Полная версия
Оазис человечности. Роман-притча
Сам же муж, вечно занятый политикой, ни о чем подобном и не догадывался: впрочем, он совсем не уделял внимания воспитанию детей: Авл ударился в какие-то недоступные людскому пониманию мечтания, стал малообщителен и словно жил в каком-то выдуманном мире, отрешенном от этого; из-за этого ему тайком приписывали слабоумие, но порой он блистал такой сообразительностью, что заставлял краснеть от гордости всех учителей. Кроме того, Авл слыл большим поклонником учения Зенона. Можно сказать, что стоицизм был у него в крови. Казалось, он всё и вся находил внутри себя и потому мало интересовался окружающими людьми и настоящей жизнью, с одинаковой невозмутимостью принимая как радость, так и горе. Неуверенность, столь привычная повседневности перед туманным будущим, ему, похоже, не была знакома. Он был спокоен, как всегда, и с готовностью принял бы и последовал любому родительскому решению. А поскольку Авл был единственным сыном в семье, то Валерий возлагал на него определенные надежды. Но возлагать можно любые надежды, а вот сбудутся ли они – в этом как раз и сомневался отец семейства.
Аврора же, напротив, казалась беспечной и безмерно веселой, ни о чем серьезном не задумываясь. И проживая жизнь в свое удовольствие, ничуть не смущала этим более нравственного отца. Как тот ни старался и детям привить умеренные взгляды, научить науке морали, но то ли времени всегда находилось меньше нужного, то ли умения, но это ему не удалось. И оба – и сын, и дочь, – ударились в крайности. Мать спасалась от головной боли, виня мужа, а отец, в свою очередь, винил политику и невозможность воспитать добронравных детей в распущенном мире.
Будучи женщиной в полном смысле этого слова, Аврора не могла без особого трепета читать полученное любовное письмо, целиком и полностью посвященное ей. В нем обожествлялась ее красота, вознося на яркое небо, безумно далекое и неприступное, и это ей страшно льстило. Автор письма умолял снизойти до роли обычного смертного, незавидной и печальной.
– Какие слова, какой полет, ты только вдумайся в это, моя милая дочурка! – шептала ей на ухо ее мать. – Вот посмотри:
«… и тогда отныне я буду рабом ваших желаний и ваших страстей, предугадывая каждую вашу мысль, ловя каждое брошенное случайно или намеренно вами слово, хрустальный взгляд и легкое движение, о, недостижимая царица моей любви! Будьте моей, а я буду вашим! Лишь вы обладаете всей полнотой власти надо мною, и только в ваших силах растоптать свет моей любви, вьющийся, подобно лозе спелого винограда, как на моей загородной вилле, которую я вам преподношу на открытых ладонях! Чистосердечно надеюсь на вашу ко мне благожелательность, вы можете разбить на мелкие осколочки мозаику моей души! Она целиком посвящена служению вам: отныне и до скончания веков! Но и в ваших же силах возвысить мое ноющее сердце, подарить ему прекрасной любвеобильной ручкой надежду на новую жизнь, на безмерную радость! Тогда она горным ключом забьет в моей завороженной плоти, устремившейся вслед за духом, который десятилетиями искал вас! Наконец, к счастью, которого еще не было ни на земле, ни на небесах, я нашел вас! Тогда, когда уже, было, начала теряться даже сама надежда на это, когда начала угасать жизнь в моем теле, лишенная живительной влаги любви, этого целого мира, который вы подарили мне, обратив на меня свой нежный, милый лик; вы увидите, как…»
Далее Лусия не читала, поскольку заинтересовалась тем, что вдруг начало происходить в триклинии. Воздух накалился. При таком устройстве лож и столов в комнате, надо сказать, царила страшная теснота, что вовсе не охлаждало ни беседу, ни воздух: скученные люди, разогретые едой и вином, непрестанно потели. И предостерегаясь от простуды, которую было так запросто подхватить, укутывались в особые накидки, наборы которых носили название синтезов. Плотно укрываясь, можно было сберечь тепло внутри, а холодный воздух – снаружи. Накидки ярко раскрашивались. Интересно было порой наблюдать разнообразную цветовую гамму: сдавалось, что свет забавляется так, творя радужные пятна и переливы. Триклиний пестрел, и по цветам можно было многое узнать о тех людях: их предпочтениях и вкусах, скрытых наклонностях, даже о том, о чем они и сами не подозревали. Правда, сейчас здесь не было такого изобилия красок: мужчины, в основном, были в синтезах с преобладанием коричнево-желтого тона, что было естественным цветом овечьей шерсти, хотя и не без некоторого изыска. Так, Маний и Сервий имели накидки с красными и фиолетовыми оттенками, а Валерий блистал переливающейся россыпью серебра.
