыхая свежий запах рябинового цвета, травы, земли. Никогда в жизни своей, прошедшей на дубовых плахах киевского двора, она не ощущала такую близость к Матери-Сырой-Земле, такой кровной общности с ней. Обе они носили и приплод свой обещали в один и тот же срок…
Теперь в лесу уже не было тихо, как зимой: в волнах мягкого шелеста березовой листвы искрами рассыпался птичий щебет. Здесь, в березняке, птиц было куда больше, чем ельнике возле избушки. Тамошних она уже запомнила: дятел, юрок, кукша – ей называл их Князь-Медведь. Малуша уже видела в мыслях, как через год будет сидеть здесь с мальцом на коленях и рассказывать ему, где чей голос. «Кей-кей!» – это кукша кричит, с черной шапочкой и рыжим хвостом.
– Ку-ку! Ку-ку! – вдруг бухнуло совсем над головой, и Малуша вздрогнула.
Безотчетно она задрала голову, пытаясь увидеть кукушку в березовых ветвях. Но тут случилось нечто, потрясшее ее даже сильнее.
Ой, не кукуй ты в поле, серая кукушечка!Ты лети-ка в дальнюю сторонушку,Унеси-ка мое горюшко великое!– донесся из-за стены деревьев протяжный женский голос.
– Что это? – ахнув, Малуша поспешно поднялась на ноги и прижалась к березе, будто от опасности.
Только сейчас она осознала, как далек от нее весь род человеческий. Вот уже месяца три она не видела и не слышала других людей, кроме Князя-Медведя и Буры-бабы, – да и те не люди в обычном смысле. Она помнила, что на белом свете полно народу, но в мыслях ее они были далеко-далеко, за какой-то непроницаемой стеной. А услышав живой голос так близко, она испугалась, будто рядом заревело чудовище.
Ой, да как попрошу я тебя, серая кукушечка,Ой как ты летаешь этим чистым полюшком,Где ни встретишь ты мою удалую головушку,Ты раздели-ка мое горюшко великое…– У! У! – протяжно выкрикнула невидимая причитальщица.
– Ух! – ответил ей другой голос, тоже женский. – Ух!
– Это что? – с вытаращенными глазами Малуша повернулась к Князю-Медведю, который спокойно лежал под березой и даже не шевельнулся. – Русалки?
Она знала, что русалки издают крики навроде «у!» и «ух!». И сейчас как раз та самая пора, когда они гуляют в рощах и возле полей. Ей случалось в это время бывать с другими девками в рощах под киевским горами, и всегда их предостерегали от русалок. Но ни разу они их не слышали!
– Ку-ку! – гулко отозвалась невидимая птица, замыкая чародейный круг. – Ку-ку!
Ты залети-ка на высокую могилушку,Разбуди-ка моего родного батюшку…– завел уже новый голос, немного в стороне. И теперь уже два других отвечали ему:
– У! Ух!
– Это не русалки. Садись, что ты всполошилась? – Князь-Медведь похлопал ладонью по траве. – Здесь Любомирово льнище близко. Лен сеют да лелёкают.
– Лен сеют? А причитают чего? У них умер кто?
– Так это лелёкают, говорю же.
– Чего делают?
Порой в речи Князя-Медведя и Буры-бабы попадались незнакомые Малуше слова.
– Лелёкают, – спокойно пояснил Князь-Медведь. – На кукушку голосят. У вас так не делают разве?
– Нет.
– Обычай такой. Как услышишь кукушку – значит, из дедов кто проведать прилетел. Тогда заводят лелёканье – кто кого из своих поминает. И без кукушки можно – когда в поле работают, от пахоты до самой осени. А особенно когда с поля домой назад идут. Голосят, дедов окликают, чтобы в работе помогали. Бывают бабы, что красно лелёкают, они на всю волость славятся.
И, будто подтверждая его рассказ, со стороны невидимого за березами поля летело:
Распускалася белая березонька!У!Прилетела серая кукушечка!У!А не ты ли прилетела, моя родная матушка,Ты послушай про мое великое горюшко…Малуша старалась успокоиться, но сердце сильно билось, дитя трепетало в утробе. Разноголосое «У!» звенело над рощей, отражаясь от берез, будто сами деревья причитают. Будто весь воздух вокруг полон невидимыми гостями из Нави, что в эту пору ходят близ живых.
