
Полная версия
Всё Начинается с Детства
Только закончив спуск я почувствовал, как напряжены мои ноги, как они устали – давно не было разминки… Ничего, сейчас все пройдет!
А на старт уже вышел и понесся вниз Опарин.
Вовка – человек бесстрашный, контрольных пробегов не признает! Разбег у него долгий и быстрый, потом длинный прыжок – и он на льду. Двумя ногами сразу! Почти не пригибаясь, он словно бы не катится, а летит, как снаряд. Горка, можно сказать, замерла, глядя на этот полет. Столпились ребята наверху, остановились на спусках, стало потише… На нашей горке не часто такое увидишь!
На впадинах Вовка пригибается, на холмиках высоко подпрыгивает да еще ногами, как мальчишки выражаются, финтиклюет: то их разводит, то поджимает. Сам раскраснелся, щеки горят, изо рта вырывается пар… Любая девчонка залюбуется!
Вот он уже у конца дорожки. Присел поглубже, развел ру-ки. Начинает свой коронный номер: полный поворот в прыжке. Вот уже и ноги оторвались ото льда… И тут в лицо ему врезали снежком. Но как! Посланный издалека, почти ледяной, этот снежок ударил Вовку с такой силой, что он, как налету сбитая птица, упал. Рухнул. Видно было сразу: упал неудачно, ушибся сильно. Мы с Эдемом кинулись поднимать его.
Вовкина щека, нос, верхняя губа – не только то место, куда попал снежок, но и почти все лицо покраснело и вздулось. Он не охал, не жаловался, не такой у него был характер, а только прошептал почти беззвучно: «сволочи!»
Теперь следовало разобраться, – кто же сделал эту пакость.
Снежок, понятное дело, послан был сильной, меткой и опытной рукой. Непохоже, чтобы детской. Мы стали оглядываться по сторонам. Но злоумышленники и не думали скрываться. Возле угла кинотеатра, надсаживая глотки, злорадно гоготали несколько парней.
– Что, фигурист, шлепнулся? – прокричал один из них.
Как мы и думали, парни эти были много взрослее нас, лет по пятнадцати-шестнадцати. К тому же из тех, кого тогда называли «хиппи»: с длинными, сальными, непричесанными волосами, легко и небрежно одетые, в куртках и рубашках нараспашку, в брюках, расширенных книзу. Это «хиппианство» в одежде и в поведении – бесцеремонность, громкий смех, вопли пленочных магнитофонов – стало тогда очень модным и пробивалось с большим напором, несмотря на противодействие партийных организаций, родителей, школьного начальства, печати. Наша компания и по возрасту еще до «хиппи» не доросла, и по складу была совсем другой.
Все наши обидчики курили, держали руки в карманах и вообще «изображали из себя». Были они не из нашего район, мы это сразу поняли. Парням из нашего района известно, кого не надо трогать. Опарина, например…
Увидев противников, мы заробели. Связываться с такими было просто опасно. Но Вовка решительно направился к группе и мы – делать нечего – потопали за ним.
Шел Опарин, как на битву: вперевалочку, ноги, словно у всадника, дугой, руки – вразлет и немного приподняты. Подошел, постоял молча, поглядел на парней, уже готовых к драке… И вдруг сказал, чуть ли не весело:
– Метко кидаешь, молодец!
– Тре-ни-ровка, – с расстановкой, но не сразу ответил тот, что кинул снежок, парень в фуражке с большим козырьком. Он явно был удивлен неожиданным Вовкиным дружелюбием.
А Опарин продолжал, как ни в чем не бывало:
– Да, с движущимися мишенями у тебя порядок. В тире сколько выбиваешь?
– Хочешь, так погляди…
– Пошли, поглядим… Я – Вовка. А ты? – протянул руку Опарин.
– Может, тебе еще и адрес дать? – презрительно фыркнул парень, не подав руки. И опять Опарин стерпел.
