Полная версия
Марта
― Как легко радость на горе выменять…– путница медленно коснулась цветка, что словно капелька синяя упорно тянулся к небу. – Не растопить уже потом беды у огня. – Помолчала, – жизнь, она какая. Тихо пойдешь, от беды не уйдешь, скоро пойдешь – беду нагонишь. Никак не угадать, никак не приспособиться.
Снова умолкла, как бы стараясь что-то припомнить. Подружки угомонились, предчувствуя, что сейчас, возможно, узнают тот секрет, что скрывает необычная странница. Притихли, будто два любопытных воробышка, затаив дыхание.
― Жила-была одна. Может, счастья не знала, но и горя не ведала. Жила ровно, спокойно. С малых лет была помощницей отцу-матери. И по хозяйству успевала управляться и за братьями меньшими присматривала. Подошло время, замуж собралась за хорошего парня. Правда, не нравилась свекрови будущей, но сын настойчив был, и мать уступила его выбору. Сговорились, что прежде он в городе денег заработает, а тогда уже и свадебку сыграют. Молодая была. Беспечная. Думала, что жизнь долгая. Год не вечность. Пролетит, не заметишь. Промчался. В хлопотах да заботах оглянуться не успела, а уже снова лето.
Ждет-по-ждет девица, не возвращается друг любезный. Уже и не один год пролетел. Она все ждет суженого. Сватались поначалу многие, но упорно отказывала всем. Немало хороших женихов было, но милого среди них не было. Как надеялась на встречу долгожданную…
Все одногодки уже давно замужем. У каждой ребятишки подрастают. Лишь она одна ходит без половинки своей, мужа верного. Все парами, а ее судьба загулялась, загостилась в городе. Лета проходят, а суженый не возвращается. Забыл деву друг любезный. Бесталанная судьба ее. Сохнет в одиночестве. Отец-мать куском хлеба попрекают. По закоулкам шепчутся недобрые люди. Чахнет девичья жизнь. Угасает надежда на счастье, так и не расцветшее. Годы даром проходят молодые. Что из того, что все еще теплится надежда в сердце девичьем? Ходит по полю, кличет, ищет долюшку свою запропавшую, загулявшую. Где ходишь, где бродишь, суженый, ряженый, судьбою предсказанный?
К родне его пойдет, молчат, глаза только прячут, да вздыхают тяжело. Ни весточки от сокола ясного, ни ответу, ни привету. Ни слуху, ни духу.
Тревогою сердце билось недаром. С недоброю вестью явилась недобрая птица. Прилетела кукушка, села на колочек, кукует. – Горе-горе тебе, кинутая. Позабытая доля твоя. Лиха беда приползла змеей подколодной из города далекого. Забыл тебя твой ненаглядный. Давно женился. Живет припеваючи, ни о чем не страдаючи. Скрывали от тебя весть нехорошую.
В поле чистое вышла, заплакала над судьбой своей горемычной. Кто же боль подарил ей такую и зачем теперь эта пустая жизнь? Эх, долюшка моя, доля брошенная: что полынь трава горькая, что осинка в поле тонкая.
Братья переженились. Дети у них пошли один за другим. Тесной изба стала. Работы столько, что чихнуть некогда, дух перевести не успевала. И в огороде, и в поле. И пряла, и ткала, всю многочисленную родню одевала. А все нехорошо. Все неладно. Все неугодная была. Невестки особенно старались. Лихие были, что собаки голодные. Самого зла злее. Все шипели, что шитье мое через нитку проклято: от холода не греет, от дождя не спасает. С хлебом ела, с водой глотала слезы свои, свою тоску, свое унылое одиночество.
Жила, как та травиночка в поле. Буйный ветер треплет, дождь холодный мочит, солнце немилосердное выпекает, злые ноги топчут. Развыть горе-беду, обиду свою не с кем было.
― А как же братья, отец с матерью, – не утерпела сердобольная Хима.