Один Авл смотрелся скромно и даже убого, если сравнить его собственное одеяние с накидками окружения. Впрочем, настоящая скромность, ранее так ценившаяся и служившая признаком чистоты нравов и следования исконным традициям предков, встречалась все реже и реже и была в глазах людей скорее убога, чем величественна. Хотя по доброй традиции (а все мигом обретает репутацию «добра», если ему начинает следовать большинство) люди прощали такие причуды: как нечто, ставшее ненужным, но привычным. Будто бы ради того, чтобы души то ли чувствительные, то ли консервативные могли остаться с прежними нравами как с поношенной туникой – уже и не греет, но мила, если с ней связаны трепетные воспоминания.
Аврора же и Лусия были преимущественно в накидках цвета такого невинного и зеленого, какой имеют листочки ранней весны, молодые и мечтательные: им еще предстоит пройти пору расцвета и заката, жизни и смерти, чтобы затем через год вновь блеснуть изумрудным нарядом. Чтобы как прежде, но с новою силою, распалить в сердцах людей вечные, как мир, чувства и волнения, надежды и мечты.
Бутылка добротного вина, разлитая вольноотпущенником Фруги по серебряным кубкам, разошлась в мгновенье ока. Ликование и добродушие охватило всех. Неукротимое веселье вспыхнуло, подобно искре темной ночью в костре: как только один зажегся, так и заразил всех. И вот разросся лесной пожар, перекидываясь с ветви на ветвь, с одного дерева на соседние, полностью завладев умами и сердцами почти всех участников трапезы. Всех, кроме Авла, едва его пригубившего, и Авроры, погруженной в чтение необычайно длинного и волнующего письма – оно кружило голову, быть может, не хуже кубка самого крепкого зелья. Те, кто знает это чувство – наверняка поймут.
Валерий как участливый зритель пытался вникнуть в речь Сервия, который вдруг начал рассказывать о своем недавнем ночном приключении во время службы. Деон убеждал, что во время празднеств люди хватают через край смелости; ведь они вынуждены ее скрывать в забывчивом свете дня. А Маний твердил ему, что толпа подобна скотине: надо лишь знать, как ее запрячь. И вдруг, совершенно неожиданно, в разговор ворвался спокойный и твердый голос Авла. Окатить собеседников холодной водой с ушата – это и то вызвало бы меньшее удивление и негодование. Раздалось шипение, будто вода поглотила в мутные глубины несколько только что выкованных, еще раскаленных и пышущих жаром, клинков будущих мечей:
– Так что же все-таки случилось с тем пронырливым юнцом, о котором ты упоминал час тому назад, Маний? И главное: как его звали? Вся эта история кажется мне дутой!
Куда подевались разом веселье и смех? Всё вокруг стихло и погрузилось в гнетущую тишину. Маний умолк, и весь покрылся багровыми пятнами недовольства и раздражения: внутренне он негодовал и метал молнии, как разгневанный Юпитер на своего нерадивого слугу. Но его обычная сдержанность и осторожность, натренированные годами стойкости и выдержки, и на этот раз не подвели: он не издал ни звука, ни пылкого слова, ни резкого движения, преступного в этот миг. Лишь лицо его стало похожим на котел с похлебкой, стоящий на костре; Лусия с Авророй и без того были немногословными собеседниками сегодняшней трапезы; Валерий замер оттого, что не услышал следующей фразы от своего давешнего друга: они не расставались с самого детства. Бывало, еще совсем мальчуганами, озорными уличными разбойниками, они стремглав носились по улицам и, представляя себя героями, полководцами-победителями, вели свои всесокрушающие воинства на орды мнимых варваров – голубей, дерзких воробьев и прочих мальчишек. А Сервий замолк на полуслове, обратив внимание на лицо Мания после вопросов Авла – в таких простых по своей сути словах, он, с проницательностью, свойственной исключительно стражам закона, заподозрил неладное. Но никто не подметил ни сверкающих глаз самого Авла, вошедшего в священный пыл – тот, что иногда находит даже на людей скрытных и молчаливых, когда какая-то несправедливость задевает слишком глубоко, ни острого взора Валерия, который хоть и замер, но продолжал ловить каждое движение своего сына. Так памятники старины внимательно внимают деяниям своих потомков, оценивая их поступки. Но было в этом и еще что-то неуловимое, какой-то оттенок смутного страха, предчувствия грядущих бед.
