bannerbanner
Капитализм и историки. Мифы о Промышленной революции
Капитализм и историки. Мифы о Промышленной революции

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

Два поколения историков экономики уклонялись от экономических вопросов или же отвечали на них поверхностно. Так и не ответив на элементарный вопрос, следует ли стремиться к изобилию или к дефициту, все они ратуют за ограничения.

О попытках Ланкашира обеспечить людей, прежде ходивших полуголыми, дешевыми изделиями из хлопка, упоминается в одном предложении в том смысле, что «кости ткачей убелили индийские долины». В этом же базовом учебнике мне объясняют, что пошлина на импорт пшеницы привела к бедности и бедствиям в первой половине XIX в., а отсутствие такой пошлины в последующие десятилетия того же века (которая играла бы роль запруды против притока дешевой пшеницы, шедшего из-за Атлантики) стало главной причиной бедности и бедствий во время периода, печально известного как Великая депрессия. Некоторые историки экономики посвятили целые главы своих трудов размышлениям на такие темы, как, например, «Возникла ли торговля на базе промышленности или промышленность на базе торговли?» или «Развивает ли транспорт рынок или рынок дает толчок развитию транспорта?». Они озаботились такими вопросами, как возникновение спроса, который, собственно, делает возможным производство. Когда же они сталкиваются с реальной проблемой, ее обходят комментариями вроде «возник кризис» или «распространилась спекуляция», хотя на вопросы, почему так происходит или в чем суть проблемы, ответы даются редко. А когда даются подробные ответы, в таких объяснениях зачастую полностью отсутствует логика. В объяснении причин французской депрессии 1846 г. профессор Клаф заявляет, что «сокращение сельскохозяйственного производства понизило потребительские возможности фермеров, а высокая стоимость жизни препятствовала тому, чтобы население, занятое в промышленности, покупало что-либо, кроме еды». Профессор несомненно сгущает краски.

Часто говорят, что, по крайней мере до Кейнса, экономист-теоретик мыслил абстракциями и ему нечего было предложить историкам. Но если бы историки на мгновение задумались о маржиналистском анализе, они не делали бы таких глупых заявлений, как «торговля может возникнуть, только когда имеется излишек» или «инвестирование за границей происходит только при перенасыщении рынка капитала в собственной стране». Незнание начал экономической теории привело к тому, что историки давали политические интерпретации любому благоприятному развитию событий. Во множестве книг улучшение условий труда в XIX в. приписывается фабричным законам; почти ни в одной из них не указывается, что растущая производительность труда мужчин была связана с сокращением количества детей, эксплуатируемых на фабриках, или количества женщин, работавших на вредном производстве в шахтах. До того, как профессор Ростоу написал в 1948 г. работу «British Economy of the Nineteenth Century», историки экономики почти не обсуждали соотношение между инвестициями и прибылью.

Никто так не настаивал на необходимости теории в исторических трудах, как Зомбарт. «Факты – как бусины, – пишет он, – чтобы собрать их воедино, нужна нить… Нет теории – нет и истории». К сожалению, сам он нашел теорию не в трудах своих современников-экономистов, а у Карла Маркса; и хотя позже он выступал против интерпретаций Маркса, его работа повлекла за собой много других трудов, в которых немецкие, английские и американские историки нанизывали факты на нить марксизма. В частности, все, что произошло с начала Средних веков, объясняется в рамках капитализма – термина если и не придуманного Марксом, то по крайней мере сделавшего его популярным. Маркс, естественно, ассоциировал его с эксплуатацией. Зомбарт использовал его как обозначение системы производства, которая отличается от ремесленной системы тем, что средства производства принадлежат классу, отличному от рабочего, – классу, чьим мотивом является прибыль и чьи методы более рациональны по сравнению с традиционными методами ремесленников. Больше всего он подчеркивал дух капитализма. Другие элементы, такие как внедрение новшеств за счет денег, взятых в долг, т. е. кредита, были уже добавлены другими авторами, такими как Шумпетер. Но почти все они сходятся во мнении, что капитализм подразумевает существование рациональных методов организации труда, пролетариата, который продает свой труд (а не продукт своего труда), и класса капиталистов, чьей целью является неограниченная прибыль. Подразумевается, что в какой-то момент истории человечества, возможно в XI в., в людях появились такие качества, как рационализм и стремление к обогащению. Основной задачей историков экономики, последователей Зомбарта, было проследить, откуда происходят эти качества. Это называлось «генетическим подходом» к проблеме капитализма.

