bannerbannerbanner
Между степью и небом
Между степью и небом

Полная версия

Между степью и небом

текст

0

0
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 7

Нет, он не начал.

Во-первых, пребывая под угрозой пожизненного троекратного расстрела без права переписки, нечестно объясняться в любви (даже если почти уверен, что в ответ будешь безоговорочно послан на маршрут Хабаровск-Уссурийск-Йокагама: “почти” – штука коварная).

А во-вторых…

Зрение с нескрываемым раздражением и без малейшей охоты, но всё-таки продолжало возвращаться к исполнению своих обязанностей; уже прорисованный им симпатичный портрет санинструктора (в стиле Монэ – нарочито нечеткий, подернутый светящейся дымкой) дополнился вторым и дальним планами, превратившись в многофигурную композицию.

Увы, хорошенькая санинструктор оказалась в этом произведении вовсе не ключевым персонажем. Стержнем композиции без сомнения был возносящийся из-за спины Белкиной силуэт – воплощение сосредоточенного и настороженного внимания. Лицо воплощения наглухо занавесила тень фуражечного козырька, однако поза великолепно передавала… как это… а, во-во: скрытый динамизм. Обратите внимание, товарищи, до чего экспрессивно выписана левая рука – она касается плеча девушки вроде бы рассеянно, и вместе с тем сколько тщательно скрываемого, но всё-таки прорывающегося на волю чувства сквозит…

Да, уж Михаил-то не преминул обратить внимание и на сквозящие чувства, и на то, что Белкина вовсе не торопится стряхнуть разлегшуюся у нее на плече пятерню старшего политрука. Мечникову очень захотелось обратно в обморок, но сознание уже вернулось прочно и окончательно.

Оставалось лишь притворяться.

Раненый лейтенант успел схлопнуть приоткрытые веки раньше, чем их приоткрытость была замечена; беда только, что веки, засамовольничав, наотрез отказались схлопнуться до конца, оставили-таки крохотные щелочки для подглядывания. И – увы! – крохотность упомянутых щелочек давала Михаилу возможность видеть окружающее весьма отчетливо. СЛИШКОМ отчетливо. До вздорных подробностей – даже след отпоровшейся звезды-нашивки на Зурабовом рукаве различался достаточно явственно. Однако же докатился товарищ комполка! Небрежничает, за внешним видом следить перестал – не ай-яй-яй ли? И вообще… Потеря знака различия политработника – тут уж пованивает кое-чем серьезнее айяйяя! Можно ведь и вот как подумать: сперва с левого рукава потерял, потом так же “случайно” и с правого утеряет… Сказать? Э, да пошел он… со своей Белкиной вместе…

Вслед за зрением включился и слух – сразу на полную силу, вдруг, неожиданно. Стоны, храп, захлебистый кашель, трудное дыхание и – время от времени – незамыловатые просьбы раненых; устало-терпеливое бормотанье штатского старичка-фельдшера, прибившегося к отряду под Узловой… И всё это, будто в дряблой пуховой перине, вязнет-барахтается в ровном да слитном ветряном шуме. Шумят, качают растрепанной зеленью вершины мачтовых сосен, плывет над ними в безвестную даль необъятное лоскутное одеяло, стачанное из круто накрахмаленных облаков и клочьев ледяной сини… Это – далеко, в головокружительной вышине. А здесь, рядом совсем, трепещет-лопочет потешными растопырками листьев ветка какого-то куста, усыпанная нарядными глянцево-алыми ягодами… и длиннющими шипами. Трепещет, мотается на ветру, стараясь не то исколоть, не то дружески трепануть обтянутое застиранной гимнастерочной тканью покатое плечо, отдыхающую на нем крепкопалую руку…

– Очень прошу вас, – голос Зураба действительно был просящим, без малейших командирских оттенков, – очень я вас прошу всё же как-нибудь привести лейтенанта в дееспособное состояние на пару-тройку часов. Мне позарез нужно его знание немецкого, да. Позарез. Сможете, Вешка?

Белкина невразумительно дернула плечом, и Ниношвили почему-то воспринял это как утвердительный ответ. Наверное, старший политрук просто не догадывался, что на его просьбу могут ответить неутвердительно. Убрать с дернувшегося плеча свою ладонь комполка тоже никак не хотел догадаться, а голос его становился все более и более некомандирским:

– Вешка… Веш-ка… Давно очень спросить хочу: почему имя такое? Необычное у тебя имя, никогда такого не слышал…

– Это сокращание, – ровно и раздельно сказала Белкина. – От “Великая школа коммунизма”.

