Полная версия
Белые вороны. Роман
Очевидно, существует предел. Запас боли, терпения, времени, надежды, сил тела… она независимо ни от чего преодолела его и перешла в осязаемое небытие: всё слышала и видела, что происходит вокруг и даже внутри неё самой, но уже существовала в новом качестве и в новом измерении. Это её погружение было точно зеркально утреннему пробуждению после тяжёлой ночи, когда в момент перехода к бодрствованию ещё не понимаешь, где ты, что происходит, день или ночь за окном, где ты в этот миг и что с тобой. То, что Фортунатов рядом, было самым главным! Его голова, горячее тело, необыкновенные руки, которые она всегда ощущала на себе, если даже он был не рядом, и всё равно, как далеко и в каком настроении. Они были на ней – держали её, гладили, ласкали, и она готова и рада была всегда и всё только с ними – не взгляды, не губы, а руки, которые умели разговаривать, понимать и делать… О, они всё умели делать – ну, всё! Всё, что необходимо и вообще возможно в жизни: думать, писать, чинить, ласкать, разговаривать, сердиться, радоваться и даже быть частью другого тела – она была уверена, что его руки – только её, её тела! Очень важной частью, и поэтому, если их по какой-то причине не было или ей казалось, что нет, жизнь без всякой боли просто заканчивалась, как плёнка в кинопроекторе, и конец этой плёнки или жизни хлестал впустую воздух и щёлкал всё окружающее, то ли наказывая, то ли предсмертно угасая… Но с тех пор как она ощущала себя, Фортунатов был всегда рядом, и руки его не принадлежали ей, а были её очень важной или самой важной частью… Она никогда не говорила ему об этом, может быть, даже просто потому, что не смогла бы словами хоть приблизительно выразить всё это, а ещё и потому, что он сам говорил ей о её руках такие слова и так точно, что она уже и произнести ничего не могла, потому что не оставалось пространства в диалоге, как только повторять за ним слог в слог и в той же тональности то, что он уже сказал! А зачем это…
В молодости, когда она в метели и смертельной стуже повредила лодыжку и не могла ступить, он нёс её на руках через лес долго и трудно, и каждый раз, когда оступался в глубоком снегу, а потом подбрасывал её тело, чтобы она могла повыше прислониться к его груди и плотнее обхватить его шею, она так радовалась неожиданно для себя, что может долго и нежно обнимать его и утыкаться холодным носом в его щеку, шею, вязаную шапку, сползшую на ухо, и благодарила боль, не дающую опереться на ногу, что столько любви, накопившейся за совместную пусть ещё недолгую жизнь, и столько нежности могла вливать в него, и этот непрерывный ручей соединял их куда крепче всяких слов, клятв, а они и не клялись никогда друг другу… А что вообще может объединить людей сильнее этого потока, когда непонятно в какую сторону он направлен, от кого к кому, откуда куда?! Это же ни измерить, ни увидеть, ни определить – это общий поток какого-то внутреннего эфира, легко уязвимый, трепетный, но неимоверной силы, как магнитные волны, которые держат планету или сдвигают её с оси на общую погибель…
Сколько времени протекло, она не могла представить, а если бы спросила и получила ответ, не смогла бы соотнести с происходящим – боль была другая, свет дневной, но с потолка – окон вообще не было. Была сиделка с колышущимся моржиным телом под белым халатом, тихое жужжание дросселей, щёлк в мониторе на штанге, пониже нависающих над ним прозрачных пакетов, капельницы, и… сидящий рядом с каталкой Фотунатов – остальное не важно. Веки снова сомкнулись.
Они сидели рядом на ступеньках. Какая-то птица тенькала одно и то же, будто ученик, у которого не получается пассаж на флейте, и он снова повторяет его, чтобы играть, не сбиваясь.
– Ты боялся, что я стану неподвижной?
– Нет. Я знал, что всё будет хорошо.
– Знал?
– Знал.
– Как это?
– У беды свой запах. Его не было.
– Ты в это веришь?
– Кто однажды пережил такое, особенно в детстве, не может забыть! Даже не так: остаётся рубец. Когда беда близко, он вгонят в тело штырь тревоги, когда она рядом – он воспаляется и болит сильнее, чем у того, за кого ты болеешь! Это общая боль, и разделить её невозможно. Она остаётся ещё одним рубцом, и так всегда. Боль свивает два в одно, а то, что остаётся помимо неё, – лишнее.
– А если со мной бы случилось это?
