Полная версия
Ведяна
Пахло едой и какой-то кислятиной. На столе всё было прилично – чай, бутеры, пластиковые контейнеры с остатками картошки и котлет перед Петровичем, грустно сморщенный одинокий солёный помидор перед таким же грустно сморщенным Капустиным.
– Ты чего такой тухлый, Кочерыга? – Рома туркнул его в плечо. – Дежуришь сегодня?
– Отбываю, – буркнул тот. Взгляд у него был какой-то буддистский, так что Рома догадался, что одним чаем здесь не обходится.
– П-пылеснуть? – приветливо спросил Петрович, догадавшись, в свою очередь, о его догадке, и кивнул под стол.
– Не, спасибо. И вы тут того, аккуратней. Сокол реет. – Он кивнул наверх.
– А мы что? Мы ничего. Чайку? – подал голос Подстрекалкин. Рому опять передёрнуло.
– Нет. Я пойду.
– Да к-куда – пойду, чего – п-пыайду сразу? – вступил гостеприимный Петрович. – А ну, к… к… колись, ты чего кислый-то?
– Я не кислый. Я подквашенный, – сказал Рома.
– Это с п-пятницы ещё, что ли? С-сылыхали. – И Петрович заржал, ухая всем своим организмом. Подлизайкин мелко, но беззвучно затрясся вместе с ним, и Рома еле сдержался, чтобы не дать ему по башке, как китайскому балванчику – вот уж кто-кто, а Семён-то Василич знал, что в пятницу Рома был трезв, как стёклышко.
– Нормальное дело, – выдал вдруг Капустин, как будто включился неработавший радиоприёмник, совершенно не в кассу. – Нормальное.
– Нормальное, – кивнул Рома, вдруг решительно садясь и в упор глядя на Подслухайкина, – совершенно нормальное. Если бы не кран.
– Что за кран? – спросил Петрович, закладывая в рот катлету.
– Простой. Операторский. В зале который, – говорил Рома, не сводя глаз с Подглядайкина. Тот лыбился, будто не понимал, что к чему. – Начальству он вдруг очень нужен стал. Висел себе, висел два года…
– Так и чего? – жуя, продолжал Петрович.
– Ничего. От меня теперь хотят, чтобы он как-то заработал. В смысле, чтобы его как-то использовали. Кран. – Рома помолчал, буравя Подслухайкина глазами. Тот продолжал улыбаться. – Вот и думаю я: кто им эту светлую мысль подсказал? – припечатал Рома.
– Да кто бы? А что бы не сами… – начал было Петрович, но его неожиданно перебил Поддавайкин:
– А матушка-то ваша как? – брякнул он. Рома опешил.
– А тебе что?
– Так. Интересно. Как она? Пишет? Нет ли тоски по родным, так сказать, берёзам?
– Не понял. – Рома действительно его не понимал: почему вдруг Подстрекайкин так резко переключил тему и к чему он клонит.
– Ну как же. Сыˊночка-то не выдержал, вернулся. Может, ностальгия или как там?
– Ты вообще о чём? – прямо спросил Рома.
– Ну как же, – повторил Семён Василич. – Семья – святое дело. А то ты тут, она там. Нехорошо получается.
– Где – там? – Рома чувствовал, что тупит. Он прямо слышал, как прокручиваются в голове вхолостую какие- то шестерёнки.
– В Соединённых Штатах Америки, я так полагаю, – спокойно ответил Подстрекайкин и хлебнул чаю.
И шестерёнки щёлкнули, сцепились одна с другой – Рома всё понял. По приезде Семён Василич постоянно расспрашивал его про Штаты, как там и что. Он Роме сразу был несимпатичен, да и вообще рассказывать о прошлой жизни не собирался, поэтому отвечал всегда мало и невнятно. Но Подлизайкин не отставал. И про мать решил, что она там. Но до Ромы только сейчас дошло, что Подбивайкин видел в нём, так сказать, инородный элемент – засланца или вроде того. А это значит, что все его происки – неспроста.
– Сдались они тебе, эти Штаты, – выдавил глухо. – Как кость в горле, да?
– Уже и спросить нельзя. – Семён Василич сделал вид, что обиделся.
Рома ничего не ответил. По-хорошему, и не стоило бы ничего отвечать. Встать бы и уйти сейчас, и пусть остаётся Семён Василич со своим образом врага. Но он нарочито размеренно, будто обдумывал, что бы сказать, взял из-под хари Капустина помидор, сунул его в рот, обжевал, чуя, как остро-солёная мякоть ударила в нос, вытянул красную тряпочку шкурки, кинул на пакет с очистками колбасы и так же медленно стал жевать. Капустин посмотрел одобрительно, хотя и с прежней буддистской невозмутимостью.
