Полная версия
Праздник, который ужасен
Улыбка
Первым, что увидела Марина, была улыбка.
– Проснулась? – перед ней был муж, Сережа.
Свет, наполнявший их просторную спальню, был то ли знамением нового дня, то ли светом их душ. Как давно они вместе? Наверное, гораздо дольше, чем знакомы. Они даже ни разу не поругались. Можно сказать, что так не бывает, но у них – было. Марина подумала о двух вещах – во-первых, почему она лежит на той половине кровати, которая ближе к двери (это Сережина половина и, видимо, это значит, что он встал намного раньше нее), а во-вторых, что она родилась только сегодня утром. Марина улыбнулась в ответ:
– Твоя улыбка очищает меня где-то внутри. Хочется жить и жить.
– Пойду разбужу детей, – ответил Сережа. – Сегодня будет прекрасный день!
Вскоре послышался смех из соседних комнат, и Марина окончательно проснулась. У нее было много планов на жизнь, да и вообще. В Сереже она не чаяла души, особенно в его улыбке. Она какое-то время еще лежала, глядя вверх – там, ей казалось, есть что-то важное, важнее всего, даже солнца. Ей часто снилось, как они с Сережей после смерти вместе войдут в это солнце и станут его частью – в таких снах Марину переполняло высшее блаженство. Просыпаясь, она с некоторым пред-ужасом понимала, что подобное блаженство просто невозможно в обычном человеческом варианте, – иными словами, она боялась, что такой сон может никогда не сбыться. Но просыпаться было все равно приятно – Марине нравилось быть «Мариной», человеком, женщиной, да и Сережа был рядом. Земным воздухом дышалось особенно уютно. Она убрала постель и направилась в ванную, по пути посмотрев на свою тень и подумав, что тень совершенно на нее не похожа. Тень была скорее Сережина, чем ее. Марина вздрогнула, но решила не придавать этому значения. В конце концов, первая в мире тень, видимо, возникла от первого в мире солнца, а солнце, как известно, может быть разным.
Они встретились на кухне. Сережа сидел за столом в ожидании, а дети шумели в ванной и должны были вскоре нагрянуть.
– Сегодня я расскажу тебе о жизни двух людей, – вид Сережи был видом проводника тайн, хотя, он сам не любил тайны.
– Мужчина и женщина, надеюсь? – поинтересовалась Марина, создавая завтрак.
– Конечно. Эти двое любили, обладая нерушимым счастьем, засыпали рядом, их сны были общими. Им не нужно было задумываться о причинах своего счастья – они сами были причиной. Как хорош чаек! Так вот. Их сердца бились одновременно, они встречали новый день, как отдельную сказку, гуляли у пруда, кормили птиц, смеялись, видели друг друга в отражении своих глаз. В их дом иногда заглядывал свежий ветер, но они были не дома, а в очередном внутреннем путешествии. Прожив жизнь, достойную смысла, они ушли. Или умерли – как хочешь. Но в одну секунду.
– В чем подвох? – Марина поставила тарелку перед Сережей, испытывая некоторую томность от того, что может говорить и даже мыслить.
– В том, что эти два человека никогда не встречались.
– Ты рассказал мне сон?
– Возможно, – замороженно проговорил Сережа, начиная жевать. – А, может, это – один человек, которому казалось, что он – это два человека.
– А возможно, что вообще все люди – это один человек… – вопрос Марины повис в воздухе без ответа.
Она почему-то вспомнила свою тень, которую видела возле ванной и снова вздрогнула. К снам у нее было особое отношение, даже где-то сакральное. Давным-давно они с Сережей мечтали ходить друг к другу в сны, но все, как водится, осталось в прошлом. Главным образом, в связи со снами ее успокаивало и, вместе с тем, озадачивало то, что в любых снах она оставалась собой. Даже когда ей казалось, что она – это не она, Марина все равно знала, что все происходит именно с ней, а не с кем-то другим. «Даже если мне снится, что я – какой-нибудь кит, это все равно я», – не совсем понимала Марина.
Она вспомнила что-то, сама не понимая что, и задумалась в этом. Сергей был тих в своем поедании.
– А мы с тобой? Мы – не один человек? – внезапно выдала Марина. – Когда мы умрем, то расстанемся? Или будем по-прежнему вместе? Говорят, на небесах главные вещи земной жизни остаются с тобой. Я хочу быть с тобой. И хочу остаться собой – хоть кем, но собой. Я хочу вечного сохранения…
У Сережи еда встала поперек рта. Глаза выпали чуть не в тарелку. Он застыл.