Тысяча лет – невообразимо длинный период времени, и поэтому развитие капитализма пришлось разбить на этапы – эпохи раннего, полного и позднего капитализма, или торгового капитализма, промышленного капитализма, финансового капитализма и государственного капитализма. Те, кто пользуется этими категориями, признают, конечно, что они частично накладываются друг на друга: что поздний этап одной эпохи – это ранний этап следующей (также говорят «начало возникновения следующего этапа»). Но так преподавать историю экономики, т. е. предполагать, что торговля, промышленность, финансы и государственное регулирование являются последовательными доминирующими факторами, – означает, на мой взгляд, скрывать от студентов взаимодействие и взаимозависимость всех этих факторов в каждый период времени. Это совершенно неверное представление об экономике.

Те, кто пишет в таком стиле, склонны искажать факты. Частью созданного таким образом мифа является то, что доминантная форма организации при промышленном капитализме, завод, появилась по требованию зажиточных людей и правительства, а не простых людей. Позвольте мне процитировать профессора Нуссбаума: «В личностном контексте это были интересы правителей [государства] и промышленников; в безличном контексте войны и роскошь благоприятствовали, можно даже сказать, обусловили возникновение фабрично-заводской системы». Чтобы доказать этот абсурдный тезис, он приводит список капиталоемких отраслей промышленности, существовавших к 1800 г. Он перечисляет «сахар, шоколад, кружева, вышивки, галантерею, гобелены, зеркала, фарфор, драгоценности, часы, а также печатание книг»[35]. Все, что я могу на это ответить: кроме производства сахара я не нахожу в Англии в этот период ни одного примера фабричного производства какого-нибудь из этих продуктов[36]. Нуссбаум признает, что производство хлопчатобумажной одежды «практически исключало некапиталистическую организацию», но при этом утверждает, что причина этого крылась в том, что такая одежда «изначально и в течение долгого периода времени была предметом роскоши». По-видимому, он считает, что Аркрайт и его соратники производили тонкий муслин и льняной батист для королевского двора, а не набивной ситец для английских рабочих и индийских крестьян. В любом случае для всякого, кто хоть немного ознакомился с послужным списком первого поколения владельцев фабрик и заводов в Англии, эта легенда о войне и роскоши слишком абсурдна, чтобы ее опровергать.

Истина в том, что, как заметил профессор Кебнер, ни Маркс, ни Зомбарт (ни, если уж на то пошло, Адам Смит) не имели ни малейшего представления о реальной природе того, что мы называем промышленной революцией. Они придавали слишком большое значение роли, которую играла наука, и не располагали концепцией экономической системы, развивающейся стихийно, без помощи государства или философов. Однако, как мне кажется, больше всего вреда принесло их упорное подчеркивание некоего «капиталистического духа»: так из фразы, отражающей рациональное или эмоциональное отношение, это выражение превратилось в нечто безличное, сверхчеловеческое. Это уже не люди, имеющие свободу выбора и способные вершить перемены, а капитализм или дух капитализма.

«Капитализм, – пишет Шумпетер, – развивает рациональность». «Капитализм возвеличивает денежную единицу». «Капитализм сформировал ментальную установку современной науки». «Современный пацифизм, современная международная этика, современный феминизм – все они являются производными капиталистической системы». Чем бы ни являлись эти высказывания, они точно не имеют никакого отношения к истории экономики. Они мистифицируют простое пересказывание фактов. Что мне делать со студентом, который намеревается объяснить причину возникновения в Англии компаний с ограниченной ответственностью в 1850-х годах в следующих выражениях? Я приведу буквальную цитату из одной письменной работы: «Индивидуализму пришлось уступить принципам „laissez faire“, так как ранний этап предпринимательского капитализма препятствовал тому рациональному, всеохватному развитию, которое является самим духом капитализма».