― Отец и мать ушли в мир иной. А братья что, ежели жена плачет – река течет, а сестра плачет – роса падает. Солнце взойдет, росу высушит. Излишней стала.
Столковались невестки, как меня из отчего дома выжить.
По соседству с нами вдовец один жил. Мужик в годах уже приличных был. Такой плюгавенький да миршавенький смотреть противно. Ручки-ножки тоненькие, бровки жиденькие. Нос кулачком торчит. Голова, что яичко, голая. Может, у него и кудри когда-то вились, да, видно, от времени свалились. Бедненько жил. Горе-злосчастие свое с утра до вечера мыкал. Едва с хлеба на картошку перебивался, а чаще и того не было. Сговорились между собой невестки, а давай отдадим замуж за него. Пришли как-то днем бойкие свахи в гости к соседу. Глядят, спит на печи мужичок, только пятки потресканные сквозь дряхлые лапти видны. Шапка, скомканная в ногах, валяется. Ленивые мухи по нему ползают. А он спит себе среди бела дня. Густой храп по избе разливается. В ней же пусто везде, хоть шаром покати. Посередине стол опрокинут лежит. В задымленной печке шустрые злыдни с куриного молока да с петушиных яиц блины пекут. Оглянулись кругом: на гумне ни снопа, в закромах ни зерна. В огороде чертополох да репей растут, в поле сиротой хлеб не скошен стоит. Ветер точит зерно. Птицы пашню клюют. И чужие свиньи роют землю у порога погнувшейся, что старуха, избы. Под слепыми окошками голь с нуждой песни орут. Мужичок же на печи без просыпу лежит. Разбудили молодки деда. Стащили за ноги, и давай на сонную голову хозяйство его нахваливать. На стол брагу поставили, да закуски не принесли. Наливают одну за другой, не дают опомниться.
― У вас, соседушка, пригляду нету, живете широко, половину добра теряете, пропадает даром. Вам бы жену умелую да расторопную.
А он топчется, что тетерев на току, не поймет спросонок, в чем дело. Не знает, что ответить. Затылок пустой чешет. Борода взлохматилась. Сорочка на дыре дыра, штаны в заплатках неряшливых. А свахи стараются, нахваливают, дескать, какой он богатый да хозяйственный, что полон двор добра всякого. А у него и скотины рогатой на подворье всего-то вилы да грабли, да и те потрескались, да поржавели. А хорошей одежды, мешок истлевший, да рядно в дырках.
Так без меня меня и сговорили. Так и вышла замуж на скорую руку да на долгую муку.
Старушка подобрала сухой комок земли. Он сквозь пальцы высыпался мелкими песчинками.
― Разве можно из песка свить веревку? А седую бороду разве сплетешь с черною косой? Поначалу мое замужество было орано безысходной тоской, засеяно слезами горючими. Но что слезы девичьи? Вода. Их быстро дождик смыл. Ветер высушил. А жить – то дальше надо. По деревне доброхоты успокаивали: мужичок твой, хоть и с кулачок, зато за мужниной головой теперь не будешь сиротой. Я тоже надеялась, что стерпится, слюбится. Зря думала, гадала. Я возле него и так и этак, а он смотрит на меня, как баран на туман, только глазами своими бесцветными хлопает и затылок по привычке чешет. И все молчком. Не взглянул ни разу ласково, словом добрым ни разу не согрел сердце женское. Поняла я, что жизнь семейная не удалась и что как была одна, так и осталась. Только теперь уже вдвоем одиночество мыкаем. Стала мужняя жена от чужих глаз, да беспросветная работница. Да мне что, не привыкать. Была бы шея, а хомут всегда найдется.