Аврора, вся погруженная в себя, даже не заметила того, что стряслось: внутри нее звучала небесная мелодия. Тишина нагрянула внезапно. Она была так схожа со штилем на море перед решающим гневом стихии, когда вся природа затаилась, словно в ожидании того, что должно последовать дальше. Девушка тихонько привстала со своего ложа и незаметно для всех, даже для матери, прилегшей рядом, выскользнула из триклиния. Не прошло и пары минут, как она бросилась на ложе в своей комнате, теребя послание в руках.
Дремота овладела ею, как могло показаться со стороны: закрытые глаза, мерный подъем груди, как бы спящее дыхание. Хотя на самом деле в это время она напряженно раздумывала над своей судьбою и жизнью: благодаря велениям неумолимого рока в ее распоряжении оказалась целая толпа поклонников. Жалела она лишь об одном: что этот рок не научил ее настоящей любви. Что она не увидела ту волшебную страну, куда мечтала попасть с того самого мига, когда познала и поняла: близость – это вовсе не та любовь, которую желала. Ее душа взывала к чему-то более возвышенному, утонченному, высокому, и в поисках таких чувств она встречалась со многими, но никак не могла найти того самого, кто бы стал объектом ее рвущейся на свободу чистой любви. И этого никак не могли знать родители, считавшие свою дочь уже втянутой в это развращенное роскошью и благополучием общество, слишком давно не испытывавшее потрясений.
Только гулкий удар встряхнул бы это невероятно сонное царство столицы Империи. Люди шли в будущее по раз намеченной колее и продолжали решать новые задачи старыми способами. Но мир изменился, и старые способы не действовали в новых условиях.
Пролежав так несколько десятков минут, не понимая, почему долетавшие сюда громкие голоса звучали на мажорный лад, Аврора потянулась, как при пробуждении. Теплота приятно обволокла ее тело. Бросив на сундук бумажку, она подошла к письменному столу и решила воскресить в памяти недавние события…
Глава III. Ничто не вечно под луною
«Человек самовлюбленный – это тот, в ком глупцы усматривают бездну достоинств»
Ж. Лабрюйер
Ночь выдалась на редкость спокойной. В доме стояла полная тишина: все после обильной трапезы, затянувшейся далеко за полночь, спали мертвецким сном; на улице повымирали все те ночные бродяги, что привыкли выть, горланить свои пьяные песни, ругаться и драться из-за пустяков даже в холодную пору, видимо, согреваясь таким образом. И зимний ветерок, завывавший все утро, весь день и весь вечер, наконец-то замолк. Аврора не приняла участия в трапезе, начавшейся еще около пяти часов вечера, сославшись на плохое самочувствие. Зато хорошо отдохнула, и в этот глубокий ночной час ей спать вовсе не хотелось. Кроме того, она до беспамятства обожала эти редчайшие секунды одиночества: никто не одолевал ее своим навязчивым обществом, никто не молил о свиданиях, не беспокоил якобы «дружескими» визитами.