Зомбарта, Шумпетера и их последователей волнуют конечные, а не реальные причины. Этого не избежал даже такой серьезный историк, как профессор Пэрс. «Капитализм сам по себе обусловливает в какой-то степени производство товарных урожаев, так как он требует оплаты в валюте, которую можно реализовать у себя в стране»[37]. Такая точка зрения отражает скорее взгляд ex post, чем ex ante. Профессор Грас хорошо описал генетический подход в целом: «В контексте этого подхода факты часто вырываются из контекста. Подчеркивая зарождение или эволюцию чего-либо, эта теория подразумевает первоначальный импульс, который, появившись, развивается до конца».

«Иными словами, все происходит потому, что капиталистической системе это нужно, даже если неизвестно, к чему все это приведет». «Социалистическая организация общества неизбежно вырастает из такого же неизбежного процесса разложения общества капиталистического», – писал Шумпетер*. Возможно, так и будет. Но мне бы не хотелось, чтобы об истории писали так, будто ее единственной функцией является отражение постепенного наступления неизбежного.

Я не хочу, чтобы вы считали, что я не уважаю Зомбарта и Шумпетера. Напротив, на фоне их огромных достижений мой маленький вклад в историю экономики, может быть, покажется любительскими заметками. Но в то же время я твердо убежден, что будущее этой дисциплины должно определяться более тесным сотрудничеством с экономистами и что выражения, которые, возможно, служили своей цели поколение тому назад, теперь нужно оставить в прошлом. Одно из лучших исторических оправданий американской экономики было написано профессором Хэкером на основе работ Зомбарта. По-моему, эта работа немного потеряла бы (если бы вообще что-то потеряла) и осталась бы столь же убедительной, если бы была полностью написана ясным и доходчивым стилем профессора Хэкера. Кроме того, я не верю, что века нашей истории не несли в себе ничего, кроме жестокости и эксплуатации. Так же, как и Джордж Анвин, я надеюсь, что «прогресс» (позволю себе использовать этот анахронизм) движим стихийными действиями и решениями обычных людей, и я не согласен с тем, что все идет к заведомо предопределенному концу, «движимое силами» (что бы это ни значило) безличной системы, называемой «капитализмом». Я считаю, что созидательные достижения государства слишком переоцениваются и что, как сказал Кальвин Кулидж, «в стране, где народ и есть правительство, никто не пытается переложить свои проблемы на правительство». Наблюдая за тем, что происходит вокруг меня, я вижу, как люди познают истину этих слов на горьком опыте. Раньше я лелеял надежду на то, что изучение истории может избавить нас от участи учиться таким образом. Если вначале я указывал на некоторую нелогичность и недалекость работ моих коллег, то теперь мне хотелось бы закончить словами о том, как меня радует то, что в Лондонской школе экономики и в других вузах Британии и Америки растет количество молодых преподавателей, открытых для восприятия экономического образа мышления и либеральных идей. Я не верю в то, что ошибочные представления об истории можно легко разрушить открытой критикой. Но я верю, что и в мире науки, и в реальном мире зарождаются тенденции, которые позволяют надеяться на лучшее будущее.

Луис М. Хэкер Об антикапиталистическом уклоне американских историков

Я обращаюсь к той же теме, что и профессор Эштон. В первой части статьи я хотел бы прокомментировать общее значение анализируемых им идей; во второй части будут рассмотрены взгляды современных американских историков на капиталистическую систему.