Мало-помалу, стала налаживаться моя жизнь. Приходилось, правда, за полночь ложится, с зорюшкой вставать. А работу искать не надо. Она сама тебя найдет, была бы охота да здоровье. Молода была, крепкая. И в доме, и в поле с утра до вечера, да все с песнями, да все с радостью. Как – никак, а сама себе хозяйкой стала. Муж, как дитя малое, успей вовремя накормить, да переодеть в чистое. И то хорошо, что не мешает. Появилась лошадка кой-какая, теленок на привязи пасется, в загоне поросенок хрюкает. Куры по двору гребутся, цыплят водят. Петух хозяином зорьку будить начал. Рубашка на мне да на муже хоть и одна, но уже не плохонькая, а беленькая. Есть уже что есть и пить и в чем ходить.
Как-то надумал мой хозяин в лес пройтись. Идет, а навстречу ему дед. Весь седой, как лунь, а глаза молодые, цепкие.
― Здравствуй, мужичок.
― Здравствуй, коль не шутишь.
― Куда путь держишь.
― Иду, может, кто денег даст, – прижмурился хитро муженек и глядит прямо в глаза незнакомцу, не отводит взгляда.
― А, может, я дам, коль сговоримся. У тебя жена пригожая, расторопная. Я приду к тебе, ты мне ее на свидание выведи.
– Куда тебе дряхлому. Не потянешь, рассыплешься, – съехидничал мой благоверный.
– А ты не гляди на внешность, она порою обманчива, – и
показывает ему горсть серебра. Как увидел старик деньги, разгорелись глаза ненасытные. Руки алчные затряслись, потянулись к добру даровому.
― Ладно, приходи, выведу.
За монеты и домой. Пришел, считает – не насчитается. Играет – не наиграется. Они сверкают, переливаются, тешат взгляд жадный. Выспрашиваю осторожно, где взял. Он, недолго думая, признался, что обменял на деньги мою встречу со старцем чудным. Опечалилась сильно, поняла, что ненасытный муж решил честью жены торговать.
Я-то думала, что все в жизни налаживаться стало. Да, видно, не сталось, как гадалось. Ох, вы, раздайтесь, расступитесь думы мрачные! Не точите душу, не томите сердце печалью горькой! Что же делать? Как же теперь быть?..
То от мужа слова за целый день не дождешься, а то бурчит с утра до вечера, что не убудет меня, если на свидание разок схожу. А меня от одной мысли, что на такое решиться надо, в дрожь бросает. Это стыд же какой! Это какой же грех на душу взять! И ради чего. По мне так уж лучше умереть. Лютует старый, с добром, вишь, расставаться неохота.
А потом и поняла, что никто не поможет, что сама должна выпутываться из этой напасти.
Когда это под окнами ночью.
― Здоров был, один.
А старик уже давно храпит за печкой. Он, как дите малое, наигрался серебром и уснул, спрятав монеты под подушкой.
― Один, сам себе господин, – не оробев, я тут же отвечаю, – вдвоем хорошо говорить, втроем молотить, четверо колес, будет воз. А пятого колеса нам не надо. – Взяла и выбросила ему курицу на улицу, – со свиданьицем вас, мил человек.
― Ладно, – хмуро молвил кто-то в окошко, – обманула меня на сей раз, но знай, не отступлю, не отстану: все равно моей будешь. – И только зашумело, застонало по улице с силой невидимой. Я вздохнула облегченно и уснула спокойно.
Незнакомка притихла на мгновение, словно собираясь с мыслями.
– А на другой день только-только ночь побледнела. Земля еще нежилась в объятиях тумана, последние сны досматривала, как я уже вставала. Косу свою длинную чесала, и ушла, прихватив с собой узелок с водой и едой, в поле косить. Травы в тот год стояли туча тучей. Высокие, густые.
И замолчала старушка, упрямо поджав губы, а речь не прерывается. Рассказ идет сам по себе. Чудеса, да и только.