Похожий на вагончик со снятыми колесами передвижной тир уже года два стоял возле кинотеатра. Договорились так: парень в фуражке состязается с Опариным. Проигравший оплачивает стрельбу всей группы победителя… Мы подталкивали друг друга локтями, догадываясь, что затеял Вовка. Еще бы не догадаться: Опарин на всю школу, на весь район славился, как стрелок.
– Деньги есть? – не поднимая головы (он почитывал газету) спросил дядя Семен, работник тира. Мы его любили. Он был строгий, но добрый и охотно возился с нами, мальчишками.
– Плачу за десять выстрелов, – сказал Большой Козырек. Выложил свои деньги и Опарин.
На металлическом, во всю ширину тира, столе лежало пять ружей. Их называли «воздушками». Ствол у воздушки откидывался, в нее вставляли небольшой, с притупленным верхом, патрон. Большой Козырек зарядил ружья, дядя Семен включил мишени.
Ожила лесная поляна, отворилась дверь избушки, дровосек замахал топором, зайчишки и медведи замелькали среди веток, застучал дятел… Парень в фуражке прицелился, фыркнуло ружье – и дятел свалился! Мы встревоженно переглянулись: с первого выстрела… Довольный парень перезарядил ружье, прицелился в дровосека. Выстрел – но дровосек продолжал махать топором. Еще выстрел – топор все рубил.
– Ты, Серега, не с хода. Ты замри, а потом пуляй, – посоветовал парень в синем свитере. Серега что-то злобно пробурчал и взялся за другое ружье. Сделав свои десять выстрелов, он добился четырех попаданий, но так и не сбил больше ни одной движущейся мишени.
– Это разве тир, – процедил он презрительно. – Ружья, как со свалки. Вот у нас на Троицком…
Дядя Семен был человек очень выдержанный.
– Плохому танцору знаешь, что мешает? – спокойно сказал он.
Настроение у наших противников явно упало и надеялись они теперь только на то, что у Вовки – он и помладше, и с подбитой мордой – попаданий будет еще меньше.
Опарин подошел к столу, не торопясь зарядил все воздушки, уперся в стол локтем. Неторопливо прицелился… Словом, что уж тут рассказывать! Одну за другой он сбил все мишени, перестрелял зайцев, медведей, лишил жизни беднягу-дровосека и даже птичек не пощадил.
Мы ликовали. Мы прекрасно знали, как стреляет Вовка Опарин. Но смотреть на это в присутствии посрамленных противников было истинным торжеством! Они-то никак такого не ожидали, хотя могли бы и призадуматься, зачем это Опарин, только что ими же сбитый с ног, дружески приглашает их в тир.
– Ну что-ж, Серега с Троицкого, расплачивайся! – по-прежнему дружелюбно сказал Вовка.
– Иди ты… – Начал было парень в фуражке. Но… К нему молчаливо шагнул дядя Семен. И Серега, швырнув на стол пару монет, махнул рукой друзьям:
– Пошли отсюда!
* * *По дороге домой мы весело обсуждали случившееся. Молчал только Вовка Опарин, хмуро прикладывая снег к распухшей щеке.
Вовка Опарин был сыном офицера, брат его учился в танковом училище. В таких семьях незаслуженных обид просто так не прощают. Но вот каким будет возмездие?
Это мы узнали через несколько дней. Кто-то из нашего класса услышал о том, что случилось от своего дружка, который учился в школе на Троицком, кое-что, в дополнение, удалось нам вытянуть из Вовки.
Тактика была продумана до мелочей. Сначала на Троицкий отправился то ли Вовкин брат-курсант, то ли кто-то из его друзей. Найдена была средняя школа, осмотрен «угол», где обычно собираются школьные курильщики. В намеченный день туда отправились Вовка с братом и парочкой дюжих курсантов – его сокурсников. Дождались большой перемены, дождались, пока выйдет Серега со своими длинноволосыми приятелями. Подошли (без Вовки пока), попросили закурить, поболтали. Тут и появился Опарин-младший.