– Зачем? Я же сказал тебе, что не могло случиться. Я был рядом. Она бы сначала ударила меня…
И они почувствовали вдруг, что одновременно вспомнили: как он поднял её с каталки, гипсовый воротник краем упирался в его ключицу, ему было очень больно, но он не встряхнул её, чтобы она оказалась повыше, как тогда в буране. Ступени и двор были расчищены от снега до серой плитки, бок машины был наизготове с открытой дверцей.
Он не сказал ей, что у него с того дня полгода назад, когда Нордстрём вышел, потупившись, после операции и открыл ему правду, что-то так ёкнуло с левой стороны и ударило в бок чуть пониже сердца, что он задохнулся, и с тех пор эта боль не проходила. Он привык к ней и уже не мог представить того времени, когда её не было. Теперь же, когда от быстрой ходьбы она становилась главной и уже руководила им, запах, которого не было в тот день, теперь преследовал его постоянно.
Она тоже не сказала ему, что, когда что-то оторвало её от мира, в котором существовала, одна ниточка всё же соединяла её, как пуповина, с ним, с их общей болью. Не сказала потому, что это можно только пережить – не описать, не вычислить, не открыть и доказать научно, не, войдя в чужое тело, увидеть и направить – можно только самой догадываться, что это есть, и невозможно определить, когда появилось и куда удалилось. Но именно это одно могло удержать руки хирурга в тех пределах, за которые нельзя было выходить, и их сдерживали проволочки, стрелки и лампочки. Лишь одно это эфемерное, непредсказуемое, как полёт мотылька, движение было тем, что спасает и возвращает в свет, который погас на час, два, три… чтобы руки вернули времени сущность жизни, и они делали это сторожко, необъяснимо точно и потому уверенно, чтобы ниточка эта не оборвалась, а сшивала, свивала в одну две боли, непохожие, невероятные и необходимые…
Да, она не сказала ему, что знает это: правду, которую доктор открыл только ему, боль, которая была только у него, запах, который не оставлял её теперь тоже ни на секунду. И ещё она не сказала ему, что настоящее счастье пришло к ней именно в тот момент, когда она открыла глаза, вернулась в мир и вошла в его боль, когда они уезжали домой вместе, и что никакими словами, звуками и красками выразить это невозможно.
Вот эти две не сказанные друг другу известные им правды были самым главным с того дня в их жизни, ставшей одной на двоих.
Через десять дней в обжигавшее солнцем утро в сверкающем чистотой и острыми углами офисе по разные стороны стола сидели Нордстрём и Эмма.
– Вы совсем не смотрите на меня, простите, уткнулись в свой компьютер и свои снимки…
– А зачем мне? Это ваши (!) снимки. Всё, что у вас поменялось в теле, – моя работа, а что внутри, во многом от вас зависит. Организм всегда сопротивляется любому вмешательству, он хочет быть таким, каким его сделали папа с мамой по божьему велению.
– Вот как?
– Да! И невозможно порой преодолеть этот рубеж… я вот, например, очень хотел бы быть похожим на героев Ремарка…
– Ремарка? – Эмма даже чуть приподнялась со стула. – Что это значит?
– У него во всех романах и французы, и немцы, и евреи… пьют и едят в любое время суток! Иногда мне неодолимо хочется тоже так! Даже бывает необходимо… и мужчины и женщины…
– И что вам мешает хотя бы попробовать?
– Хм… организм и воспитание…
– Организм… я ещё понимаю, а воспитание – это, наверное, преодолеть можно?
– Как сказать! Моя мама, даже когда приходили гости, говорила мне: «Мальчик, ты пьёшь уже вторую рюмку»…
– В Швеции так говорила мама?
– Да! А что вы удивляетесь?..
– Мой папа говорил то же самое!!!
– Ничего удивительного – это говорило другое поколение… Здешним трудно понять это, мир сильно поменялся. Эмма – это разве русское имя?
– Нет. Мой отец был рабочим и увлекался философией… назвал меня в честь Канта, Эммануила Канта…
– Высокая фантазия!
– Да! Она мне дорого стоила в жизни!
– Как это?