I

Выступление Эштона отличает именно та продуманная подача материала, которой мы уже привыкли ожидать от него: он обладает редкими для историка экономики качествами, которые позволяют ему видеть и всю картину в целом, и ее составные части. Он, как никто другой до него, описывает развитие промышленного предпринимательства в Британии внятно и подробно; никому не удавалось так хорошо охарактеризовать XIX столетие с общефилософской точки зрения и рассмотреть его значение в экономическом или даже в политико-экономическом контексте. В наше время модно очернять XIX век даже в большей степени, чем прежде, когда авторитет Веббов и Хэммондов был непререкаем. В число самых известных критиков, упорно настаивающих на безнравственности XIX столетия, входят Чарльз Бирд[38] в Америке и И. Х. Карр[39] в Англии. С их точки зрения, главным в то время было зарабатывание денег (разумеется, путем производства дешевых товаров), но даже слово «дешевые» наделяется зловещим подтекстом, а нравственные ценности, которые якобы прежде руководили людьми и давали им внутреннюю опору, были утеряны. XIX век не знал чувства ответственности, и в погоне за материальными благами он овеществил, т. е. опошлил, отношения между людьми. Сегодня нашему миру не хватает единства, а также цели и уверенности. Подразумевается, что в XVIII в. мир обладал этими качествами и что еще не поздно снова их возродить в ХХ в.

Эштон абсолютно прав в своем стремлении противостоять современным попыткам романтизации доиндустриального мира, как продемонстрировал также Буассоннад[40], эффектно опровергнув все аргументы тех, кто стремился приукрасить наше представление о средневековом мире. Я и сам пытался оспорить положение о том, что в доиндустриальной Европе отношение к трудовому классу отличалось гуманностью[41].

Напротив, если до XIX в. жизнь подавляющего большинства людей была подобна существованию животных, жалкой и недолгой (в условиях плантационного рабства и манориальной и «коттеджной»* систем), то только потому, что, несмотря на относительную защищенность, которую давал социальный статус и обычай, никто не был заинтересован в улучшении жизненных условий. Нет более презрительного отношения к человеческой природе, чем у моралистов XVIII в., которые считали людей неспособными спасти собственную душу (я имею в виду Дефо и Мандевилля)[42]. Людям, по их мнению, нужна «высшая инстанция» – обычай, закон и кара за неповиновение, – чтобы удерживаться в рамках, которые сохраняли бы внутренний баланс. В наше время мы называем эту инстанцию «социальным планированием». По сути и то и другое представляют собой неверие в способность человека гармонично устроить свою жизнь, руководствуясь здравым смыслом.

Людей XIX в. обычно обвиняют в негуманности (разве не так обычно трактуется политика laissez faire). Подобное утверждение – вопиющая клевета. По меньшей мере в трех пунктах это обвинение абсолютно необоснованно. Ведь именно в XIX в. впервые появилось такое явление, как государственная политика в области здравоохранения и образования. Выпуск дешевой продукции в XIX в. сделал возможным значительный рост реальной заработной платы в странах с индустриальной экономикой. Масштабное движение капитала в XIX в. открыло внутренние районы отсталых стран для производства и развития. Нельзя забывать, что до XIX в. инвестиции торговых компаний редко отдалялись от морского побережья. Прежде инвестиции не вели к значительным улучшениям в капитальной базе; существование торговых факторий не способствовало увеличению производства или улучшению транспортных систем народов, с которыми велась торговля, и соответственно не влияло на предельную производительность труда. Об этом ясно свидетельствуют данные о деятельности Британии в Америке и Индии до XIX в., как, впрочем, и данные о деятельности Франции. Исключением является развитие плантационного производства в Вест-Индии. Но в любом случае ясно, что до XIX в. британский и французский капитал не играл значительной роли в производстве, внутреннем транспорте и банковском секторе других стран.