– Узнаешь?
Соблюдая правила чести, большого побоища не устраивали: морду набили только одному Сергею. Судя по всему, сделал это сам Вовка, остальные ограничились ролью жюри. Правда, такого авторитетного, что ни один из друзей парня в фуражке даже не шелохнулся.
Слышали мы и о том, что Серега-Большой Козырек громко и прилюдно извинялся перед Вовкой Опариным. Это было обязательной частью операции «возмездие».
В нашем районе парень этот больше не появлялся.

Глава 44. «Дэв борин»

Я проснулся от легкого прикосновения. Это только что вставший дед осторожно прикрыл меня одеялом под подбородок. Только он мог с такой легкостью поправить на мне это тяжелое ватное одеяло. Ах, как было под ним тепло и уютно в предрассветной прохладе зимнего утра! Особенно на том краю постели, в том местечке, которое еще сохраняло дедушкино тепло.
Спать в одной кровати с дедом очень даже неплохо, особенно зимой. Залезешь в постель, а она холодная, даже отсыревшая какая-то. Дрожа, свернешься калачиком, прикрыв глаза, стараешься согреться и думаешь: «Поскорее бы уж он, чего копается!» Но вот кровать вздрагивает – ага, дед уселся… Кровать начинает раскачиваться… Улегся, наконец! И с этой секунды на меня волна за волной накатывает благодатное тепло. Ну точно так же, как от хорошо протопленной печки, если возле нее улечься! С одной только разницей: печка остывает, а дедушка – никогда! Тело твое впитывает это тепло, расслабляется, становится таким мягким, легким… До чего хорошо!
Почему же это во мне такое тепло не скапливается, удивлялся я. И еще меня поражало, что дед засыпал, едва коснувшись подушки. Сразу, будто кто-то его выключил… Я пытался закрыть глаза и тоже «выключиться» но у меня не получалось. Наверно, думал я, дед очень уж устает, особенно зимой, когда он с раннего утра до вечера сидит в своей холодной, нетопленной сапожной будке…
Так размышлял я, начиная постепенно задремывать, блаженно плавая в облаке жара, источаемого дедом… Хорошо! А если дед Ёсхаим, к тому же, еще и не захрапит – значит, ночь будет совсем удачной. Эта ночь была именно такой. А, может быть, я спал так крепко, что не слышал дедушкиного храпа. Теперь, заботливо укрыв меня, дед уселся на краю постели и приступил к своим утренним процедурам, которые правильнее было бы назвать ритуалами.
Начинались они с неторопливого, сладостного, звучного почесывания – такого же, как и вечером, перед сном. Потом наступала очередь зевания – тоже долгого и сладостного. Рот деда растягивался овалом, обнажая два ряда белых зубов, бородка опускалась и начинала подергиваться, как бы сообщая всем остальным частям тела, что наступило утро и скоро им придется двигаться. Зажмурив глаза, сведя вместе густые брови, чуть поводя шеей, дед склонял голову и издавал долгий-долгий, но тихий, почти неслышный, похожий на отдаленный стон звук. Зевнув, он закрывал рот. Но ненадолго! Следующей частью ритуала было зеванье, сопровождаемое разглаживаньем лица. Рот снова превращался в длинный овал, одновременно ладони охватывали лоб и, медленно растирая щеки, опускались вниз… Мне каждый раз казалось, что при этом происходит маленькое чудо: брови деда распрямляются и становятся гуще, глаза широко раскрываются и блестят, как молодые, даже морщины не так заметны, вот-вот совсем исчезнут!
Последний ритуал посвящался бороде. Обхватив ее, дед Ёсхаим медленно и все еще продолжая зевать потягивал свою бородку книзу. Может быть, он с нею таким образом здоровался, может быть, просто придавал ей нужную форму – не знаю.