– Ты вот всё – Штаты, Штаты, – начал Рома. – Штаты – то, Штаты – сё. Штаты хотят нас всех нагнуть. А я тебе скажу, что дела там никому до нас нету. Особенно когда всё хорошо и никто ядерной дубинкой не машет, там и думать не думают о тебе, родной Семён Василич. И уж точно трогать лишний раз не хотят, ещё испачкаешься.
– Боятся – з… з… зыначит, уважают, – пробурчал Петрович.
– Да не боятся. Просто. Хлопот ведь с нами не оберёшься. Там всё хорошо. А ты знаешь, Семён Василич, как это, когда у людей всё хорошо? Это когда человек о политике не думает. Вообще. Это когда жизнь в стране настолько налажена, что о политике можно не думать. Как хороший механизм – он работает, и ты его не замечаешь. Живёшь своей жизнью. В кино ходишь, на выставки. Книжки читаешь. Это у нас тут всего и разговоров – или о бабах, или о политике. А чем всё хуже, так только о политике. У кого чего болит. Понятно?
– Ну, о б-бабах – это всегда п-пожалуйста, – дружелюбно ухмыльнулся Петрович. – Если есть ж… ж… желание, можно и о бабах. – Он извлёк откуда-то чистую кружку, соорудил чай и подвинул Роме. Тот уставился на плавающий в белой пене разбухающий на глазах пакетик.
– Выходит, у нас всё плохо? – елейным тоном поинтересовался Подстрекайкин. – Ну, по вашему мнению.
– А что хорошего? – спросил Рома, жуя бутерброд с куском варёной колбасы. – Тебе самому нравится?
– Меня, если это интересно, всё устраивает. – Он даже приосанился, будто произносил эти слова на камеру. – Жизнь налаживается, власть в сильных руках, мы готовы дать отпор любому, и нас все в мире стали бояться. – У него даже глаза заблестели. Видно было, что человек накаляется, причём это уже искренне. Рома понимал, что не стоит ничего ему отвечать, но как будто некий чёрт толкал под локоть:
– Конечно, для таких, как ты, всё и делается, – сказал он. – И имперские амбиции, и сильная рука. И образ врага – всё, как вы любите.
– Так ты считаешь, ты считаешь… – начал было Семён Василич с дрожью в голосе, но у Ромы вдруг сработали тормоза – он ясно почувствовал, что на этом хватит, потому что вот сейчас начнётся разговор бессмысленный и беспощадный.
– Я вообще ничего не считаю, – сказал и поднялся. – Спасибо за чай, – кивнул Петровичу.
– А и п-пожалуйста, мы сами выпьем, – добродушно кивнул Петрович, подвигая нетронутую чашку. Счастливый человек – он умел делать вид, что ничего никогда не происходит.
– Ты там своим передай, что мы всё про них знаем! – успел крикнуть в спину Подбивайкин, когда Рома уже закрыл дверь.
Вот ведь параноик, думал, быстро спускаясь по лестнице в подвал. И прицепился, как клещ. Ну и ладно. Зато теперь никаких сомнений, как Стеша и Сам узнали про кран. Кочерыга – просто старый дурак, хоть и услышит, так не поймёт, а скажет, так без задней мысли. Его никто и слушать не будет. А с этим всё теперь понятно, всё…
Возвращаться в операторскую не хотелось. В операторской Тёмыч, а это значит, дурацкие разговоры и подколки. А Рома чувствовал, что устал. И он хотел почитать тетрадку. Значит, оставался подвал как последнее прибежище. Или как бомбоубежище – всё равно подвал.
Рома открыл дверь, щёлкнул выключателем. С тихим звоном стали загораться лампы дневного света, и всё огромное помещение озарилось. Это не шутка, про бомбоубежище: подвал и правда строили в расчёте на авиаудар. Рома это стразу понял, как только сюда в первый раз спустился. Это было странно, учитывая, что здание совсем новое, он думал, что такие штуки планировали только в советское время, но нет, тяжёлая бронированная дверь надёжно отделяла подземелье: свой туалет, душ, вентиляция с системой очистки воздуха, а главное – даже свои резервуары под воду, Рома нашёл их, в дальней комнате. Там же были не разобранные, в коробках, военные пакеты – сумки с противогазами, аптечки первой помощи, консервы и сухпайки. Целые стеллажи.
Рома, когда нашёл это всё, прямо обалдел. В голове не укладывалось, кто бы захотел напасть на заштатный Итильск, где единственное производство – шоколадная фабрика, не считая восьми зон строгого режима в окрестных лесах. Всё милитаристское было Роме генетически чуждо: итилиты испокон веков не воевали, рекрутчины и военных призывов избегали, как умели, и из-за этого у них были проблемы. Всегда. Но это им было не важно, главное – принцип, а его соблюдали свято. С врагами разбирались по-другому: снимались и уходили – кто их на заливных островах найдёт?