– Вот и зорька алая край неба зажгла. Поднялось и заиграло солнце красное. Пьет не напьется, собирая жемчуг росистый. Ложится муравушка под косою звонкою рядами ровными. Жаворонок веселой песней утро встречает. Кукушки нежный плач в зарослях леса слышится: звучит мольбой тревожной и неприкаянной. Вьется летучий рой мошек. Шмели, жужжа, кружатся, хлопочут над своими гнездами. И млеет уже травами, скошенными полдень, дышит зноем раскаленным. Что так будоражит и веселит ее. Рада – радешенька и дню хорошему, и покосу ровному. Косынка на плечи упала, коса расплелась. Жарко. Душно. Румянцем щеки налились. И сердце трепещет непонятно от чего, будто чувствует, что недоброе. Жажда накатила. Она за кувшин, а там ни капельки. Не углядела, как выпила все. Только ягод лесных горсть. Когда шла утром, по дороге набрала. Жаркой земляники сок губами пьет и замечает, что смотрит кто-то из кустов неотступно, завораживающе. Взгляд сквозь листья пробивается, сверлит, будоражит. Что-то млостно стало ей, не по себе. Видно, перегрелась на солнце. Надо собираться. От греха подальше.
Только что не шелохнется лист, не всколыхнется трава, а тут вдруг на тебе, разгулялся, озорник. Дохнул в лицо прохладой свежей, и сразу вырос кто-то: серый-серый, зыбкий, шаткий. Волосы копною, борода торчком, и глаза без взгляда. Ветерок поднялся. Он по ветру гнется, кланяется в пояс, за локоть берет своими цепкими ладонями и в лес ведет. Молодуха вырывается. Даром, что старик, силы явно не равны.
За деревьями встречает пригожий молодец ее. За руки белые берет, к груди могучей прижимает. И близко-близко глаза его у глаз испуганных. Брови соболиные. Кудри по плечам. Ласковые губы в приветливой улыбке. Стоит пред ним несмелая, боясь смущенные глаза поднять и руки пробует отнять. И чувствует, как жжет его горящий взгляд, зовет с собой, тянет в омут грешный любви запретной.
Незнакомец упорно ловит взгляд робкий, весь дрожит и шепчет жарко, – не прячь глаза в тени ресниц. Не упирайся. Усилия твои напрасны. Не разорвать тебе сплетенья моих рук. Пойми, чем крепче пылкие объятия, тем слаще.
Прошу, меня не бойся. Не утомлю тебя любовью страстной, всего лишь согрею нежной лаской плоть твою.
Она молчит и чувствует, что пропадает. Качнулось небо, голова вдруг закружилась. Но, все еще пытаясь вырваться из цепких рук, ладонями упирается в могучую грудь молодца.
― Нежность моя бьется о камешек, что в сердце упрямом так надежно хранишь. Пытается искру высечь. Разве не сможет? – обдал дыханием горячим. – Ты холодна, но знаю, тлеет огонь внутри. Дыханием ладонь усталую согрею. Слегка коснусь щеки скользящими губами. Прижму к себе покрепче, и задрожат губы покорные, еще не зная, как будет сладок первый поцелуй.
Как ты бледна в предчувствии блаженства, и отвести не можешь глаз тревожных! Припаду к устам, что сохранили лакомой ягоды нектар, выпью сок, что их раскрасил, и… разгорится пламя в твоей груди. Вольно иль невольно упадешь в мои нескромные объятия. Узнаешь ты, как сладостны они, когда найдешь любовь. Услышишь, как замрут, дрожа согласно, наши сердца…
― Не надо, это страшный грех, – пытается пробиться голос женского рассудка.
― О, милая, разве ты знаешь, какой же сладкий этот грех? На руки жадные возьму я твое трепетное тело, прильну губами к губам послушным, и упадем в тенистую прохладу трав. И небо с нами упадет, и скроется туманом наша любовь от глаз недобрых. Безропотную твою робость я растоплю в безмерной нежности. Выпью до края стыдливую твою любовь, твои несмелые желания.
От слов таких так хорошо и радостно, что сердце защемило, а кровь расплавленным вином по жилам разлилась. Как сладок был этот пожар, что покорилась бы.