– Хорошее имя! Ва, а это вот что? – Ниношвили наклонился, приблизив лицо к ее затылку. – Цепочка? Неужели крестик носишь? Стыдно! Комсомолка, имя такое правильное – и крестик. Ай, слушай, стыдно как!

Он запустил было пальцы (пальцы правой руки – левая с прежней рассеянностью лежала на прежнем месте) за ворот санинструкторской гимнастерки, но обладательница странного имени произнесла всё с той же нарочитой раздельностью:

– Товарищ комполка, перестаньте, или я закричу.

Ниношвили отшатнулся, будто ужаленный.

– Вы… Вы что, Белкина, совсем сумасшедшая? – бормотал он, затравленно озираясь (вспомнил-таки, дурень, что вокруг полно раненых, и что отнюдь не все они без сознания или спят). – Да я… Да мне… И в мысли ничего такого не приходило… не могло прийти…

– Вот и славненько, – санинструктор запрокинула голову, снизу вверх глянула Зурабу в лицо. – Но на случай, если вам всё-таки “придет в мысли”, предупреждаю: я детдомовка, а там нужно было или научиться защищать себя от любых, или… Так вот: я научилась.

Она вздохнула и вдруг сказала совсем иначе, как-то очень по-будничному:

– У вас с левого рукава звезда потерялась.

Старший политрук суетливо вывернул руку, очень (и даже слишком) внимательно рассматривая рукав; сокрушенно зацокал языком; для чего-то принялся торопливо, но с изнурительными подробностями рассказывать, что такая потеря – это плохо, стыдно и огорчительно, что звезда потерялась еще во время последнего ночного марша (зацепил, наверное, и даже не заметил, где да когда), что потом (прямо згапари, слушай, чудо, одно слово – чудо!) на каком-то шипастом кусте совершенно случайно нашел другую – рваную, выцветшую, рыже-бурую от старости – и кое-как пришпилил ее к рукаву колючками… думал по свободе закрепить прочнее, но свободы никак не выпадало… а теперь и эта потерялась – в-ва, как нехорошо!..

Ниношвили ухитрился проплутать в затуманенных дебрях своего повествования никак не меньше полудесятка минут. Этим бы, всего скорее, дело не ограничилось: старший политрук явно готов был трепаться хоть до заката, лишь бы как-нибудь замять, утопить в говорильне давешний инцидент… А инцидент, между прочим, изрядным образом встревожил якобы беспамятного лейтенанта – до того встревожил, что упомянутый лейтенант чуть было не забыл о притворном своем беспамятстве.

То есть Михаил-то, конечно, знал, как Зураб относится к Белкиной. Давно, еще до войны (господи, “давно” и “еще” – это всего-навсего месяца четыре назад!) старший политрук как-то обмолвился тогдашнему своему душевному приятелю Мечникову, что рыженькая санинструктор из второго батальона – очень-очень-очень, и что если бы не невеста в Поти… Кстати сказать, душевный приятель Мечников тогда же (точнее, на той же пьянке) обмолвился о том же самом, так что тут они с Зурабом квиты – это если не принимать во внимание отсутствие у Михаила невесты не только в Поти, но и вообще где бы то ни было.

Да, знать-то о Зурабовой симпатии к Белкиной Михаил знал; но этот давешний срыв старшего политрука… Это чтобы Ниношвили с его вечным страхом уронить свою партийную и командирскую репутацию аж настолько утратил самоконтроль, чувство реальности и черт знает что там еще утрачивал и.о. комполка каких-нибудь пять-шесть минут назад…

И Михаиловы раздумья, и неуклюже-многословную повесть Зураба оборвало внезапное:

– Товарищ старший политрук, разрешите обратиться!

Мечников от неожиданности вздрогнул, но уже начавшая было возиться с его бинтами санинструктор этого не заметила – она сама вздрогнула, обернулась к источнику излишне громкого и слишком уж бравого выкрика.

Со своего места Михаил увидеть выкрикивателя не мог, да и не хотел. Он (Михаил) и так понял, кто это.

Сопляков, приведенных возвратившейся разведкой, комполка приказал накормить и устроить для отдыха так, чтобы они никому не мешали, но на всякий случай были бы под присмотром. “Я с ними попозже разберусь”, – сказал он тогда. “Попозже” затягивалось, и девочка Мария Сергеевна отважилась проявить инициативу.