Покончив с бородой, дед начинал одеваться. Меня этот ритуал занимал и веселил ничуть не меньше предыдущих, особенно в холодное время, когда, наблюдая за ним, я думал: «понятно, почему дед горячий, как печка!»
Прошаркав к окну, где стояли два стула, дед садился на один из них. На другом лежала одежда – целая груда. С видом серьезным и сосредоточенным, дед протягивал руку и брал со стула ватные штаны. Натянув их на голубоватые кальсоны, дед с таким же глубоким вниманием надевал на майку с длинным рукавом теплую и плотную рубаху. Тут он поднимался со стула и, втягивая живот, тщательно заправлял майку и рубаху в штаны. После этого, крепко затянув ватные штаны на поясе специальной веревочкой, натягивал еще и брюки. Разумеется, большего размера чем те, которые он носил в теплую погоду. Во всех этих одежках дед должен бы походить на кочан капусты. Но нет, не похож! Хоть и поплотнев, он все же выглядит ладным и вполне благообразным.
Все с тем же строгим и серьезным видом, ни на секунду не отвлекаясь, дед снова усаживался на стул и закидывал ногу на ногу. Носки? О нет! Дедушка всегда носил сапоги. Поэтому со стула доставалась портянка. Медленно и торжественно, ви-ток за витком, дед плотно обматывал ею ступню… Пятку… Щи-колотку… Последний виток – и перед дедом торчит аккуратный белый кокон. Не так-то легко засунуть его в сапог. Шея у деда напрягается, лицо краснеет… Я тоже невольно напрягаюсь вместе с ним… Хоп! Сапог натянут. Теперь – вторая нога…
Все. Дедушка готов.
* * *Перед тем, как уйти на работу, дед обычно заходил в кладовку за материалом и всяким там инструментом – в уличной сапожной будке хранить его было небезопасно. Я только со-брался подремать еще немного, как услышал, что снова скрипнула входная дверь: дед почему-то вернулся в дом. И тут же, еще пронзительнее, чем дверь, заскрипел голос бабушки Лизы:
– И-и-и! Все сапоги в снегу! Стой на тряпке, не ходи по полу! Я, больной человек, должна убирать за всеми… Что тебе нужно, а?
Я услышал, как дедушка что-то пробубнил в ответ. Ослушаться бабушки он не смел. Сойди он, не дай Бог, с половой тряпки, она бы подняла такой визг…
– ВалерИК! Дедушка зовет! Скорей! – скомандовала бабушка.
Я поторопился выйти. Дедушка покорно стоял у входной двери. Кожаная ушанка была смешно нахлобучена на самые брови, бородка казалась комком прилипшего к подбородку снега, такого же, каким были облеплены галоши на его сапогах.
– Там сумка возле кладовой, мне всего не унести. Вы с Юркой подвезите мне к обеду, – попросил дед, не глядя на бабку Лизу.
С его ног уже, действительно, натекла на тряпку лужица. Он поправил на плече котомку, шагнул за порог, опять заскрипела дверь. И снова, громче двери, заскрипела бабушка, выжимая намокшую тряпку:
– Я, больной человек, должна убирать за всеми!
* * *Вернувшись в спальню, я уселся у окна, у того самого, где за тюлевой занавеской нередко сиживала разведчица-бабушка. Я увидел волшебный, заснеженный зимний двор. Дед Ёсхаим с котомкой за плечами и с сумкой в руке как раз подходил к воротам. Глубокие следы тянулись по девственно чистому снегу через весь двор. Ответвлялись они и к туалету, у которого дед, несмотря на мороз, совершал ранним утром свое обычное омовение. Никаких следов, кроме дедовых, во дворе не было. Даже Джек не вылез сегодня из своей будки проводить старого хозяина – уж очень было холодно. Только отважный воробей попрыгал немножко в огороде – я с трудом разглядел в неярком еще свете тоненькую елочку его следов.