Но тут кукушка, как закричит прямо над ними своим ку-ку. Молодушка тотчас очнулась. Где только силы взялись! Вырвалась и, ну, бежать. Пришла в избу вся не своя. Не мило все ей и тошно так, что выла бы, да не посмеет. Дед дуется, не говорит с упрямицей, она же, не поевши толком, в подушку носом. Голова кружится, сердце бьется как-то неверно. Губы сушит, сводит рот. Знобит, будто промерзла, хоть духота кругом.
Старушка зябко поёжилась, обхватив себя за плечи. Задумалась, тяжко вздохнула, и будто задремала, склонилась головой на грудь. Слова же дальше потекли, что ручеек, сами собой, неспешно, горько, так необычно и так величественно.
–В низенькой светелке открытое окно. В него звезды заглядывают любопытные. Лунная дорожка стелется по низу. Бросает отблеск свой на ровный потолок дрожащий свет лампадки. Колышет легкий ветерок светлые занавески.
На дворе уж за полночь, молодка вся горит. Зарделись щеки. Губы – вишня спелая. Волосы на лбу, чуть влажные, в завитки сплелись. Одеяло сбито, свернуто в комок. Кровь как говорлива! Грудь как высока! Разметалась по подушке длинная коса и сползла на пол. Сон жгучий прожигает насквозь. И снится ей, что всколыхнулись занавески и впустили в избу гостя неизвестного и что стоит он у изголовья, смотрит неотрывно.
Глядит – не наглядится. Больно черноброва, больно хороша. Молода, горяча, вон, как налита, что спело яблоко! румяна так и так безудержно мила. Исподволь ей косу длинную расплел, положил голубке руку на плечо, дыханием едва коснулся влажных губ и молвит нежно.
―– От любви моей тебе уже не скрыться. Вольно иль невольно я в твой сон вломлюсь. Защемлю сердечко в крепкие тиски. Не выскользнуть из рук ласковых, от поцелуев не уйти.
Ах, как ей мало воли! Так душно!!! Как хочется раздолья! Привольно было там, в лесу. Где счастья легкая струя судьбы коснулась и унеслась в небытие. Кто он? Откуда? Речь его медова, а губы!.. губы горячи.
И пробуждается, и видит: он – рядом. Не в грезах, наяву. Очи жадные их вмиг переплелись. Губы сладкие, беспощадные в уста молодушки впились. Объятий крепких уже ей не разнять. И желание, доселе неизведанное, молнией жгучей пронзило тело. Как кошка неутомимо гибкая, без оглядки погрузилась в нежность, бросилась в любовь. Настежь сердце распахнула и впустила гостью долгожданную.
Волюшка женская, воля разлюбезная, унеси ее, грешную, в неизведанный доныне рай. Дай хоть раз счастьем упиться! Дай отвести душу метущую! Дай, хоть на мгновение, желанной и любимой стать, а потом… можно и в ад. Пусть тогда решают, кто здесь виноват. И пила наслаждение из пылких губ, и таяла в его объятиях несдержанных. Укротить бунтующую страсть уж больше не могла сердцем своим слабым, волей безвольной, скованной страстью дикой. Рассудок спал.
Старушка вдруг глубоко вздохнула, помолчала немного. Девицы изумленно переглядывались между собой. Странница заговорила уже сама, но так чудно, так вычурно и так красиво. Где только слова брала. Она скривилась горько.
― Высокий стиль, изысканная речь. Смогла я быстро к милому подняться. Стать ему ровней в мыслях.
Как сладко говорил он о любви, как сильно я его любила. Плоть моя не полыхала страстью тихой, робкой. Нет! Огонь… томительный, мятежный. Он жег меня, терзал, так волновал своим изменчивым желанием. И задыхалась я в истоме неги жгучей, которая, то вдруг застынет, то снова бурно закипит. О, этот пожар! В нем, тая, я сгорала. Мне близок стал желаний дерзких крик и страсти безудержной стон. Увы, я обо всем забыла. С грехом ложилась, грешная вставала… Какая счастливая была! Во мне звенела радость. Я пела. Я летала. В объятиях любимого познала, какое наслаждение быть женщиной, желанной, обожаемой, единой.