Однако товарищ старший политрук медлил разрешать к себе обратиться. Товарищ старший политрук как-то странновато взглядывал то на слегка оторопелую Вешку, то (по всей видимости) на сопляческую командиршу. Михаил, который от любопытства даже о боли забыл, начал потихоньку разворачиваться лицом к девочке Маше.

Телодвижений псевдообморочного лейтенанта снова вроде бы никто не заметил. А сам лейтенант, наконец, сообразил, почему там, в лесу, юная Мария Сергеевна показалась ему то ли уже виданной, то ли на кого-то похожей.

Она оказалась похожей на Вешку Белкину. Очень. Даже стрижка у обеих была по-одинаковому и не по-женски коротка. Черт знает что! Хотя, причем тут черти? Ведь Вешка – детдомовская; мало ли где и какая может оказаться у нее безвестная прежде родня!

Судя по выражению лиц Белкиной и политрука, в их головах копошились такие же мысли. А вот юная Маша умудрилась вообще не заметить наступившее замешательство.

– Т-товарищ старший политрук, – повторила она, заикаясь от смущения, – разрешите…

– Кто вы такая? – резко перебил Ниношвили.

Девочка не вполне безуспешно попыталась щелкнуть каблуками:

– Командир разведвзвода Чернохолмского партизанского отряда имени Чапаева Мысь.

– Что? – раздраженно переспросил Зураб.

– К-командир…

– Нет, последнее слово вы какое сказали?

– Мысь, – стесняясь, повторила девочка Маша. – Это фамилия. Моя.

– Так, – старший политрук заложил руки за спину и принялся рассматривать носки своих сапог. – Ваше сходство с санинстуктором Белкиной можете объяснить?

– Мое сходство с… – Маша Мысь, наконец, зацепилась недоуменным взглядом за лицо санинструктора.

Изрядное время она (Маша) озадаченно хмурилась; потом вдруг ойкнула и прижала ладони ко рту. От порывистости этого движения висевшая за девочкиной спиной громоздкая трехлинейка заболталась из стороны в сторону, едва не валя с ног щуплую свою владелицу.

Заметно подобнищавший терпеньем Зураб вынужден был еще дважды повторять свой вопрос, прежде чем Маша решилась отлепить от губ напряженные побелелые пальцы.

– Я… – она смотрела на Вешку, как, наверное, Дежнев смотрел на мыс Дежнева. – Понимаете, я в детдоме росла. Родных никого… то есть никого не знаю. Так что мало ли…

Крупная увесистая шишка, сорвавшись откуда-то с высоты, чиркнула (наверняка весьма ощутимо) по рукаву Белкиной. Белкина даже не вздрогнула – она безотрывно таращилась на юную Марию Сергеевну. Как Магеллан на Магелланов пролив.

Ниношвили рассеянно потеребил холеные усики, вздохнул устало:

– Ладно, какие уж тут объяснения, слушай… Вопрос был неумный, признаю. Прости, патара… А что это ты говорила про партизанский отряд?

Вместо ответа бравый командир разведвзвода позволила себе осведомиться, что такое “патара” и совершенно по-детски обиделась, надула губы, узнав, что словцо это на грузинском языке означает “маленькая”.

Потом, всё с тем же надутым видом, юная Мария Сергеевна принялась жаловаться (оказывается, именно ради этого она и отважилась незваной заявиться к командиру полка). Многословностью и неудобопонятностью девочкина жалоба вполне могла потягаться с давешним рассказом Зураба о самотеряющихся матерчатых звездах. Разница между двумя этими повествованиями заключалась лишь в том, что Ниношвили говорил медленно, а девочка Маша строчила, как счетверенный пулемет:

– Вы, старший товарищ политрук, то есть товарищ старший политрук, велели нас троих покормить и организовать нам всё, что понадобится, – это было выпалено тоном государственного обличителя на показательном суде по делу “промпартии”, – так Пашке с Серегой плевать, налопались и дрыхнут себе, а я не могу больше, уже две недели почти в лесу, и всё толком не мывшись, потому что мыла нет и эти двое рядом всегда – портянку затеешь перематывать – и то глазами до костей проедают, а по всяким надобностям идя их боялась хуже, чем немцев; а тут дядечка повар ваш обмылок подарил, а часовой к реке не пускает, говорит, вы про нас приказали: “Под присмотром”, – а как же под присмотром-то мыться? Вон дядечка старшина повар ваш сказал: “Щас цельный котел тебе накочегарю, и хоть с головёнкой мыряй” – а эти ваши жеребцы уже тут как тут, штук почти десять: кто поливать набивается, кто спину тереть… Дядечка повар на них ополовником (здоровущим таким!) а они, кобели: “Что, – ржут, – для себя бережешь? На дряхлости лет молоденькой курятины захотел?” Это, значит, по-ихнему, по-красноармейскому, я получаюсь курица, да?!