Холодно во дворе. Заснеженные деревья и кусты застыли, как причудливые изваяния. Снег словно бы для того и падал, чтобы скульптор-природа могла создать эту немыслимую красоту. В это утро снег был легким, пушистым. Вот он посыпался с одной из шпанок. Сначала – с макушки на ветку. Потом – на другую… На третью… И внезапно все дерево окуталось тончайшей белой вуалью, как невеста фатой…
Как тихо во дворе! С концов водосточных желобов, которые, подобно высунутым языкам, торчат под крышами, свешиваются длинные, голубоватые сосульки. Чуть потеплеет – они тут же начнут свою долгую, звонкую песенку. «Кап-кап… Кап… Клон-клон-клон…». Но сейчас и они молчат. Слишком холодно. Вон и виноградные лозы у ворот укутаны на зиму брезентом, обмотанным проволокой.
* * *– Ты завтракать не будешь, что ли? – спросила бабушка Лиза, заходя в комнату.
Вопрос был задан просто так, для порядка: ведь было совсем рано, бабушка сама только что умылась. Ее волосы, собранные в небольшой пучок на затылке, уже почти совсем седые и лишь кое-где с рыжеватыми подпалинами, были аккуратно причесаны, но еще не покрыты косынкой. Поэтому бабушка и вернулась в спальню. Она уселась на кровать. Ноги ее не доставали до полу и смешно, как у маленькой девочки, болтались Сложив косынку, она обвязала ею голову. Потом, покряхтывая и потирая спину, подошла к комоду, к портрету своего отца…
Еврейская религия не допускает изображений Бога. Вы не найдете их ни в синагогах, ни в домах. Благочестивые евреи молятся с молитвенником в руках. Невозможно представить себе, чтобы бабушка Лиза видела какой-то священный образ в фотографии почти незнакомого ей и к тому же обижавшего ее мать человека. И все же… Не сделала ли она из него домашнего божка, ежедневно вознося перед ним молитвы? А, может быть, когда она, глядя на фотографию, воссылала утренние благодарения, ей казалось, что она молится и за отца, очищает его грешную душу?
Не знаю… Я был слишком мал, чтобы спросить об этом бабушку. Помню только, что смотреть, как она молится, было немного жутковато. В слабом утреннем свете морщины ее становились еще глубже, лицо выглядело совсем бледным и даже страдальческим. Неподвижная, словно бы окаменевшая, с этим своим застывшим лицом, казалось, она молится в последний раз, уповая на божеское прощение, и, получив его, рухнет, испустит дух…
Закончив молиться, бабушка разгладила клеенку на комоде, поправила фотографию и, погруженная в какие-то свои мысли, задумчиво произнесла:
– Такова жизнь.
Сказала она это, конечно, не мне, но я решил воспользоваться моментом. Время после утренней молитвы было чуть ли не единственным, когда бабушка смягчалась, могла даже пооткровенничать, что-то рассказать о себе, о своем детстве. А это меня очень интересовало.
– Бабушка, когда вы с мамой переехали в Ташкент – кто-нибудь помогал вам?
– Были добрые люди, – все так же задумчиво, не глядя на меня, ответила бабушка. – Был мамин брат, очень добрый человек… Царство ему небесное! – Она воздела руки и поглядела вверх. Но что это был за мамин брат и как он помогал бабушкиной семье я так и не узнал. Бабушка замолчала и отправилась на кухню. Нет, не удалось мне сегодня разговорить ее!
* * *Нагруженные сумкой с дедовым сапожным товаром, мы с Юркой топтались у ворот. Высунувшись из будки, с интересом глядел на нас Джек. На крыльце стояла бабушка, а в дверях своей веранды – тетя Валя.
– Идите вместе, рядом, – наказывала она…
А как же еще нам идти, если мы вдвоем тащим за ручки эту тяжеленную сумку?
– Через дорогу пойдете – оглядывайтесь! – покрикивала бабушка Лиза.
– Мелочи у вас достаточно? Проверили?