– А ты знаешь, откуда кукушка взялась? – спросил Князь-Медведь.
– Откуда? Откуда все птицы. Из Вырия.
– Слушай, я тебе расскажу.
Князь-Медведь сбросил с головы медвежью личину и шкуру с плеч. Собираясь в дальнюю прогулку, он надел их на случай встречи с кем-то из людей, но сейчас ему стало жарко. Малуша, пользуясь солнечным светом, вгляделась в его лицо. Князь-Медведь казался ей самым близким на свете существом, кроме будущего чада, они хорошо ладили, но его лицо, виденное по большей части в полутьме, она так и не выучила за эти месяцы. Сейчас, при ярком свете дня, он казался моложе, а рыжевато-русые волосы отливали золотом. Прямые темные брови, пристальный взгляд серых глаз… Темное пятно на левом виске – и правда, похоже на небольшой след медвежьей лапы.
– Жил в реке Великой водяной, и был он такого вида, как будто змеяка-уж огромный, – рассказывал Князь-Медведь. – Пошла одна девка купаться без рубашки, совсем голая, – он бросил на Малушу насмешливый взгляд, чуть прищурив глаза, – а он и схватил ее. Иди, говорит, за меня замуж. Деваться некуда, пошла она. Он на берегу-то как уж, а в воде вроде как человек. Стали они жить. Родился сын у них, назвали его Соловушка. Через три года заскучала девка и стала просить: отпусти да отпусти матушку проведать. Не хотел ее Уж отпускать, да больно она просила. Он и отпустил. Пошла она с сыном к матери своей. Мать не обрадовалась, что у нее уж речной в зятьях. Поговорили они, и улеглись все спать. А пока девка спала, мать ее поднялась тайком и к реке пошла. Встала там и кричит: ужак, ужак, это я, жена твоя, выходи, забери меня. Он и вышел. А она хвать – и топором голову ему срубила. Аж вся река кровью наполнилась. Дочка ее встала, выходит к реке – а река кровью течет. Поняла она, что мужа ее в живых нет, и от горя сделалась кукушкой. А сын их – птицей соловьем. Вот она все летает, кукует, по мужу своему плачет. И кто ее слышит – тоже по родным плачет.
Малуша отвернулась, чувствуя, как глаза наливаются слезами. Раньше, живя в Киеве, она не была такой мягкосердечной, а теперь нахлынули жалостливые мысли. Об отце, убитом минувшей осенью в схватке с дружиной младшего Свенельдича, Люта. О Князе-Медведе, который тоже – не из обычных мужей. И если кто-то сгубит ее лесного мужа, ей не будет пути назад в белый свет. Только и останется жить птицей – между небом и землей.
Никогда Малуша не ощущала себя дальше от рода человеческого, чем в этот ясный весенний день. Она взглянула на Князя-Медведя: он лег на спину, вытянулся на траве и прикрыл лицо от солнца медвежьей личиной – будто спрятался в свою непостижимую звериную сущность.
* * *Больше Малуша в такие дальние вылазки не пускалась. Бродила по окрестностям избы, собирала сперва землянику, потом чернику и малину, потом грибы и сушила все это в печке. К концу лета живот сильно вырос, так что даже обуться ей бывало нелегко. Грудь тоже заметно увеличилась, и Малуша с трудом узнавала себя – стройную девушку, тонкую, как стебелек, что легко носилась меж клетями на княгинином дворе. «Я сама теперь медведица!» – говорила она, тяжело дыша, и Князь-Медведь усмехался в ответ. Не верилось, что это пройдет и она не останется на всю жизнь такой огромной, неповоротливой, тяжелой, как сама земля.
В дождях и грозах миновал Перунов день. Князь-Медведь вовсе не высовывался наружу, и Малуша сидела возле него, слушая далекие раскаты над кровлей и пожимаясь от веселого ужаса. Однажды среди порывов бури раздался уж очень громкий шум падения; назавтра, когда дождь перестал, оказалось, что неподалеку от избушки рухнула здоровенная ель. Вот тут у Малуши вытянулось лицо от испуга, уже ничуть не веселого – упади такая ель на избушку, могла бы раздавить со всеми тремя обитателями.
Она уверенно считала себя за двоих, как если бы дитя уже было у нее на руках.
– Да нет же! – успокаивал ее Князь-Медведь. – Ты глянь, какой сруб – полвека стоит и еще столько простоит, ничего ему не сделается.