Одиночество и общество всегда были двумя крайностями, между которыми разрывается человеческая душа. Каждая из них несет неудовлетворение своей жизнью, чувство, что судьба решила жестоко пошутить, либо забыв, оставив прозябать наедине с собой, либо бросив в самый омут, водоворот эмоций, когда все, кажется, происходит вокруг и ради тебя. Так и получается: то совершенно лишен возможности общаться с людьми, дружить и любить их, сопереживать и делиться. И весь мир кажется тусклым, серым и безжизненным: чем-то далеким, что не имеет права называться словом «жизнь», когда хочется просто забиться в свой уголок, свою скорлупу, подобно устрице. Не вспоминать ни о ком, не жалеть, что и о тебе не вспоминают, смириться со своей участью – это единственное, что остается, но и это не уменьшает страдания. То мир вдруг взрывается, наполняется событиями, и дни, недели, месяца пролетают в одно мгновение. Кажется, что прошло несколько лет, да и самого себя чувствуешь намного старше, чем на деле: столько всего успеваешь пережить, испытать, что многое, даже более существенное и значимое, чем кажется на первый взгляд, попросту проходит незамеченным, притупленным. Изможденный разум утомляется, слабое внимание рассеяно ловит блики света, и память не в силах переварить такую пищу. Вот тогда начинаешь искать спасение от этого мира, придумывая все новые и новые уловки, лишь бы выгадать хотя бы несколько минут тишины, покоя, одиночества. И в том, и в другом случае человечек просит, даже сам того полностью не сознавая, противоположности. Начинается дивная игра на качелях: мысль человека улетает то в одну крайность, то в другую. Достигая какого-то конца, доступного для той силы, с каковою ум раскачался, человек вдруг понимает, что это – зло, что это неправильно, и стремится к прямо противоположному, но уже с меньшею силой. Достигает того конца, убеждается, что и там не лучше, и снова поворачивает…
Вот и Аврора в эту ночь отдыхала и телом, и душою от общества других людей, лишь в этот глухой час ночи обретя желанный покой. Она завидовала тем паломникам и аскетам, что находили общество и близость природы предпочтительней обществу и близости людей. Она села возле окна на стул, обитый декоративными тканями, предварительно положив на него мягкую подушку, и укрылась накидкой: сквозь открытое, хоть большей частью и занавешенное окно вползал холодный зимний воздух. Но вместе с тем насколько ж протрезвляло это!
Молодая девушка заняла выгодную позицию: сквозь небольшую щель, куда не доставала занавеска, ей были прекрасно видны пустые улицы, освещаемые лунным светом. Ночное око тоже играло: то озаряло все без ложной стыдливости, сдергивая таинственное очарование полумрака, то вновь погружало мир в непроницаемую тьму, получая от этого явное удовольствие.
Это время уединения было ей жизненно необходимо. Она была подобна цветку, который все время поливают водой, но, как цветок гибнет от обилия влаги, так и она погибала от этого нескончаемого внимания, поклонения, почитания, обожествления и обожания. Девушка пыталась понять, почему ей никак не удавалось найти то счастье, которое, она была совершенно в этом уверена, давала настоящая любовь. Настоящая любовь, а не то чувство, что чувствовали к ней большинство почитателей ее красоты: они могли видеть лишь внешнее, даже не пытаясь понять внутреннее. Впрочем, она все же была смущена, думая о двух юношах, таких небезразличных для нее – не в сравнение с остальными. Трудно было понять то чувство, что она питала к ним, еще трудней – то, что они значили в ее жизни. Именно этим она и занималась, когда послышался какой-то шум на улице, почти прямо под ее окном.
Высунув голову и ничего не разглядев, Аврора решила, что это ей почудилось: так всегда бывает, когда слух приноравливается к окружающей вокруг тишине, и, путая ум липкими догадками, выдает внутренние звуки за внешние. С ней нередко случалось такое, что иногда, в полной тиши, она слышала не только ритмичный стук сердца, который можно в привычной спешке не замечать неделями и даже месяцами, но даже ощущала биение крови, бегущей по жилам.
Звук не повторился, и Аврора несколько успокоилась на этот счет. Покорительница сердец других, она не могла разобраться в своем собственном, сколько ни сравнивала образы этих двух столь не схожих юношей. Один слыл многообещающим в политической карьере; обворожительный красавец, загадочный Деметрий: скрытный и знатный – как она любила его именовать, и такой же молодой – всего на год старше ее. Другим был высокий двадцатитрехлетний юноша, которого звали Квинтом. Если первый и казался загадочным, то второй – был воплощением тайны: за все время встреч с ним ей почти ничего не удалось узнать о его личной жизни. Как ни томилась она от осознания этого, все же что-то удерживало от разлуки, и напротив – тянуло к нему: стоило только вспомнить его лик. Иногда глаза его загорались неземным огнем истины – казалось, он проникал в самую суть вещей. Какая-то печаль одолевала его по временам, какой-то выбор, принятый в жизни, – но что это был за выбор, куда он вел, – она и не догадывалась.