– Сережа, что такое, ты здоров? – не поняла Марина, но тут же отшатнулась непонятно от чего.
Сережа медленно поднялся из-за стола и посмотрел на свои руки, как на когти, которые могут пронзать души. Когда он перевел взгляд на жену, ее навечно покинула надежда. Таким взглядом, далеким и чужим, можно было раздавить планету. Дети вбежали на кухню, ставшую в следующий миг уголком ада.
Дверь в квартиру Романовых оставалась нетронутой какое-то время. Отсутствие повсюду членов их семьи – на работе и в школе – насторожило некоторых людей, но не сразу. Мало ли. Но рано или поздно все заканчивается – родственники и соседи заволновались всерьез, дверь была вскрыта. Квартиру после произошедшего проще было сжечь, чем заходить внутрь – у вошедших людей от увиденного внутренности превратились в мрак. Такое было просто невозможно на земле. Но это было. Посередине всего сидел единственно живой Сережа с выражением, не имеющим ни происхождения, ни определения. В воздухе висел призрак разорванной пополам живой головы Марины. Дети вовсе… Кто-то упал замертво с криком: «Ну почему хотя бы они не могли обыкновенно умереть?!». Сумасшедший сосед за стенкой полупророчески заорал: «Он пойдет туда за ними! Он пойдет туда за ними!!!». Позже один инфарктный родственник, сквозь бред проклявший себя за то, что заглянул в ту квартиру (как и все остальные, кто был там), назовет Сережино выражение до издевки странно – улыбка.
Все разводили руками – такая семья была! Идиллия, а не семья. Ни скандалов, ни алкоголя – так все рассуждали. Но шок превосходил любой здравый смысл.
Меры наказания за то, что сделал Сережа, не существовало. Он, кстати, исчез почти сразу – ни один человек больше не видел его и не слышал ничего о нем. Так даже проще – ужас произошедшего будто теряет свою тяжесть. А вдруг вообще приснилось! Хотя, очевидцы, пожалуй, будут помнить это даже после смерти. Никто не узнал причины, почему все случилось, да и узнать не мог. А причина была. Дело в том, что фраза «вечное сохранение» активировало в Сереже его личного демона.
Крах
– Как считаете, Николай Львович, наступит время, когда медицина победит смерть? – покраснел молодой аспирант.
– Если говорить о самой смерти, как явлении, Сашенька, то при чем тут медицина? – врач, Николай Львович, произносил каждое слово так, будто знал то, чего знать нельзя. – Конечно, за последний век она совершила прорыв, и это еще даже не начало. В будущем научные достижения, тем более в медицине, могли бы перевернуть мир, да так, что и представить невозможно! Правда, люди бы переквалифицировались в анти-людей, получив слабо ограниченную продолжительность жизни…
Саша тяжело нахмурился.
– Нет-нет, – усмехнулся Николай Львович, – Не думайте, Сашенька, не думайте. Нам с вами никак до этого не дожить.
– Каких таких анти-людей? – замотал головой Саша.
– Речь вовсе не о морали, молодой человек, как могло бы показаться… – Николай Львович внутренне вздрогнул от собственных слов. – Оставим это! Можно победить болезни и старение, но «победить смерть» – это все равно, что «победить жизнь». Нечего побеждать. Смерть – закон, данность, фундамент этого мира, если угодно.
Он взял в руки стеклянный больничный стакан:
– Пока есть возможность этому стакану разбиться, ни о какой «победе над смертью» говорить не приходится. И дело не в хрупкости стекла.
– Я понял, Николай Львович, – лицо Саши внезапно разморозилось, – победит то, что неразрушимо.
Николай Львович странно улыбнулся и кивнул.
– Только эта победа лежит не в нашем уме, – подумал Саша.
Начинался прием больных. Саша видел Николая Львовича и себя – он был молодым человеком, в меру взъерошенным и приличным, с худощаво-пытливым силуэтом. Николай Львович очутился поставленным над ним на данном отрезке земного сна, называемого жизнью. Иногда они смотрели друг на друга, как будто смотрели в непостижимое. В большое окно безотносительно лился дневной свет. Сашин наставник просматривал больничные карточки – там явно скрывалась тайна, по своим размерам превосходящая саму себя. Вода в графине на столе казалась инфра-льдом. Раздался слабый стук, и дверь приоткрылась – оттуда возникла обреченно пожухлая голова довольно молодого мужчины. «Входите», – сказал Николай Львович. Началось.