Но Малуша долго не могла отделаться от боязни, что Перун метил-то в них. Промахнулся малость…
После Перунова дня наступала пора жатвы. На окрестных делянках начинали зажинать озимую рожь, к Буре-бабе потянулись гости с подношениями – приносили небольшие хлебы из новой муки, просили пожаловать на Дожинки. Хлеба ни у кого не было уже месяца два, с тех пор как кончилось старое зерно, но урожай ожидался хороший. «Самое дело, чтобы в хлебе спор был! – объясняла Малуше Бура-баба. – А без спора нет умолота, и сколько ни съешь того хлеба, сыт не будешь. А будет хлеб споркий – съел кусочек, да и сыт, и на весь год хлеба хватит, если в нем спор есть».
Малуша только дивилась. Раньше она знать не знала, что хлеб бывает со спором или без спора. У княгини на столе он не переводился круглый год, и вся челядь ее была сыта, даже когда весняки уже ели «болотную хлебницу»[10] и толокнянку вместо ржи.
День ото дня Малуша все больше волновалась и прислушивалась к чаду внутри. Все должно было случиться к окончанию жатвы, к пирам Дожинок. Возле полей она не бывала и не знала, как там у людей, но Князь-Медведь говорил ей, что дело близится к окончанию.
– Завтра Буру-бабу на «божье поле» повезут, – сказал он Малуше однажды, вернувшись вечером.
– Для чего?
– У вас там в Киеве, что ли, и «божьих полей» нет?
– Это куда князь и княгиня работать ходят? Есть. И Эльга ходила. Я с ней бывала там.
– Ну вот, хоть это знаешь. У нас тоже князь и княгиня ходят. Завтра будут «бабу резать». За нашей волокушу с лошадью пришлют. Сама уж не добредет, стара совсем стала. Я с ней пойду, а ты останешься. Тебе опасно в такую даль, да на люди.
Идти на поле Малуша вовсе не хотела – она сама уже боялась, отвыкнув, больших собраний чужих людей. Но страшно было остаться одной на весь день или даже на два. Ведь если «режут бабу» – значит, жатва закончена. Отеки с ног у нее уже сошли, живот опустился и дышать стало заметно легче, а Бура-баба говорила, что это признак скорых родов. Несколько раз она замечала, как напрягается живот. Что если у нее все начнется прямо завтра, а она одна в лесу?
– Завтра не начнется, – утешал ее Князь-Медведь. – Бабка ж тебе рассказала, чего ждать. Да и начнется – оно не вдруг все пройдет. Мы воротиться успеем.
Малуша хотела ему верить. Что изменит один день? Ну, два – Князь-Медведь и Бура-баба вернутся по своим избам завтра к вечеру.
Вот Князь-Медведь простился с ней и ушел. Малуша проводила его до начала тропы и, хотя его спина, покрытая бурой шкурой, сразу исчезла, растворившись среди таких же бурых еловых стволов, не сразу вернулась к избе, а еще постояла, глядя ему вслед.
Там, куда он ушел, начиналась тропа в белый свет. Сейчас Малуша впервые подумала, что когда-нибудь – после родов, – ей придется туда вернуться. Она живет здесь уже полгода – половину дозволенного срока. Раньше этот год казался беспредельным и она лишь привыкала к новой жизни, но теперь, добравшись до середины пути, уже невольно высматривала в тумане его конец.
Но она не хочет отсюда уходить! Здесь ее дом, думала Малуша, присев на лавочку возле летней печи и глядя на избу, полузарытую в землю. Сруб из бревен в обхват, дерновая крыша, крошечное оконце… Здесь ей было хорошо. А что ждет ее и дитя там, в белом свете? Одна неизвестность.
Бура-баба стала совсем стара… А что если она возьмет и умрет? Понадобится новая на ее место. Малуша невольно прикинула на себя: что если она останется жить в избе Буры-бабы, исполнять ее обязанности?
Сидеть стало как-то мокро. Поднявшись, Малуша обнаружила на сорочке влажное пятно чего-то клейкого. От испуга облило дрожью. Ой божечки! Неужели… а никого нет и два дня не будет.
Живи она в Варягине, Ута не оставила бы ее одну в такой час, хоть небо падай на землю!
Но делать было нечего. Глубоко дыша и стараясь собраться с духом, Малуша отправилась в избу и прилегла.