Женщина погрузилась в какое-то сонное оцепенение, думая о своей странной судьбе и еще более непонятной будущности, когда до ее слуха донеслось какое-то слово, вспыхнувшее среди тишины и быстро угасшее. Ей почудилось какое-то движение на улице, и Аврора, хорошо владея своим привлекательным телом, немного подалась вперед, достаточно для того, чтобы увеличить обзор и недостаточно, чтобы ее можно было заметить или услышать. Две фигуры, хоть и прятались в тени, были хорошо заметны отсюда: зрение у девушки было преотличным, зоркостью не уступая орлу. Она успела заметить, как один человек, тот, что стоял дальше, сунул в руки другому, кого-то ей напоминавшего, бумажку. После чего они разошлись в разные стороны, причем второй неспешной твердой походкой приблизился к почти тому самому месту, над которым располагалось окно; сомнений быть не могло – внизу стоял Фруги, сицилиец, слуга еще деда Авроры. Хотя слугой-то он был формально, давно став членом семьи: часто обедал вместе за одним столом, шутил, разделял беды и счастье. За услуги и преданность ему сдали на бессрочное пользование таберну – часть домуса, наглухо отделенную от жилой части дома. По сути, то было пустое место между комнатами, что выходили на центральные помещения италийского домуса – на цветник, внутренний дворик-сад, или, как его называли сами римляне, перистиль, и атрий, сердце жилища. Фруги жил вместе со своей семьей: женой, давно не молодой и не красавицей (хотя по некоторым чертам еще можно было вообразить себе ее былую цветущую красу), и девятилетним сынишкой – смышленым не по годам. За сообразительность Валерий взял его под свое покровительство и отдал на обучение в частную школу, куда тот уходил ранним утром и откуда прибегал поздним вечером.
Это небольшое ночное происшествие ее сильно заинтриговало, и сон, навеваемый невеселыми размышлениями и свежим воздухом, как рукой сняло. От новизны сердечко радостно забилось, ожидая приближение неизвестного. О том ей настойчиво шептало женское чутье – эта необычайная проницательность, наблюдательность и поистине мистическое чтение чувств и мыслей, дарованное природой. Прошло не так много времени, как догадка подтвердилась: раздались приглушенные шаги, будто кто-то пытался ступать легко, но это у него не выходило, и шаги казались неуклюжими и громоздкими. Через секунду раздался шум, и что-то белое, тонкое, проскользнуло под дверью. Звуки шагов отдалились от комнаты, растворившись в молчании ночи. Аврора осталась наедине с таинственным посланием.
Подобрать письмо, развернуть его и сесть к окну – было делом одной минуты. Отдернув занавеску, она на долгое время залюбовалась ярко-белой луной. Попыталась, было, разобрать строки, выведенные красивым почерком, но вскоре оставила безуспешные попытки: ничего, кроме начертания букв не удавалось разобрать. А почерк-то был знакомым: нередко письмена с такими четко вырисованными литерами ей подносили то уличные мальчишки во время прогулки, то письмо влетало в окно, как дар небес, то его подносили служанки – сами при этом они ничего не могли сказать вразумительно. Но ни разу до этой ночи послание не попадало к ней из-под двери. Один вид этих причудливо изогнутых буковок, составлявших ее имя, грел сердце в этот ночной час.