– Мне все хуже и хуже, – говорил мужчина – Знаете, сейчас я думаю о том, что, если бы мог, сделал в жизни все по-другому. Я, пожалуй, и не жил никогда. Разве возможно, чтобы не было совсем никакого шанса?
Его слабые руки перебирали не то платок, не то какой-то листочек. Саша невольно опустил глаза от его взгляда, в котором сошлись запечатанная безысходность, отчаяние, но, вместе с тем, бескрайняя жажда жизни. Этот взгляд невольно цеплялся даже за занавеску или простую шариковую ручку, как источник надежды. Он смотрел внутрь двух людей в белых халатах и пытался пробиться к разгадке личного спасения.
– За что мне это, – шептал он, закрывая лицо, – Мне всего сорок лет.
Саша увидел, как Николай Львович погрузился в раздумья, глядя на результаты обследования, и счел эти раздумья профессиональными, однако, в докторе проглядывалось и нечто такое, чего Саша никогда в жизни ни в ком не видел.
– Кто ставил диагноз? – спросил неизвестно у кого Николай Львович, ткнув ручкой в страшные слова на бумаге, в которых не было никаких шансов на лечение, даже на мнимую отсрочку.
Никто не ответил. Слова диагноза, как бывает с любыми словами, сами по себе страшными не были – страшным был мир, в которых смысл этих слов приобретал плотность.
– Доктор? – задрожал голос мужчины, словно оторвался от него и, пролетев сквозь сидящих, как птичка, унесся куда-то за окно – в небо.
Саша вздрогнул, не к месту подумав, что не помнит момента, когда решил стать врачом, и растерянно посмотрел на Николая Львовича, который, видимо, один знал все, как оно есть. Николай Львович очень непросто вздохнул и очень просто сказал:
– Вы здоровы.
Мужчина впервые поднял голову, вряд ли будучи готовым к такому, но по нему прошла волна облегчения, которого он уже не должен был испытать.
– Не может быть! – ахнул спасенный.
– Уважаемый, – Николай Львович еще более посерьезнел, – вы слышите меня? Не надо занимать приемное время, у нас действительно больные люди на очереди, не то, что вы.
– Да как же?! – на лице бывшего пациента появился нервный румянец, – А симптомы, анализы, дурные сны? Не бывает таких ошибок!
– И не такое бывает, – невозмутимо остановил его Николай Львович, – Переутомление, нервное напряжение, тщетность жизни – и приплыли. Я могу выдать удостоверяющую справку, только не сегодня, а, скажем, через неделю. Вдохните, наконец, воздух, проведите время с близкими, вспомните о счастье – и не откладывайте!
Мужчина поднялся, несмотря на слабость, в которую сам себя по большей части загнал, и пошел к выходу, его силуэт заметно выпрямился.
– Спасибо, – он остановился и обернулся у двери – его взгляд был живым.
Он вышел, и дверь закрылась. Саша, раскрыв рот, смотрел на происходящее.
– Николай Львович…, – охнул было Сашенька, но его наставник громко сказал:
– Следующий!
Ввели женщину, для которой давно и полным ходом шло тяжелейшее лечение. Ее глаза от слез, которых больше не было, превратились в туман, а тонкие волосы напоминали старушечьи. Саша уже косился на Николая Львовича – что на этот раз? Судя по наблюдению за больной, ее состояние стремительно ухудшалось. Лечение этой болезни, от бессилия человека придуманное, скорее, как оправдание, нежели как надежда, разрушало ее организм еще больше, чем патология на данной стадии, и, по идее, должно было уничтожить ее как раз оно. Женщина, не замечая никого, смотрела в нижний угол кабинета, где была одна пустота. Она явно не видела смысла в том, что пришла сюда и в том, что вообще ходит, дышит, просыпается среди этой боли. Ей вряд ли было интересно, что она услышит здесь, хотя…
– Не бывает полного отсутствия надежды, – подумал Саша, глядя на ее злокачественно-изломанные ногти, – даже если она сама уже не верит, вера все равно спрятана где-то внутри нее. И перед лицом смерти человек таит эту искру.