Дедушкина сапожная будка находилась примерно в часе пути от дома, возле Педагогического института, рядом с поликлиникой № 16. Часть дороги предстояло проехать на девятом троллейбусе. Потому-то нас отпускали не очень охотно. Но деду перечить не посмели.
– Пошли, пошли! – Юрка шагнул за ворота и потянул за собой сумку. – Пошли, а то до вечера не уйдем!
И мы потопали по переулку.
– Симку помнишь? – кивнул Юрка на угловой двор напротив того дома, где жили дед и бабка, торговавшие семечками. – Она в Израиль уезжает, слыхал?
В пятнадцатилетнюю Симку были влюблены все мальчишки поголовно. В том числе и наш с Юркой кузен Ахун, он же Лысый. Но стройная красавица на него никакого внимания не обращала, он для нее просто не существовал.
– В Израиль? – спросил я с удивлением. – А что там делать?
Вероятно, в этот день я в первый раз услышал о том, что что люди уезжают в другие страны. Если и слышал прежде, то как-то не обращал на это внимания. А тут – Симка, знакомая девочка…
– Почему уезжает? – еще раз спросил я.
– Почему, почему, – пожал плечами Юрка. – Не она одна! Вот мой дедушка Гавриил тоже собирается…
Юрка, как обычно, был информированнее меня. Но ни он, девятилетний, ни я, двенадцатилетний советский мальчишка из Чирчика не могли, конечно, понять, почему это люди вдруг уезжают из Советского Союза. Из самой лучшей в мире, как я тогда был уверен, страны.
* * *Мы шли знакомой дорогой, обычным путем. Вот и улица Шедовая с ее дубами. Деревья-великаны смыкают над нами свои кроны, покрытые сейчас не листвой, а снегом. Этот черно-белый свод, мощные черные колонны по сторонам – все так торжественно, что даже мы с Юркой замечаем это и замолкаем. Где-то далеко впереди, на выходе из колоннады, беззвучно проносятся машины, троллейбусы, а здесь – тишина, покой. И какой-то удивительно яркий, но в то же время смягченный, насыщенный снегом дневной свет… Ну, просто заколдованное царство – это наша дубовая аллея!
Но мы сумели быстро расколдовать его.
Сумку с дедовым имуществом мы несли вдвоем, но мне было тяжелее так как я был выше. К тому же Юрка жульничал и почти не натягивал свою ручку. Заметив это, я опускал свою и тогда Юрка нахально ворчал:
– Ты чего не тащишь?
– А ты, что ли, тащишь? – огрызался я. – Совсем вся сумка на моей стороне!
– Ты выше ростом! Я виноват, да?
– А ты иди на носочках! – захихикал я. – Очень полезное упражнение!
Юрка тут же подставил мне подножку. Я споткнулся, чуть не полетел – и, отшвырнув сумку, бросился на Юрку.
Мы сцепились. Молчаливая улочка огласилась пыхтеньем и криками. Сначала мы пинали и колотили друг друга, потом в ход пошли снежки, потом, наткнувшись на раскрытую дедову сумку, из которой вывалилась часть содержимого, Юрка запустил в меня мужским резиновым каблуком, за ним последовал женский… И пошло! Увлеченные боем, совершенно забыв о том, что именно служит нам снарядами, мы оба, отпихивая друг друга от сумки, хватали, кидали, кидали, кидали…
Но вот мы устали, опомнились и, вяло переругиваясь, огляделись.