Каждую ночь в моих ногах стелилось шелковым ковром синее небо. По Млечному пути бродила босиком, обжечься не боясь. Мне в волосы вплетали свет зарницы. В короне пышной угодливо сверкали молнии. Луна мой сарафан парчовый выткала жемчужной ниткой по золотому полю. Я куталась в лебяжий пух тончайших облаков. Сладкоголосый ветер, расправив свои тугие крылья, в ладонях невесомых над миром нес нас, ошалевших от любви, и сыпались на нас дожди из россыпей алмазных звезд, нежнее розы лепестков, и благоухание невиданных цветов нас окружало. Что говорить, была я королева.
― Что, это был король заморский? – Хима невольно прервала дивную речь. Елка тут же одернула ее за руку.
― Конечно, нет, – горько усмехнулась гостья неизвестная. – Кто он был на самом деле, я так и не узнала до конца, хоть и догадывалась, что не простой и вовсе даже и не смертный.
Мое ворованное счастье недолгим было. Хоть страсть безумную свою от всех старалась утаить, я родила. Девочку. Хорошенькую такую малютку. Рассудок вдруг проснулся. Ведь это тяжкий грех. Терзают разум мучительные мысли. Безвольное сердце не ладит с трезвой головой. И заметалась я в испуге сильном: тягостных сомнений позднее прозренье гложет грудь. Зачем они, встречи эти тайные? Что миру рассказать о дочке? Как примут ее, в грехе рожденную? И тяжело мне стало жить…
Стремлюсь забыть эту любовь, силюсь во встречах отказать. Проходит день, а к ночи, бьется душа моя невольной птицей, скулит, терзается, о ласках привычных молит здравый ум. Горит жадное тело на костре в невыносимой муке, требует страсти. Мне страшно! Мне больно! Но все же его я люблю с такой неодолимой силой. Придет он ночкой темной, оттолкну и тут же обниму. Прижмусь к груди горячей и снова прогоню. Уйдет он хмурый, не оглянувшись на прощание, и сохну я в тоске неукротимой. Вою волчицей ненасытной. Подушку, где голова его лежала, целую, к сердцу прижимаю.
Невыносимо любить такой любовью. Рыдать, скрываясь, метаться, чувствовать, что виновата, что грешна. Проклинать себя, свою судьбу. Терзаться днем. Считать до вечера минуты. Тревожно встреч бояться и ждать их так неистово. Над пропастью бездонною греха стоять и чувствовать, что гибну, пропадаю, и знать, что бегство невозможно.
Свивались нити терзаний в клубок сомнений. Завились в цепи злые мучительные дни, приковали сердце слабое к страданиям невыносимым. Радость пропала. Исчезло счастье. Растаяло, как дым угарный. Безрассудная, порочная любовь во мне горела отравой, недугом неизлечимым. До донышка я выпила сей яд мучительный. Ворованное счастье – сладкая беда, невыносимые пытки стыда. Горе горькое, тоска вечная, тягостных сомнений муки нетерпимые. Остыло солнце в моей груди. Пламень сердца жадный, исступленный, отдала в пылу страсти неуемной весь до малейшей искорки. Бремени мучительного не вынесло сердечко. Как та свеча на огне открытом, не сгорела, но дотлела жизнь моя. Угасла медленно и невозвратно. Никто не смог помочь. И даже милый со своею колдовскою силой здесь был бессилен. Я родила вторую девочку и тихо отошла от суеты мирской. Но только тело, а душа в плену греха осталась.