Саша сделал дерганый глоток из графина. Доктор немного поднял брови:
– Да у нас редкий случай – болезнь отступила перед терапией. Ваш курс окончен, поздравляю. Вы измучены, разумеется, но это дело времени.
Женщина посмотрела на окно – далеко вверху было небо, среди которого в свободном одиночестве парила птица. Уголок ее губ едва заметно шевельнулся. Надолго повисло молчание. И опять в Николае Львовиче пронеслось нечто такое, что было страшно видеть. Саша с другим сопровождающим провожал ее до палаты, ничего не понимая, но боясь выдать это непонимание самому себе. Бредя по больничным коридорам, он видел разных людей, внутри каждого из которых была отдельная душа. Их взгляды и болезни были разными, но общим казалось желание жить – вопреки всему, в любом виде, а желание исцелиться сводилось к желанию быть, не прекращаться.
– Он умирает? Так ведь все умирают. Мы каждую секунду только и делаем, что умираем – это заложено в любом существе, чему удивляться? – услышал он.
Когда он вернулся, Николай Львович вел беседу со следующим пациентом – тот был совсем молодым, веселым и полным сил человеком, прошедшим обследование для проверки здоровья.
– Ни малейшего отклонения, ничего, – был вердикт доктора. Молодой человек с улыбкой глянул на вошедшего Сашу, поднялся, поблагодарил и вышел. Саша скосил глаза на его показатели – там не было ничего хорошего, и, предположительно, совсем скоро для парня должен был начаться ад.
– Какая жестокость! – не выдержав, бросил в лицо Николаю Львовичу Саша. – Зачем давать им этот мираж, когда надежде тут почти не место?
Тот посмотрел на аспиранта так, что Саша застрял в собственной трехмерности.
– Идем, – наставник увлек его за собой.
Они вышли в больничный дворик, где не было ни души, ни даже шороха. Сашины мысли замерли.
– Слушай, – в пугающе-нездешнем покое голоса Николая Львовича возникло это простое и странное слово.
И Саша услышал. Над миром (и, пожалуй, над небесами) звучал, без начала и конца, всепроникающий крик. Он походил на человеческий, но человек не может кричать на всю вселенную. В крике была вся боль мира, глубинная и малодоступная восприятию даже ангелов. Крик граничил с вечностью. «Он слышен, пока существует мир», – можно было бы подумать, если бы «тот, кто может думать» не был стерт этим криком, который в самом деле начался и закончится вместе с миром. Он – основа, без которого невозможно ничто, даже свет, даже любовь. Саша, распыленный криком по вселенной и, фактически, переставший быть «сашей», повернулся и увидел черную пустыню, над которой вместо неба было что-то другое. Он пошел туда и скрылся из вида. Николай Львович, провожая «сашу» взглядом, знал, что у него все будет хорошо, знал, что каждое прожитое мгновение стоит того, чтобы жить; что это мгновение – и есть вечность, если учесть одну тайну…
Николай Львович знал и нечто другое – непостижимым образом, как случайность, парадокс, как насмешка над ним и над всем. Он был единственным человеком на земле, кому было открыто – завтра наступит конец света.
Игра в ящики
Эта история случилась с одним потерянным молодым человеком, который не понимал разницы между Богом и призраками, в настолько маленьком городке, где даже не было ни одной одинаковой собаки, а люди находились, как в живом микрохаусе, русские, остервенелые, но мирные. Время имело здесь меньшую стремительность, чем глобальные процессы планетарно-космического сдвига. Дни начинались ранним утром. В такую действительность могли бы вписаться приличного уровня монахи, но они в этом городке отсутствовали.
Родя Смородин вывалился из дома чуть свет – прошлой ночью умерла соседка, вдова Акулиха. Родион постоял у подъезда, поплевался. На улице уже покуривали мужички, кто-то в траве только просыпался. К смерти здесь относились, как к нормальному ходу вещей. Ну, родился человек, ну, умер – кто от водки, кто от работы, – всему свое время, в конце концов. Акулова не имела отношения ни к водке, ни к работе, но все равно умерла. Мгновенно, во сне, даже не хихикнув. Тело ее было настолько огромным и плотным, что как бы намекало на то, что спокойно может сожрать человека. Родя увидел ее, когда зашел в дом – она лежала, монументальная и розовощекая, как на выданье. Даже никто не плакал, все было деловито и сурово. Потом – похороны, где тело, традиционно в гробу, опустили в землю. Для Смородина все это пронеслось в каком-то бессмысленном тумане. Ночью он обыкновенно уснул.