* * *«Божье поле» было невелико – как велит обычай, двенадцать шагов в длину и столько же в ширину. Однако, несмотря на невеликие размеры, именно оно обеспечивало хлебом всю землю плесковскую. Рядом высилось святилище на пригорке, окруженное рвом с земляной перемычкой, ведущей к входу. Высокие дубовые идолы с площадки взирали на «божье поле» у подножия пригорка – оно не входило ни в чьи родовые угодья и принадлежало только богам. Вокруг не было иных полей – святилище окружали могилы, и сами деды круглый год оберегали «божье поле» и жизнь своих внуков. Весной плесковский князь первым принимался здесь за пахоту, потом за сев; все работы годового круга начинались здесь, при свидетельстве старейшин всех окрестных родов. Здесь княгиня первой начинала жатву и здесь ее первой заканчивала.
Ближе к вечеру на «божье поле» собралась нарядная толпа: отцы с цветными поясами на беленых сорочках, матери в красных поневах. Пришли князь Судимер и княгиня Льдиса. В рушнике княгиня принесла серп.
Как покатилося золотое праведное солнышкоТолько не в ту сторону, где моя удалая головушка,Покатилося за лесыньки за дремучия,– начала княгиня, встав у края поля и подняв к небу руки с серпом.
Покатилося золотое праведное солнышкоВ подзакатную дальнюю сторонушку,Передай-как ты, золотое солнышко,Наш поклон дедам нашим родным, родителям…– У! – единой грудью выдохнула сотенная толпа. – Ух!
И казалось, кости дедов содрогнулись под покровом земли, отвечая на общий призыв.
Княгиня принялась жать рожь, продвигаясь встречь солнцу – так положено при завершении этого важнейшего в году дела, подводящего итог всем годовым трудам.
Попрошу я тебя, праведное солнышко,Передай ты от меня поклон низенькийМоему родному доброму батюшке…– начала свою речь Ута.
Она стояла впереди всех нарядных женщин, как самая знатная после княгини. Имеющая внуков, она уже не могла носить красную поневу и надела темную, но ее белый вершник был обшит узорным синим шелком, грудь украшали ожерелья из стеклянных и сердоликовых бусин, на синем очелье под белым шелковым убрусом блестел тканец из голубых шелковых и золотых нитей, с золотыми подвесками моравской работы. Дорогие уборы Уты, привезенные из Киева, славились по всей округе. Сама она к сорока годам заметно постарела – немного исхудала, побледнела, потеряла несколько зубов, на лице появились морщины, но даже сквозь них еще виден был облик юной миловидной девушки, какой ее знали в родных краях двадцать пять лет назад. Это сказывалась ее чистая, самоотверженная душа, не постаревшая ничуть, несмотря на бесчисленные испытания. С годами куда лучше стала заметна ее несгибаемая внутренняя сила – негромкая, неприметная, но всегда готовая подать помощь и заботу любому, кто в ней нуждался, но теперь подкрепленная богатым жизненным опытом.
Ты взгляни, красное праведное солнышкоНа мою на бессчастную головушку,Ты найди на чужой дальней сторонушкеДорогих моих родимых детушек,Ты поведай им, мое солнышко,Как живу я, сиротинушка бесчастнаяС одной моей малой серой пташечкой…– У! – единым голосом вскрикивали женщины, присоединяясь к зову.
У многих были слезы на щеках – причитающий голос бередил сердца, жалобил. Но так и нужно: деды тоже слышат. Деды помогают… Сейчас была пора говорить с мертвыми языком печали и слез, чтобы приблизить грань Нави и растворить ее незримые ворота.
Под голошение княгиня постепенно продвигалась по полю, шаг за шагом приближаясь к дальнему краю. Когда-то княгиня Эльга сосватала младшую дочь Сванхейд из Хольмгарда за своего вуйного брата Судимера. В то время жених был младшим из сыновей Воислава и никто не думал, что варяжка Альдис когда-нибудь станет княгиней. Но она так хорошо здесь прижилась, что сегодня, видя ее в красной поневе и белом вершнике, обшитом красным шелком, никто и не подумал бы, что родилась она в старинном гнезде варяжских князей на Волхове. Даже по-славянский она говорила так, как говорят все здесь.