Любовь греховная, рожденная в пылу желаний, сгубила душу. Присуждена я к вечной муке. Тенью неприкаянной, с головой склоненной, бреду дорогой неумолимой, исполняя волю строгую, чем дальше, ноша тяжелей и не видать конца и края дороге этой. И не могу спастись в забвении глубоком, мучительны и так сильны воспоминания. Крыльями скользя, напрасно о свод небесный бьется голубкой робкой моя душа. Ей не попасть на небеса. Утомленная любовью, истерзанная раскаянием, все мечется над бездною неискупленного греха.
Шатаюсь тенью мрачною по болотам, лесам, полям, людей пугая встречных и не найду пристанища ногам усталым.
Тяжелые слезы церковных свечей, тихий шелест молитвы моих девочек-сироток, может, помогли бы вечный покой обрести. Но где они? Увы! Я не могу их видеть. Покаяться хотела б перед ними. Может, простили бы они мать непутевую свою.
И замолчала, задумалась, утонула в своей печали безутешной. Хима и Елка переглянулись осторожно.
― Вот вам вся исповедь моя. Может, послужит для вас уроком, станет предостережением от поступка постыдного, от шага неверного. Совершать грехи просто и сладко, как тяжело потом их искупать. Я прошу, слова мои запомните.
Медленно поднялась, и ушла, горько согнувшись и не оглянувшись. Чем дальше отходила, тем больше становилась тенью мрачной, такою странною в этот погожий день. И вот уже исчезла вдали, будто и не было никого. Будто приснился дивный сон обеим сразу…
Надолго пауза затянулась. Изумленные девушки смотрели вслед растаявшему, что дым, призраку.
― А разве такое, может быть, – прошептала испуганно Хима, перекрестилась торопливо. – Получается, мы говорили с привидением. Прямо вот здесь, средь бела дня. Кто б мог подумать? Сказали бы – сроду не поверила.
― Бедная женщина, – Елка притронулась к тому месту, где только что сидела незнакомка, – смотри, даже трава не примята. Как хочется ей помочь! Вот, если бы можно было найти ее дочерей и рассказать им правду об их рождении. Как ты думаешь, могли бы они простить свою мать?
― Где их найти? Бабка не отсюда, это точно. Кажется, я знаю всех тутошних. Ничего похожего раньше не слыхала. Можно, конечно, расспросить старуху какую-нибудь об этой истории, но, увы, местные меня сторонятся, будто я особая какая-то.
― А что так? – Елка окинула пристальным взглядом девушку. – Признаюсь, успела заметить, какие странные у тебя отношения с подругами.
― У меня никогда их не было. Я удивляюсь, что батюшка разрешил мне в лес по грибы идти вчера. Обыкновенно дома, всегда одна. По хозяйству что делаю или вышиваю что, пряду. Вот и печь пироги научилась сама.
― Ты за околицу гулять не ходишь?
― Не, – мотнула грустно головой. – Когда еще маленькая была, краем уха слышала от соседей, что батюшка мой раньше жил в другом месте и вел крайне скудную жизнь, но однажды подался в город. Там ему дали-подали, что-то придумал и разбогател… неожиданно. Вернулся домой, сюда переехали. Стал таким прижимистым, мнительным, такой скверный характер сложился у него, что потихоньку все отказались с ним знаться. Сколько себя помню, он день-деньской, как за язык подвешенный, все зудит и зудит. Все ему неладно, да все нехорошо. Я уже свыклась.
Между прочим, по моим годам давно должна быть замужем, да, как видишь, засиделась в девках. Отец сразу дал понять всем будущим женихам, что приданого за мной никакого нет. Все равно, поначалу многие сватались. Это насторожило батюшку. Ему все казалось, что стоит только зятю будущему переступить порог нашего дома, как он сразу же постарается избавиться от вредного старика и все богатство его заберет. Вот он под любым предлогом и отказывает сватам.
Шушукаются, что ненасытная жадность его мать мою загнала на тот свет. Она умерла, я была еще совсем махонькой, поэтому и не знаю, какой была моя мама. Наверно, добрая и красивая. Если бы ты знала, как мне ее не хватало. Недаром говорят, при солнце тепло, при матери добро.