Во сне к нему явился живой гроб Акуловой. В этом сне Родя был вовсе не Родей, а обезличенным созерцающим элементом, поэтому он не испытал ни испуга, ни чего-либо. Гроб проявлял тайную активность, а Акулова оставалась как бы за скобками. Она казалась неким позитивным началом, ставшим таковым исключительно после смерти. Но все же, где Акулова? Пустой гроб висел в пустоте всю ночь.
Испугался Смородин уже утром, когда проснулся и понял, что он – человек.
– К чему снятся гробы? – метался он внутри себя. – Тем более – пустые?
Он глянул на свое мятое лицо в зеркале и удостоверился, что все же существует, пусть столь придурковато. К обеду он уже осоловело пялился из окна на малоинтересные уличные события. Его полуустойчивый ум как бы пытался вернуть все на свои места, чтобы не рухнуть, а так называемая память – заодно с ним. Время опять пошло обыкновенно. Родион смотрел на все и думал, откуда вообще берется жизнь.
– Из намека на жизнь, – мгновенно получил он ответ внутри своей головы.
Когда Родя уснул опять, пустой Акуловский гроб был тут как тут. На этот раз Смородин перепугался не на шутку – теперь он был не просто свидетелем, а привычным собой, как в миру. Гроб был не только везде, но и внутри. Почему он был именно Акулихи, сказать сложно, но Родион просто знал это. Смородин очнулся утром в объятиях жути.
– Второй раз – уже патология, – вспомнил он слова соседа-пропойцы.
Окружение Родю все-таки не бросило. Его достаточно быстро определили к местному деду, который имел авторитетную потустороннюю квалификацию – без таких бы, наверное, рухнул город. Дед назывался Брюхов и был похож на типического советского пенсионера, только крайней степени одичалости. Считалось, что он способен на все, а если на что не способен, так и никто тогда уж не способен. Смородина привели к дому Брюхова, а Родион думал только об одном – почему-то о вечной жизни. Потом его затолкали на первый этаж, в заветную квартиру. В комнате было совсем темно и пахло кошачьим потом, окна были завешены чем-то массивным – где-то здесь шевелился Брюхов. Родя присел на какое-то полуживое темное тряпье и стал ждать брюховского благоволения. Тот дышал, вытирался шторой и пока не благоволил. Родины глаза, по мере привыкания к полутьме, начинали различать огромную квадратную голову, которая медленно качалась под внутренний ритм. Брюхов что-то перебирал в руках – рыбьи кости или чего еще похуже.
– Здрасьте! – после некоторого ожидания попробовал проявиться Смородин, но его голос прозвучал слишком ненатурально.
Брюхов всхлипнул от внутреннего мистического усилия и громогласно произнес:
– Знаю-знаю твою проблему. Теперь слушай внимательно – липовый цвет употреби, василек синий, прыгай на одной ноге, туалет посещай со светлыми мыслями, чаще гладь кошку.
У Смородина аж затопорщились уши:
– Неужели все это помогает от живых гробов?
Брюхов поперхнулся:
– Ты ж с почками пришел.
Свет был сразу включен, и они сели пить чай.
– Не до антуража, – подумал Родя.
Он попробовал рассказать о случившемся, Брюхов слушал сосредоточенно, даже чай остыл. Наконец Родя кончил, и они помолчали.