– В советском государстве… имя тоже вызывало подозрение… Курт, Генрих, Соломон, Рахиль, Соня… Да! Я всю жизнь должна была замаливать чей-то грех, доказывать, что не еврейка, и нести за это пожизненную кару…
– Действительно… странные русские, я никогда не слыхал такого…
– Не слыхали? Посмотрите вокруг или в коридоре вашей клиники – сколько чёрных вокруг…
– Это другое… рабы во все эпохи были, даже в самой просвещённой и благополучной Греции… Вот оно что… – он будто сменил маску, – приговора никакого не будет, этот воротник снимут с вашей шеи через две недели, и живите свободно безо всякой подозрительной мысли о болезни, а мы с вами встретимся через месяц, а если вам надо будет или захотите – телефон у вас есть… Мы сделали всё, что доступно современной технологии в медицине… Нигде в мире вы не найдёте другого, и в этой стране тоже… есть готовые методики, которые совершенствуются и доводятся до каждого специалиста, и, пожалуйста, не сомневайтесь… всё меньше и меньше творчества остаётся хирургу, его интуиции и решительности. Вы не сосчитали, сколько людей работало рядом со мной?.. И мне не дано права отступать от разработанной технологии. Да, все эти провода, опутавшие вас, и все эти приборы, стоявшие чуть в стороне и следившие за мной, за вами, вашими ниточками-нервами, которые опутала опухоль, не дали бы мне возможности рыпнуться и сделать что-то по своему усмотрению… Сотая доля миллиметра – и беда… это же нервы – командные провода нашего тела… нельзя их сбивать с толку! Господь каждому человеку дал столько этих проводочков, что ими можно несколько раз обтянуть Землю! Каждому! И ни одного лишнего миллиметра…
А имя всё равно не случайно, хоть его придумал ваш отец! Имя, данное с рождения, так соответствует этому человеку, или наоборот: человек своему имени… Не делайте резких движений, когда ходите, в машине, ночью… спите без воротника и не переохлаждайтесь, и ещё хотел поблагодарить вас за терпение – вы же помните, какая метель была…
«В самом деле, здесь всё самое! Не только обыкновенная метель, но и гордость за неё».
Время утекало теперь, как тающий снег, а таял он очень медленно даже на ярком и уже горячем солнце. Он был самостоятельным и не поддавался. Если бы он мог мыслить, то сообразил бы, что пора, но он слишком бел, чист, независим и самостоятелен – вот вытекает тоненький ручеёк из-под сугроба, и этого достаточно, чтобы люди думали, что зима закончилась и пришла долгожданная пора. Скоро расцветут магнолии и удивят своей откровенной открытостью и даже бесстыдством, неодолимый их запах будет возбуждать, как запах горячего женского тела, ждущего слияния с другим, но вдруг сугробный холод ранним утром пахнёт на эти доверившиеся чувствам цветы, и они почернеют к полдню, свернут и сбросят чёрные лепестки на него, на белый сугроб, и он будет ещё дольше радоваться, покрытый тёплыми чёрными осколками несостоявшейся чьей-то встречи…
Неожиданный звонок доктора встревожил её и заставил невольно напрячься.
– Что-то случилось?
– Нет, не волнуйтесь! Мне надо увидеть вас, и, пожалуйста, вызовите перевозку только в один конец… дальше я повезу вас сам…
– Что значит «повезу»? – её голос звучал очень напряжённо и неуверенно…
– Я же говорю вам: ничего нет угрожающего и сомнительного… я хочу показать вас одному своему коллеге и повезу вас к нему сам, а потом доставлю домой. Вот и всё.
– На сколько мне вызывать машину?
– На шесть часов, мой приём заканчивается в семь, и вы будете моим последним пациентом сегодня…
В офисе было пусто. Девушки за стойкой собирали файлы, расставляли папки по шкафам вдоль стен и уже готовились к завтрашнему дню. Эмма пришла вовремя и ждала вопросов доктора. Он пристально смотрел на неё и не сводил глаз даже на компьютер. Ей показалось, что он хочет увидеть что-то под её кожей, но шрам на шее был сзади и прикрыт воротничком блузки.
– Вы приехали, как я просил? На перевозке?..
– Да, конечно, – она не понимала, зачем она тут, и решила спросить напрямую: – Доктор, за недолгое время я у вас шестой раз! Что-то идёт не так?
– Успокойтесь, Эмма, вы же знаете стандартные установки: если бы что-то было не так, я бы сразу сказал вам. Мы не имеем права лечить вслепую!..
– Я знаю, только не уверена, что это помогает вам…
– Верно! С вами приятно говорить!
– Поэтому вы вызываете меня так часто?
Он долго размышлял…
– Отчасти…
– Серьёзно?
– А почему вы удивляетесь? Разве так не может быть?
– И как это понимать?