«Аврора, нежно любимая и трепетно ожидаемая, восторгаемая и незабываемая! Обращаюсь я к тебе вновь и вновь, переживая в памяти обрывки наших волшебных встреч, обрывки судеб и чистых надежд, что ненароком смел я возлагать к твоим стопам, однажды вдруг посмев мечтать, скорбеть, печалиться и ждать, что в тщете суетных ночей, тоскливых вечеров и одиноких дней, твой стан, словно в тиши колокольчик звенит, однажды вдруг вступит в дом ко мне, – велит так сказать тебе совесть моя, мой разум и сердце, что бьется день ото дня лишь для тебя! Лишь для тебя…
Скажи мне возгореть – сгорю, скажи мне умереть – умру, но лишь не говори мне «нет», подобного ответа в природе просто нет: где есть начало – есть конец, где есть конец – там новое начало; закончив прошлый путь, где мы ступали по земле раздельно, начнем мы строить новые хода, которые ведут неведомо куда, но знаю лишь: там и здесь – нас отделяет только слово «да». Такое короткое, такое утвердительное, такое легкое! Произнеси его скорей! Ведь время, словно скарабей, – закружит голову и тело очарует, бельмо на глаз поставит, свет так исказит, что черное вдруг станет белым, а белое преобразится в тень, – ту тень, что за тобой ступает, меняет позы, лица и тела, и выраженья глаз, и звезд сверканье, – все это – лишь его одна черта, его мгновенья, где до дна все разлетится в пух и прах, где вдруг минута обернется целым годом, а час же и того – на жизни срок вдруг претворится! Я жду тебя от вечности ночей, я ждал тебя так долго, терпеливо; смиренный путь, дорожку проложил, не бойся, милый друг, ступай! По ней! Она надежна и крепка, гибка, как ветка ивы, что голову над озером склонила, упруга, словно твоя молодая кожа, что заставляет нас, мужчин, бледнеть, бледнеть, но лишь от созерцанья совершенства я ощущаю райское блаженство, которое тогда нисходит на меня! Зачем, зачем скажи, богине красоты ты служишь – она изменчива и неверна: сегодня так лелеема и важна, а завтра так коварна и близка, потом – смертельна и ненастна, и так всю жизнь – и без конца?! Но лишь богини так беспечны, все думают они, что вечны! Ничто не вечно под луною: и наша жизнь – моя с тобою!
Хочу увидеть я тебя – мечтаю так я день из дня – хочу узнать твои уста, хочу познать твои цвета, желаю сердце подарить, глаза пленить, душу сроднить, хочу я вечно быть с тобою: хочу узнать твои года, хочу пропить с тобой до дна все радости любви и трепет ожиданья, стремления надежд и мук взысканья, пленительный чертог познанья, испить всю грусть и те страданья, что избежать мы не сумеем, где нам не скрыть с тобой рыданья, но буду рядом я всегда, и защищать тебя – моя мечта!
Готов я силы все постичь умом и телом – тебе в мой храм врата открыть – не словом – делом!
Я буду ждать тебя всегда: когда зима, когда весна, но точно я скажу: вчера явился мне Амур крылатый, везде летал – искал, божок проклятый, искал те узы, что удержат здесь тебя. Искал и вдруг нашел! Сказал, что это здесь: любовь моя! А то, что проклята она – то мне сомнению не подлежит – ведь знать тебя, стонать и грезить, и лавры воздвигать, все делать, лишь бы взгляд один, пусть мимолетный, но стяжать – вот в чем мое проклятие, священное и неземное платье, что сшил я для тебя, что положил, что ждет тебя, когда ты соизволишь хоть взглянуть… Приму за честь!
А та здесь явь, и вымысла здесь никакого, что завтра утром ты на подоконник одну из ваз своих поставь, в которой пусто будет, если надо подойти, цветы в которой – прочь идти. И если ваза вдруг пуста – посланник явится тогда: ты перебрось ему письмо, когда, где встретиться мечте, где снизойти твоей судьбе, где вознестись в порыве страсти, где встретиться тебе и мне, о, возвести меня, молю тебя, о, я несчастный!
С мечтою о тебе, Квинт».
Наступило утро, когда Аврора закончила дописывать ответ, воздавая должное труду молодого человека и обещая встречу через неделю, когда она будет гостить у родственницы – матроны Пристиллы, родной сестры отца, которую часто несправедливо обходили вниманием в семье, подчас вовсе забывая об ее одиноком существовании. Аврора никогда не могла с этим примириться и понять: почтенная женщина отличалась добрым и располагающим нравом, умела создать уют и благодушное настроение. У нее часто собирались на обед знакомые и друзья, которых она с неизменным удовольствием и радостью принимала.
Читатель помнит, что было дальше: пустая ваза на окне и необыкновенный юноша, унесший в даль послание сердца.
Глава IV. Посланник
«Только бы нам и одетыми не оказаться нагими»
Павел
Парень, шаг за шагом, неуклонно отдалялся от окон Авроры, унося с собою котомку с папирусным свитком, на котором стилем было написано долгожданное для кого-то послание.
Умные глаза, чудилось, все понимали и прощали, внимательно и с интересом осматривая мир. Они будто светились каким-то тайным знанием, которое доступно всем, но принимается единицами: простые истины бытия всегда труднопознаваемы.