– С загробными делами в моей практике была связана одна история, – произнес Брюхов. – Лет двадцать назад она случилась в этом городке и началась со смерти старухи Свиноградовой. Говорят, фамилия у них когда-то была вполне приличной – Виноградовы, но безграмотный комиссар записал деда ее мужа, как Свиноградов, оттуда все и пошло. Правда, рот у этой бабы был больно огромный. Так вот, парню одному, Вите, стала она каждую ночь во сне являться. Руки тянет, беззвучно шепчет что-то – классика. Рот кривит, ноги будто пляшут, но отдельно от всего. Витек проснулся, дрожит, но даже пискнуть не может – грудь чем-то тяжелым придавило, зыркает по сторонам, но повсюду в воздухе след покойницы. Так и лежал. Потом ходит, как каторжный, весь день, по углам жмется. Извелся Витька, ничего его не спасало. Но наконец этот бабий труп разоткровенничался. «Принеси мне лифчик», – говорит, представляешь! В ответ Витя хохотал и плакал одновременно. Лифчик! Мне он, говорит, жмет. Ну, тот, в котором схоронили. Надо передавать. Только как передать на тот свет, еще и лифчик? Одним словом, проблема. «Ты, – говорит Свиноградова, – завтра поймешь, с кем передать». И уходит. «Постой! – кричит Витя. – А какой нужен?». Она обернулась на него, как на идиота, и растворилась в потустороннем. Витя порозовел даже и полез в квартиру Свиноградовых. Объяснить вдовцу свою новую сверхзадачу, конечно, Витюне было сложно, поэтому он начал с водки – дескать, друг семьи и тому подобное. Хотя, какой семьи – непонятно. Витя довольно быстро втерся в доверие, проявляя дьявольскую изобретательность и, возможно, чувствуя за собой потустороннюю силу, то ли умыкнул, то ли выменял лифчик умершей. Полдела было сделано, но как узнать способ передачи? И с кем? «Завтра» наступило и стало «сегодня». Все должно было решиться как-то само. Прошла неделя. Витя спал с гигантским лифчиком под подушкой. Все затихло. Виктор обиделся даже – сказала «завтра», а прошла неделя. Видите ли, если немного углубиться в особенности миров, то, во-первых, для умершей Свиноградовой наше время длиной в неделю может равняться одному дню, во-вторых, слово «завтра», услышанное Витей, может означать «тень», «распад», «отраженное» или все что угодно, а в-третьих… Не могу и сказать такого. Итак. Через неделю умер старик Кадкин, и Витю осенило – вот же он, посланник в вечность! Проникнуть на похороны было несложно. От избытка волнения или немалой решимости Витя так облобызал покойника, как будто тот был ему родным дедушкой, и незаметно засунул старичку под мышку лифчик, который был, как парус. Кадкина схоронили, и Витя налегке пошел домой. В ту же ночь пришла Свиноградова: «То, что ты передал, сам носи. Хуже прежнего!». Витек заорал на весь дом. Настолько истошно, что жителей дома даже посетило чувство личной успокоенности. А парень был вынужден продолжить дело – людям, так или иначе, свойственно умирать, и они умирали, а Витя, карауля ситуацию, спешил подсунуть в гроб очередную передачу. Свиноградова являлась немедля: «Не подходит!» Он уже и покупать их пробовал, и на себя примерял – все одно. С вдовцом Витя вовсе подружился – тот называл его почему-то кумом и считал, что лифчики идут на благие дела. Витя ни одни похороны не обходил стороной – сколько смертей, столько и лифчиков. Неизвестно сколько бы продолжалось все это, но однажды Витя просто взял и проснулся в неожиданном месте, напоминающем наш мир лишь по самым бредовым признакам. Как он туда попал? Никто не знает. А я откуда знаю? Просто увидел во сне. Сон-то сном, но Витя вернулся нескоро. Его и лечить пытались. А Свиноградов вконец ошалел и говорил всем, что «кум» – это на самом деле название спрятанного внутри Вити существа, а не он сам. Такая история.
Брюхов вздохнул.
– Что делать? – взмолился Родин глаз.
Пенсионер развел руками:
– Можно много чего делать, но в судьбу другой души не влезешь. А не кажется тебе, что Акулова и Свиноградова – одно и то же? И даже эти страшные бабы тут не при делах, а неведомая тварь лишь использует их, как фотокарточку, и то в смысле каннибалической жадности. Но отдельный гроб – это уже что-то совсем не наше. Помолюсь за тебя…
Родя направился на выход, но в дверях спросил напоследок:
– Вы вот сказали, почки. А если бы я, предположим, с сердцем пришел?
Вернувшийся в законную роль Брюхов очень строго и профессионально глянул на него и погрозил пальцем:
– Почки, юноша. Почки!
– Если гроб Акулихи теперь сам по себе, то где она сама? – думал Смородин. Ему было то страшно, то холодно, то так, как не бывает вовсе. Гроб начал выступать за границы сновидения – то Родя после сна чувствовал его, едва уловимый, запах в кладовке, то какой-нибудь дверной проем напоминал Роде о нем. Он ходил кругами и чувствовал, что круг – самая правильная фигура с точки зрения бесконечности. Он даже мог прислониться к стене спиной и чувствовать, как в этом самом месте с другой стороны прислонился призрак.