– С женщинами бывает трудно говорить об этом…
– Я не женщина, я пациентка…
– И женщина… – он долго молчал, будто хотел сообразить, как выразить мысль. – Я в некотором роде, понимаете ли, стал вашим заложником. Говорю с вами так откровенно, потому что вы умный, образованный человек, и я верю, сможете меня понять. У вас была очень сложная ситуация, и, как вы видели, очень много людей и приборов наблюдали её. Не ради каких-то экспериментов или исследований, но ради вас, ради страховки. Пока что нет другого инструмента, кроме рук человека и его глаз. Одно неправильное или чрезмерное движение могло нанести вам непоправимый вред вместо спасения и избавления. Говорю вам так, как было и как есть. Всё теперь миновало благодаря этим людям и их усилиям, они следили, чтобы ни одна лишняя сотая миллиметра не была затронута при удалении вашей опухоли… просто для вас… этот нерв мог в повреждённом состоянии сделать вас неподвижной… не пугайтесь, прошу вас… всё позади…
– Но почему вы молчите?
– Вам предстоит шесть или восемь процедур для того, чтобы мне быть уверенным…
– Почему?
– Я вам сейчас нарисую, потому что на рентгеновском снимке вы не сможете разобраться в серых тонах. Постараюсь чёткими линиями. Опухоль могла войти в то отверстие в позвонке, через которое проходит нерв. Туда хирург не может проникнуть, и это не осязаемая опухоль, как обычно человек представляет, – всего несколько невидимых клеток внутри позвонка на теле нерва могут через какое-то время опять стать началом опухоли… это надо предотвратить…
– Этой проклятой химией?
– Благословенной!
– И…
– Я должен дать направление пациенту – направить его на проведение этой процедуры и порекомендовать подходящих врачей и госпитали, где это делают…
– Почему вы молчите?
– Я просил вас приехать на перевозке, потому что хочу сам вас отвезти к своему другу – специалисту, который сделает это безукоризненно, а прежде посоветоваться с ним… и чтобы вам не пришлось ждать, пока у него появится окно, место, возможность…
– Это где-то далеко? Сегодня?
– Да, сегодня… и не близко… позвоните, пожалуйста, своему мужу… я вас привезу домой сам…
– И страховка это покрывает?
– Конечно, даже если он не принимает вашу страховку, он сделает для вас исключение, это мои проблемы. Вам это ничего не будет стоить…
– Скажите, доктор, откровенно скажите – здесь ничего не делается просто так! – чему я обязана?..
– Я уже сказал вам, что чувствую себя вашим заложником… это касается больше не вас, а меня! И я должен вам быть благодарен, что соглашаетесь поехать со мной и снять камень с моей души и дать мне возможность работать дальше…
– Даже так?!
– Да, именно! В нейрохирурги идут единицы… это очень опасный вид хирургии и образа жизни… бывают ординарные случаи, а иногда вот такие… и ошибка может мне нанести такую травму, вызвать такую неуверенность, что я не смогу работать дальше…
– Вы понимаете, в какую я попала ситуацию?! Я могу стать причиной изменения всей вашей карьеры, а может быть, и жизни?!
– Давайте поговорим об этом в другой раз… и не в офисе… время ехать… сейчас дороги забиты до отказа…
Эмма лежала в сером сумраке утра, вливавшемся в комнату через окно безо всякой занавески. Можно было опустить глухую шторку и превратить комнату в темный подвал, но она просыпалась под утро и любила смотреть на изменчивое небо: на облака, меняющие свой цвет и форму, на холст небосвода и еле заметные в нём дырочки звёзд – эти изменения невольно настраивали на непонятную радость от движения жизни и участия в ней, раз ты всё это видишь и воспринимаешь. Она пыталась понять, что с ней происходит, – с её телом, измученным болью, её обновлёнными и не совсем ясными, какими-то размытыми, смазанными, как на свежей акварели, красками… Фортунатов лежал на соседней кровати, и ей хотелось перескочить узкое расстояние между ними, нырнуть к нему под одеяло и прижаться, притиснуться, вытянувшись в струнку, как она делала в детстве с самого раннего возраста с отцом. Он был такой надёжной защитой от всего и всегда, везде – днём, ночью, в любой трудной ситуации, в любом запутанном и непонятном вопросе и при любых обстоятельствах – ему можно было всё доверить, всё рассказать, избавиться от всех волнений и тревог. Надо было просто крепко прижаться к его телу и растаять в его тепле – тогда мир становился добрым, понятным, привлекательным, и всё, что происходило в этом мире, становилось открытым, дружелюбным и приветливым… Она даже не представляла себе другого существования, даже не задумывалась, что может быть по-другому. Так было всю