Эштон показал, почему в Британии в первой половине XIX в. условия жизни не улучшились в той мере, в какой могли бы. Одной из особенностей индустриализации был необычайно быстрый рост городов. Частные инвесторы не успевали удовлетворять растущий спрос на жилье; так появились те самые трущобы и малопригодные для жилья дома, которые так красноречиво осуждают социальные реформаторы. Эштон указывает, что искусственно поддерживаемые [на низком уровне] процентные ставки и нерациональная фискальная политика препятствовали формированию рискового капитала. Не следует также забывать о том, что мощному росту городов способствовало возобновление огораживаний, большой приток иммигрантов из Ирландии и падение смертности. Очевидно, что ни один из названных выше факторов не имел той зловещей подоплеки эксплуатации, которую видели в них критики фабричной системы. Именно за такую способность проникновения в суть, казалось бы, незначительных деталей я особенно ценю Эштона. Например, налог на окна оказывал влияние на особенности стиля городских многоквартирных домов; косвенные налоги на строительные материалы повышали строительные затраты. Убогость жилищ и перенаселенность городов не свидетельствовали об отказе нового промышленного класса нести моральную ответственность, а были результатом естественных факторов, таких как иммиграция, внутренняя миграция и плохая фискальная политика.

В этом месте Эштон наносит серьезный удар по марксистской и фабианской теории эксплуатации. Столь же реалистичен Эштон в критике общего генетического подхода, присущего последователям Маркса и Зомбарта. Он считает, что теоретический анализ экономического развития в капиталистических терминах малополезен, а возможно, даже вреден. Необходимо помнить, что Маркс и Энгельс считали необходимым подразделять историю человечества на ряд стадий, связанных друг с другом по законам диалектики: классическое рабство трансформировалось в манориальное крепостничество, которое, в свою очередь, перешло в фабричную эксплуатацию, следуя логике непреложных диалектических принципов. Каждый из этих этапов на ранней стадии был прогрессивен (как в таком случае рассматривать науку и философию в Древней Греции, римское право и средневековое искусство?); каждый становился эксплуататорским, в каждом вызревали семена саморазрушения. Происходила революция, и – через отрицание отрицания – общество вновь было готово к очередному непростому восхождению к солнцу и свободе. Эти стадии являются «подготовкой» к последней битве за социализм; но в своем развитии общество должно было последовательно пройти через все стадии. В этом смысле Маркс и Энгельс были потомками Ньютона и Гегеля. Дарвин изрядно встряхнул их механически упорядоченную Вселенную.

В марксистском анализе все эти силы и проблемы – тезис, антитезис, синтез – были всецело материальными и их следовало искать исключительно в сфере производственных отношений. Все остальное в обществе – мораль, право, искусство, социальные отношения – считалось «надстройкой». Мораль, закон и искусство не имели независимого существования. Был и еще один любопытный недостаток в марксистском прочтении истории: феодализм трансформировался в капитализм (т. е. промышленный капитализм) путем диалектического изменения. Но как быть с великой торговой эпохой в Западной Европе, которая развивалась одновременно в городах Италии, Южной Германии, Фландрии и Франции с XII по XVIII в.? Это был «купеческий» или «ростовщический» капитал; он был непроизводительным и, по словам Маркса, существовал в зазорах производительного общества, паразитируя на нем. Одно из самых шокирующих откровений Маркса – памфлет о евреях*, в котором он объясняет (и косвенно оправдывает) антисемитизм, поскольку евреи были «ростовщиками» и купцами-капиталистами».

В этом Эштон прав: стадийный, или генетический, анализ Маркса не просто ошибочен, но и стал причиной бесчисленных страданий. Следует отметить, что главная его ошибка заключается в связывании теории стадий с диалектикой и с теорией «надстройки». Таким образом экономическое развитие становится детерминистичным и фаталистическим.