Некоторое время Ниношвили с тихим отчаянием пробовал выяснить, какие у девочки Маши есть основания полагать, что это именно его персональный обмылок подарил ей “дядечка повар”; зачем упомянутая девочка ходила по надобностям, которых нужно бояться сильней, чем немцев; о чем конкретно ржали кобели и откуда в расположении полка взялось аж десять жеребцов, если по сведениям командира в наличии имеется всего один конь, три кобылы и мерин.

Да, а еще не грех было бы понять, наконец, самое главное: чего же Маша добивается от “старшего товарища политрука”? Приказом по вверенному подразделению запретить дарить ей обмылки, тереть спину и называть курицей? А? О боже, она что, снова всё начинает?! В-вай мэ, шэни дэда бакаки, молчи, пожалуйста! Цыц!!!

Взгляд командира полка затравленно метнулся по сторонам (резкое оскудение госпитальных шумов доказывало, что вокруг – преизряднейшее количество любителей бесплатного цирка), потом вскинулся к зениту (солнце переваливает за полдень, дел невпроворот, положение отряда – хуже худшего, а тут…).

Зло и больно дернув себя за усы, старший политрук прищурился на вновь было открывшую рот девчонку и вдруг рыкнул по-зверски:

– И-р-р-р-на!!!

Та перепуганно вытянулась.

– Про партизан! Всё, что знаешь! – Зураб будто не говорил, а шашкой взмахивал. – Ну?!

Девочка Маша судорожно – с паузами – вздохнула и принялась говорить.

Про партизан.

Всё, что знала.

Речь ее на сей раз сделалась прямо-таки удивительно разборчивою да складной, и по всему чувствовалось: рассказываемое вызывает у Марии Сергевны как бы не меньше эмоций, чем похабные предложения потереть спину и даже чем размеры ополовника, принадлежащего дяденьке старшине.

Что ж, ребенок – он и есть всего лишь ребенок. Даже если взрослые дяди дали ему неподъемное по его силенкам да росточку оружие и велели называться командиром взвода разведчиков.

Взрослые дяди…

Сволочи.

Это не кто-нибудь, а старший политрук Зураб Ниношвили так сказал про секретаря Чернохолмского горкома ВЛКСМ и про еще нескольких своих партийных соратников. Сказал, и тут же, извиняясь, энергично закивал Маше: дескать, не обращай внимания, дальше, дальше рассказывай… И до самого-самого окончанья Машиного рассказа он больше ни разу не перебил, лишь багровел мучительно (то ли от стыда, то ли от ярости, а верней, что от того и другого разом).

…Их вызвали в горком комсомола повестками, которые разносил очень деловитый и очень важный курьер в форме бойца войск НКВД. Вручая повестки, он заставлял расписываться в получении и – отдельно – в “неразглашении”. Еще раз подписку “о неразглашении полученных сведений” с них взяли в горкоме. Потом очень ответственные товарищи рассказывали о тяжелом положении на фронтах, о долге перед Родиной и советским народом; напоминали о героизме комсомольцев Гражданской и ударных строек…

Из горкома они вышли бойцами партизанского отряда имени Чапаева. Бойцами и командирами.

Ни в тот вечер, ни позже Маша как-то не задумывалась, почему ее успехи на должности секретаря первичной организации краеведческого музея да многократные положительные отзывы горкомовского культсектора сочтены достаточным основанием, чтобы доверить комсомолке Мысь Марии Сергеевне (первый раз в жизни ее назвали по отчеству – и кто, кто назвал-то!) командование разведвзводом. Чего задумываться, если, наконец, сбылось заветное, если повезло наконец?!

Это раньше она задумывалась. Обтирала в запаснике сухую мохнатую пыль с какого-нибудь “Ном. катал. 125, колесо прялочное, дерево, лакировка, фрагменты орнаментальной резьбы, пр. сер. XVIII в. н. э.”, сыпала по углам отраву для невесомых от голода музейных мышей, а душу изводили-мытарили тоскливые мысли, едкие, как сортирная хлорка. Неужели это навсегда?! Неужели твоя судьба так и не расщедрится ни на что большое, яркое? Ты, уборщица со звучным названием “музейный работник”, Гайдар, небось, в твои годы… А ты…

И вот, вот оно, яркое и большое. Долгожданное. “В жизни всегда есть место подвигу”… “Героями не рождаются”… Сбылось. Конечно, ты – не Гайдар, и взвод (даже разведвзвод) слабовато тянет против полка… Ничего, лиха беда начало.