жизнь сначала с отцом, потом появился Фортунатов, и всё это привычное и понятное как-то само собой перешло к нему, стало необходимо с ним. Отец не пропал, а как-то чуть отодвинулся невольно, потому что у неё появился мужчина. Не отец, а мужчина, который стал её мужем и одновременно отцом. Это невозможно было никому объяснить, но для неё это было совершенно ясно и естественно. Она привыкла так и не представляла, что может быть иначе. У кого-то, может быть, совсем не так, но что ей до этого… её мужчина стал ещё и продолжением её отца. Возможно, она неосознанно ждала такого, поэтому сразу доверилась ему вся без какой-либо утайки. У неё не то что не было тайн от него, но даже своих не известных ему мыслей. Он ничего, казалось бы, и не делал для того, чтобы так завладеть ею, а может, и не думал об этом. А она совершенно незащищённо и безропотно стала его частью, принадлежащей по желанию. Наверно, самой судьбы и, конечно, её собственному. Она не то что не сопротивлялась этому, а наоборот – радовалась каждому возможному случаю убедиться в этом. В любой жизненной ситуации, в любой момент, когда они вместе улетали в какие-то неведомые высоты радости и слияния. По его реакции она понимала, хорошо ли ей или что-то не так и что надо сделать, подправить, изменить, сказать, чтобы никакая, даже малейшая щель не возникла между ними. Она думала, не формулируя этого, а лишь ощущая, что тогда она не сможет существовать, жить, быть самой собой. Она была с ним, с Лёньчиком – не лучшим всех на свете, не безгрешным, исключительным – это всё было совершенно неважно, он был единственным необходимым для её жизни – и всё!
Когда возникла боль, а потом стало ясно, что пришла беда, она безропотно отдалась им и верила словам Лёньчика, что «всё будет хорошо», потому что невозможно было представить, что может быть как-то ещё, кроме «хорошо». Хорошо, как это было до сих пор, потому что жизнь – это когда он рядом и всё хорошо. Она не испугалась, потому что он был рядом. Она ждала, когда он сделает, что боль пройдёт, делала всё, что он ей говорил, и знала, что именно так надо, что всё лишнее, мучающее он отбросит, и ей останется только слушать его и слушаться. Так и происходило каждую ночь, когда он менял ей мешки с какими-то семенами, нагретыми в печке, давал таблетки, возил на разные обследования, анализы. Воевал со страховками, доходя до бешенства, и своим напором и уверенностью, что надо не так, а так, преодолевал даже этих неподдающихся бюрократов, захвативших в мире всё абсолютно, кроме его веры, что над ними есть некая справедливая сила, которой противостоять никто и ничто не может. Даже когда он сердился, раздражался, психовал, метался в ярости, повышал голос, она знала, что это не на неё, а из-за тупой боли, которая не может взять в толк, что ей всё равно придётся отступить и отпустить её, его Эмму. Она только молилась, чтобы он сам выдержал все эти испытания и не упал. То, что он не отступит, она знала и даже не смогла бы понять, что так может быть, если бы кто-то стал внушать ей обратное. Она наблюдала за ним и жила в тревоге за него, как за часть самой себя. Вот это выражение из Священного Писания: «и станут они – одна плоть» – было про неё и про него. Одна плоть, по какой-то природной причине разделённая и втиснутая в две оболочки, но, конечно, одна плоть. Это обнаружилось сразу во время их встречи и подтверждалось каждый день – они одновременно вдруг начинали радоваться и смеяться, сами не понимая отчего, боль накрывала их обоих одновременно, как внезапный ливень, обрушенный среди шумного города или поля, даже сны! И сны были похожими или одинаковыми и в одну ночь. Они спали, перепутав руки и ноги, притиснувшись головами и на одной половине широкой кровати, а другая всю ночь пустовала. Это теперь, когда пришла беда, он решил, что должен быть рядом, но не беспокоить её ни единым движением, которое неизменно возрождало боль. Он ложился рядом, тихонько выдыхая в её шею и затылок, так, что шевелились завитки волос и щекотали ему нос и веки, потом, когда она наконец засыпала, тихонько по миллиметру отползал назад, перебирался на свою кровать и тут же опрокидывался в сон, как аквалангист с борта катера в воду, в неизведанную глубину. Но при любом её шевелении или невольном звуке его глаза в щёлку приподнятых век сквозь решётку ресниц наблюдали несколько мгновений, что происходит, не надо ли вскочить и что-то сделать, и снова через несколько секунд он оказывался в недоступной глубине сна.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.