Участок аллеи, на котором происходил бой, был похож на разгромленную сапожную мастерскую. Каблуки, подошвы, на-бойки, куски кожи валялись вперемешку то там, то тут. А часть пространства напоминала противотанковую зону: порвался мешок с гвоздями и они черными остриями торчали из снега…
Кряхтя, охая, потирая ушибы, мы кинулись собирать драгоценный дедов товар. Полежав в мокром снегу, истоптанный нашими ногами, он выглядел, скажем прямо, не лучшим образом. Запихивали мы все эти предметы в сумку не то чтобы как попало. Старались, конечно. Очень старались. Но зря! Уложить их так, как дед, мы не умели, руки были не те… Всех этих подошв и набоек стало вроде бы вдвое больше: в сумке они теперь помещались с трудом, она никак не закрывалась! Мокрые, измятые куски кожи, скрученные стельки торчали во все стороны…
Так мы и потащились дальше. Расстроенные, со страхом поглядывая на сумку, подошли к троллейбусной остановке. Как объяснить деду, что случилось?
– Скользко очень, понимаешь? – осенило вдруг Юрку. – Ты упал и из сумки все высыпалось в арык… Вместе с тобой, – добавил он, окинув меня взглядом.
На том мы и порешили. О драке было забыто, мы опять стали друзьями.
* * *Поездка на троллейбусе была благополучной, без приключений. И вот уже видна издалека дедова будка, сколоченная из досок конурка, стоящая возле дерева. Наполовину высунувшись из нее, дедушка сидел на стуле, зажав между коленями сапожную лапку. Ноги его были покрыты одеяльцем, спадавшим на землю.
Подойдя поближе, мы услышали и стук молотка: дед набивал каблук на мужскую туфлю. То и дело он подносил руку ко рту и доставал один из зажатых в зубах гвоздиков.
Дед был не один. Рядом стоял дядька, который время от времени резко покачивался, как бы повторяя движения дедовой руки с молотком.
– Всего двадцать копеек, а? Ну, десять! – услышали мы, подходя, хриплый голос. – Жалко, что ли? Дай, слышишь? – и мужик угрожающе поднял руку, пошатнувшись при этом еще сильнее.
Дед не смотрел на пьяницу и продолжал стучать молотком. Наконец, он вытащил изо рта последний гвоздик, усмехнулся и поднял голову.
– Тебе не стыдно у пенсионера деньги просить? – спросил он, не повышая голоса и снова застучал молотком.
А вдруг он сейчас ударит деда? – подумал я. Но пьянчуга повернулся и пошел прочь.
– Дур-ра-ак! – заколачивая гвоздик произнес дед. Этим словом он обычно заканчивал разговор с человеком, который сильно его раздражал и вообще вел себя недостойно. Произносил он «дурак» четко, энергично, нажимая на «р» и растягивая «а». Так, пожалуй, произнес бы это слово попугай.
Услышав это краткое напутствие, пьянчуга от неожиданности поскользнулся, смешно взмахнул руками и плюхнулся в сугроб. Мы с Юркой расхохотались.
– А, пришли… – заметил нас дед. Он тоже улыбнулся чуть-чуть, продолжая стучать молотком…
Дед пьяниц не любил, хотя иногда из милосердия давал деньги самым жалким из них. Но наглых – не тепел! А попрошайки, в иных случаях прибегавшие к насилию, старика-сапожника с седой бородой не трогали. Все они слышали про его характер и силу.
* * *Мы все еще держали в руках злосчастную сумку.
– Принесли? – спросил дед, даже не взглянув на нее. – Спасибо, поставьте в сторонку. Потом разберу…
Мы с Юркой переглянулись. Пронесло! Слава Богу, что дед так занят. А он, отложив молоток, вытащил из ножен сапожный нож с широким лезвием и принялся подравнивать резиновую набойку на каблуке. Нож этот – длинный кусок металла, отточеный под острым углом и обмотанный изолентой вместо ручки, почему-то казался мне уродливым и очень страшным. Но дед управлялся с ним, как с легоньким ножом для масла. Подперев туфлю коленом, дед придерживал ее левой рукой, а правая рука быстро и ловко вертела нож. Лишние куски резины отлетали с каблука изящными ломтиками, хоть клади их на бутерброд! Теперь-то я понял, почему руки деда были так изуродованы. Ведь при всей его ловкости нож иногда соскальзывал…