Она шла по до скуки знакомым немощеным улочкам, сдавленным подслеповатыми низенькими домишками и высоченными глухими заборами; навстречу ей брели нестройные колонны отступающей вымученной пехоты (щетинистые угрюмые лица, грязные гимнастерки, сухая серость пыльных бинтов); над западным берегом тяжелое, беременное дождем небо корчила судорожными зарницами пугающе близкая канонада…

А в Машиной голове этаким праздничным конфетти мельтешило геройское: “Ничего-ничего, они еще поймут, на кого посмели!..” “Мы им покажем!..” “У-хо-дили комсомо-о-льцы…”

Желание петь выветрилось на следующий же день. Оказалось, что командиром взвода быть сложно и скучно – и не только потому, что взвод покуда сформирован карандашом на тетрадном листке. Вдруг оказалось, что командир – это не столько “За мной, в атаку, ур-ра-а-а!!!”, сколько нечто вроде завхоза. Или завсклада. В общем, “материально ответственное лицо” – формулировка, всегда пугавшая Машу до темноты в глазах, ибо означала такая формулировка по Машиному разуменью одно: кто-нибудь что-нибудь обязательно слямзит, а посадят тебя.

“Слава богу” – восклицание старорежимное, комсомолке оно не к лицу. И всё-таки это вот злосчастное “слава богу” так и вертелось на Машином языке в те сумасшедшие дни, сожранные организационно-хозяйственными кошмарами.

Слава богу, рядом всё время был кто-нибудь из горкомовских старших товарищей, и Маше не пришлось разбираться в захлестнувшем ее потоке материальных требований, накладных и прочей бюрократии. “Подпиши здесь… так, теперь здесь и вот здесь… Так. Подвода и грузчики на улице, спускайся и жди меня – сейчас поедем отоваривать.”

Слава богу, нашлось кому подумать о грудах всевозможнейшего продовольствия, о медикаментах, бензине (пятьсот литров – для светильников и противотанковых бутылок), спирте (сто литров для медицинских целей) и обо всём прочем, которое, оказывается, необходимо партизанскому разведвзводу.

Слава богу, она постеснялась удивиться вслух, когда в одном из требований на глаза ей попалось: “ковер дагестанский, 6х4 метра, 3 шт.” Удивиться этой записи не постеснялся жирный, лысый и мелочноскандальный кладовщик с потребсоюзовской базы – это на него, кладовщика, орал тогда секретарь горкома ВЛКСМ товарищ Гуреев: “Саботажник! Контра! Людям… нам в лес уходить, зима на носу, холода – это ты понимаешь?! Хочешь, чтоб твои ковры немцам достались, шкура?! Накрасть хочешь под шумок и сбежать?!” Кладовщик лепетал что-то о палатках да спальных мешках на гарнизонном складе, но товарищ Гуреев глушил это лепетанье хлесткими, как пощечины, выкриками: “Армии и так тяжело! Город пообещал Партии своими силами оснастить партизанский отряд, и город свое слово сдержит! А ты… Знаешь, как поступают с саботажниками по законам военного времени?! Знаешь?! Или объяснить?!” – и хватался за деревянную кобуру огромного именного маузера.

Маша восхищалась Гуреевским напором, негодовала на тупицу-кладовщика и только одного не могла взять в толк: зачем же было требовать с нее и других подписки о неразглашении того, о чем сейчас товарищ Гуреев кричит чуть ли не на весь город?

Потом они свозили имущество разведвзвода и других взводов в лес, оборудовали замаскированную партизанскую базу… А дня через три, вечером, в “обстановке строжайшей конспирации” Маша Мысь получила в райкоме партизанское удостоверение, напечатанное на тонком белом полотне (чтоб можно было вшивать за подкладку), винтовку и две обоймы. А еще указания. Точные и подробные. О том, кто, когда и как должен подать сигнал “немедленно явиться на сборный пункт”; о том, в какой ситуации и каким образом позволяется выходить на связь с городским подпольем, возглавит которое сам секретарь горкома ВКП(б)…

Домой она возвращалась уже в темноте, сквозь опустелый, затаившийся город. Канонада смолкла – только изредка откуда-то с востока погромыхивали одиночные артиллерийские выстрелы, и снаряды, пробуравив чистое многозвездье, негромко, словно бы украдкой рвались на западном берегу.