Столь же аргументированно Эштон опровергает Зомбарта. Зомбарт стремился преодолеть нестыковки и заполнить пробелы в марксистском учении. Он выделял следующие стадии в развитии капитализма: торговый капитализм, промышленный капитализм, финансовый (или «высокий») капитализм, государственный (или поздний) капитализм. Капитализму был присущ рациональный, стяжательский, методичный «дух». Когда дух капитализма выветривался, капитализм переходил в новую стадию в результате возникновения нового рационализма. Так, переход от торгового капитала к промышленному произошел благодаря развитию военной промышленности и индустрии роскоши – двух великих опор и увлечений абсолютной монархии XVII–XVIII столетий. Зомбарт, занимаясь экономической историей и отвергая Маркса, как видно из последовательных изданий его сочинения «Социализм и социальное движение в XIX в.», при этом не отказался от Гегеля. Он отвергает диалектический материализм, но не диалектический идеализм. Получается, что если дух управляет миром по законам диалектики и если нацизм знаменует возрождение тевтонского духа (теперь, когда финансовый капитализм изжил себя), то нацизм имеет историческое оправдание. Подобно тому как марксистский стадийный анализ неизбежно приводит нас к коммунизму, теория стадийного развития Зомбарта приводит нас к Третьему рейху и тысячелетней славе.

Эштон первым согласился бы с тем, что Маркс и Зомбарт внесли выдающийся вклад в экономическую историю; я первым заявил бы, что их философия истории была ошибочным и опасным вздором. Однако стадийный анализ экономических изменений все-таки бывает удобен, хотя чрезмерное упрощение этого метода таит множество ловушек. Мы знаем, что во времена, когда в мире доминировала манориальная система, а итальянские купцы устанавливали торговые отношения с Византией и мусульманским миром, германские капиталисты начинали создавать угледобывающую промышленность – с крупными капиталовложениями, которых требуют такого рода предприятия. Таким образом, если пользоватся терминологией теории стадийного развития, мы наблюдаем феодализм, торговый капитализм и промышленный капитализм одновременно. Нам известно, что во время расцвета великих торговых компаний в Великобритании в XVII в., множество мелких предпринимателей уже занимались развитием угольной отрасли, черной металлургии, а также индустрии строительных материалов и других промышленных предприятий, причем без преимущества, которое дает акционерная форма организации. Нам также известно, что в Америке в начале ХХ в., когда финансовые капиталисты в лице Моргана, Рокфеллера и им подобных предположительно доминировали в сфере крупных промышленных компаний, из экспериментов, рисков и банкротств буквально сотен мелких предпринимателей развивалась великая автомобильная индустрия.

В то же время стадийный анализ (в том виде, в каком я использовал его в моем очерке «Триумф американского капитализма»[43] и в последующих публикациях) может очень помочь в интерпретации экономических перемен. Однако подобный анализ не должен быть диалектическим или детерминистским в марксистском понимании или диалектическим или рационалистическим в понимании Зомбарта. Например, говоря о событиях, происходивших в Америке, было бы некорректно обойти стороной теории империи и права, разработанные в колониальной Америке, для объяснения причин американской революции. Нельзя производить этот анализ, отвергая меркантилистскую систему. А обсуждая гражданскую войну в Америке, было бы непростительной ошибкой не придать значения той огромной роли, которую сыграл аболиционизм, представив рабовладение аморальным образом жизни. Происшедшее далеко не исчерпывается конфликтом между аграрным капитализмом на Юге и промышленным капитализмом Севера.

Стадийный анализ также проливает свет на изменения в государственной политике; и я признаю, что все версии экономической истории будут неполными, если не придавать внимания роли государства в качестве препятствующего или содействующего фактора. В этом смысле принцип laissez faire является фикцией, так как государство негативным действием – т. е. отказавшись проводить определенную политику – может повлиять на экономические события столь же значительно, как и в случае, если бы оно реализовало соответствующие меры. Эштон сам приводит важный пример. Мы знаем, что на шерстяную промышленность в Великобритании по меньшей мере с начала XVI в. (хотя елизаветинский «Статут о рабочих» уходит корнями в Средневековье) налагалось много тяжких ограничений. Однако корона не стала распространять их на хлопчатобумажную промышленность, и неслучайно огромный индустриальный прогресс был достигнут в этом секторе так рано. Нечто подобное произошло и в Америке: с 1836 по 1913 г. государство не проводило никакой политики по созданию центрального банка, и это отсутствие действий со стороны американского правительства оказало глубокое воздействие на экономическое развитие страны.

На страницу:
4 из 6