Все собравшиеся следили за княгиней; по мере того как она продвигалась к краю поля, волнение возрастало. Пошел гул, неясный ропот. «Вон она, вон! – полетело по толпе, пока еще невнятно. – Вижу! Ой, божечки!»
Ута тоже бросила взгляд на крайние ряды ржаных колосьев. Княгине оставалось пройти шагов пять, и было заметно, что в одном месте, на самом западном углу, рожь стоит не ровно, как везде, а раздвинута чем-то крупным. За стеной колосьев просматривалось нечто темное… косматое… Пробирала жуть: казалось, там сидит во ржи медведь… или что похуже. Кто-то из тех, кто вышел из-под земли, из могильных холмиков, разбуженный и призванный голошением. И хотя Ута знала – что, и кто там, и зачем, – детский страх перед неведомым не отпускал и сейчас. Вот сейчас Навь оторвется от земли и явит себя…
Когда внезапно рожь шевельнулась, не одна Ута вздрогнула – содрогнулась вся толпа, полетел испуганный крик.
– Вон она! – вразнобой закричали десятки голосов.
– Видите ее? – крикнул князь Судимер, повернувшись к толпе.
– Видим! Видим! – ответила ему сотня голосов.
– Так гоните бабу!
– Побежала, побежала!
Старшие женщины устремились вперед и окружили угол поля, где что-то шевелилось. В вытаращенных глазах отражался ужас встречи с Навью и восторг от сознания важности предстоящего дела. Такова Навь: страшно встать с обителью смерти лицом к лицу, но лишь оттуда выходит обновленная жизнь.
Княгиня стала жать быстрее, ловко хватая в горсть пучки ржаных колосьев и ударяя по ним серпом. Делая шаг за шагом, она близилась к западному углу.
Разноголосые крики вылились во всеобщий вопль. Из колосьев поднялась старуха – в темной одежде, в накидке мехом наружу, в красном платке и в берестяной личине с клювом. Дети завизжали не шутя; кто-то пустился бежать, кто-то спрятался за мать, иные припали к земле. Толпящиеся у кромки поля вопили изо всех сил, будто выстраивая из крика непреодолимую для беглянки стену.
– Пожиналка! Баба-Пожиналка! Бежит, бежит!
– Хватай ее! А то уйдет!
– У! У! Беги, Баба, беги!
Старуха эта не могла бы убежать от толпы народа – для этого она была слишком стара. Но в детстве Ута слыхала рассказы, что иной раз Пожиналка оказывалась такой ловкой, что ее приходилось гонять по всему полю, прежде чем выйдет загнать в последний ряд и там «зарезать». Однако и эта баба не сдавалась легко; приплясывая, она качалась туда-сюда, делая вид, что вот-вот проскочит между шарахавшимися от нее женщинами и даст деру в лес – только и видели. А этого никак нельзя было допустить – с ней убежал бы и «спор», вся питающая жизнь сила собранного урожая.
Княгиня делала последние шаги к западному углу; Баба перестала метаться и замерла.
– Режь ее! Режь! – орали со всех сторон.
Льдиса взмахнула серпом над головой старухи; на разрумянившемся лице, в светлых глазах княгини был такой ужас, как будто ей предстояло совершить настоящее убийство. Она проделывала этот обряд не первый год, но у нее каждый раз дрожали руки: и от напряжения поспешной работы, и от сознания важности действа. Зарежь она Бабу неправильно, и в жите не будет «спора», все труды на нивах окажутся напрасны! Один ее удар мог защитить благополучие всего рода плесковчией – или погубить. Глядя на нее, Ута подумала: велите Льдисе ударить серпом по горлу старухи, под самый край личины – она сделает это, прольет горячую кровь на корни последних колосьев… Как это и делали в незапамятной древности, ежегодно отдавая Матери-Сырой-Земле самую близкую к ней старую мать в возмещение понесенных трудов.
Но Льдиса лишь взмахнула серпом по воздуху, а Баба упала – головой под последний пучок колосьев. Возбужденный крик толпы перешел в ликующий – добыча настигнута, жертва принесена! Княгиня остановилась над телом, опустив серп и тяжело дыша. Женщины встали в круг.
– Зарезали, зарезали! – кричали у поля. – Конец Бабе!
Ута, Предслава и еще несколько большух подошли к Льдисе с красными лентами и синими цветами в руках. Прочие запели, двигаясь по кругу – мелко переступали ногами вбок, притопывая и прихлопывая.