Маша поминутно нащупывала в кармане смятый лоскут удостоверения – всё пугалась, будто выронила, потеряла. И еще она боялась, не прицепится ли квартирная хозяйка, любопытная баба Клава, с расспросами: где, мол, шлялась до темени и что за длинный сверток промасленной бумаги приволокла.

А потом командир разведвзвода Мысь Мария Сергеевна (1925-го года, русская, комсомолка, образование семь классов) перестала бояться любопытства квартирной хозяйки.

Землю качнул прикатившийся от реки могучий громовый удар; в улицу вплеснулось короткое злое зарево – по высветившимся на миг кирпичным стенам да пыльным доскам заборов мотнулась путаница мимолетных рыжеватых теней…

Маша сразу поняла, что это взорвали мост. Поняла и, замерев посреди улицы, воткнулась нетерпеливым взглядом в чернеющую на фоне ослепительных звездных россыпей верхушку колокольни. Как будто бы “партизан”, которому поручили подать сигнал сбора сразу после взрыва моста, мог успеть добраться до развалин монастыря!

А со стороны приречных околиц наваливался на мертвую тишь обмирающего городка шум моторов – непривычный, какой-то суетливый, трескучий.

Когда Маша Мысь очнулась, наконец, от нелепого своего столбняка, немецкая моторизованная разведка уже добралась до центральных улиц. Взрыв дряхлого деревянного моста не задержал противника на “минимум два часа”, как планировалось. И, наверное, вообще ни на миг не задержал. Потому что немцы пришли к Чернохолмью не из-за реки, а вдоль неё.

Дальнейшее командир разведвзвода помнила смутно. Вследствие каких-то очень сложных, но казавшихся тогда ясными и бесспорными соображений, она решила пробираться не к сборному месту, а прямо на партизанскую базу. Решила, и пробралась. Как? Этого Маша не помнила.

Маша помнила только, что, уже перед самым рассветом отдыхая на опушке леса (это Марии Сергеевне только теперь удалось себя убедить, будто на опушке она замешкалась ради отдыха – в действительности же бравый командир партизанской разведки изрядное время не могла заставить себя уйти со страшного открытого места в еще более страшную лесную темень)… Так вот, тогда она услышала перестрелку: густой автоматный рев и реденькие огрызания трехлинеек.

Это доносилось со стороны сборного пункта партизан-комсомольцев (прибрежного поросшего кустами холма с валуном на вершине), и Маша уже было совсем собралась бежать на подмогу, но… Пока она передергивала винтовочный затвор, проверяла, не вывалилось ли таки из кармана недоладное удостоверение, застегивала телогрейку и вновь проверяла удостоверение… Пока она занималась этими очень нужными, своевременными делами, возле проклятого холма всё затихло.

К базе она вышла ранним туманным утром.

Тщательно замаскированный склад оказался развороченным и пустым, вокруг змеились глубокие автомобильные колеи. Маша вообразила сперва, будто отрядные запасы разграблены немцами, но колеи были оплывшими, давними; в них да во вскрытые ямы-хранилища успели нападать сосновые иглы и растрепанные спелые шишки…

Под вечер на базу прибрели Колька и Сергей. Эти двое сразу после взрыва моста успели проскочить к сборному месту и лежали там в кустарнике до предрассветной зари вместе с еще десятком таких же успевших, надеясь, что вот-вот появятся горкомовцы и товарищ Гуреев – штаб отряда и его командир.

Ни товарищ Гуреев, ни горкомовцы так и не появились. Вместо них появилась длинная извивистая колонна немецких мотоциклистов, и какой-то дурак выстрелил по ней. А потом…

Как им обоим удалось спастись, Сергей с Колькой то ли не помнили, совершенно обалдев под шквальным огнем, то ли отчаянно не хотели помнить.

Больше никто на базу не приходил.

Два дня спустя Маша отважилась пробраться в город, но чистильщика обуви – связного подпольщика – на условленном месте не было. Зато удалось подслушать уличный разговор о том, что партийное начальство за несколько часов до прихода немцев удрало на восток со всей своею родней, а “этот комсомольский горлопан Гуреев целых две полуторки барахла увёз”. Говорили об этом торговки – бабы толстые, красномордые, гадко-злорадные и вообще абсолютно несимпатичные… но Маша почему-то безоговорочно им поверила.

На страницу:
3 из 7