Однако сейчас подвалом не пользовались, разве что под склад. Рома даже не был уверен, что все обитатели ДК в курсе его существования (а уж тем более его предназначения). Хотя зря не пользовались, он считал. Места много, любые кружки проводи, стены толстые, ни хор, ни музыка мешать не будут. Есть душевые, он сам ими пользовался несколько раз, когда дома были проблемы с водой, для хореографии какой-нибудь или там таэквондо – самое оно. Сейчас они наверху занимаются, в раздевалках дух стоит, как в хлеву, при том что секции детские. А подвал простаивал, в нём только складировали уличные скамейки – такая маленькая слабость у завхоза, где в городе какую ненужную скамейку снимали, он тащил сюда. У него их уже штук пятнадцать скопилось, а зачем, никто не знал – для коллекции.
Да вот ещё стоял тут лось. Точнее, лосиха.
– Здравствуй, Звёздочка. Как ты? – Рома погладил жёсткую морду, потрепал между ушами. – Ничего-то у меня для тебя нет, прости.
Звёздочка смотрела на него всепрощающими, как у коровы, глазами. Она ему и напоминала корову своим многотерпием. Впрочем, какое уж многотерпие у покойника. А вот почему лосиха ассоциировалась с коровой, он понимал: сколько итилитских сказок, где маленьких детей выкармливали лосихи, или где они спасали детей от злой Йомы, или вот про Ли́ки-о́ну, дочку лесовухи, которую в деревню замуж взяли, и она хорошей была хозяйкой, всё у неё было, только стали замечать, что уходит в лес, а возвращается с молоком. Думали, что доит она чужих коров, итилиты же в лесах пасли. Проследили за ней, а она, оказывается, глубоко в лес уходит, на пень садится, начинает петь, и к ней приходят лосихи с лосятами. Она их доит, хлебом кормит и с молоком идёт домой. Так и поняли, что она Лики-она, а не человек. Ну а что дальше было, дети, вам знать не положено.
Да и эта лосиха стала Звёздочкой, потому что бабушка так всех своих коров звала, вне зависимости, есть белое пятно на лбу или нет. Звёздочка – и всё.
– Я с тобой посижу? – говорил Рома, отпирая дверь в серверную, как раз напротив лосихи. – Не возражаешь? Достали меня все сегодня, хоть у тебя спрятаться. А я тебе вслух почитаю.
Звёздочка не возражала. Она вообще никогда Роме не прекословила, что, конечно, было ожидаемо, но Рома привык с ней говорить: невозможно же молчать, когда на тебя пристально смотрят, пусть и неживыми, глазами.
В серверной всегда тепло и по-своему уютно. Неумолчный гул множества железных коробок, мигание лампочек, торчащие провода – всё это напоминало космический корабль. Но главное, здесь его уж точно не найдут. Даже если кто спустится в подвал, искать в серверной не станут. Здесь стояло старое кресло, Рома давно облюбовал это место.
Он открыл дверь, чтобы видеть Звёздочку, опустился в кресло и наконец достал из сумки тетрадь. Алёшин батюшка был человеком аккуратным. Тетрадь велась на два почерка. Один, округлый, совершенно доступный – им записывался основной текст: легенды, сказки, всё, что ему доставалось. Второй, почти скоропись, с сокращениями, очень мелкий, меж строк, на полях – заметки, идеи, мысли, проскользнувшие словечки, а также информация о людях, рассказавших тот или иной сюжет. Для Ромы это было самое любопытное. В тетради было отмечено всего шесть деревень, Рома сверился с картой области – все вывезенки. Казалось, Алёшин батюшка кругами приближался к их деревне, но так до неё и не добрался, осел в нескольких километрах выше по течению. И вот там ему достался настоящих клад – некто Горев Егор Иванович.
Своих Рома безошибочно определял по фамилии. Давно обрусевшие, родные имена уже забывшие, итилиты отличались фамилиями, образованными от всяких горестей и ужасов. У них, к примеру, полдеревни были Судьбины, полдеревни – Бедовы. В этой вот – Горевы и Страховы. Дядя Саша Умрищев занимал достойное место в итилитской семье. Почему так вышло, можно было только гадать. Ати говорил: имя едко, а сам молодец. Вроде бы наперекор. А ещё говорили, что раньше итилиты специально брали такие слова для имён, чтобы русские к ним не совались. Вроде как ты туда не ходи, там Бедовы да Страховы живут. Но плохое имя не только человека, оно кого хочешь отпугнёт.
Деревенскую речь Алёшин батюшка умел передать хорошо. Рома открывал тетрадь, и в голове включался репродуктор. Причём передавал он не только речь и звуки деревни – квохтанье кур под окном, взмыкивание идущих вечером с выпаса бесчисленных поколений звёздочек, не только громыхание противня в бабушкиных руках и бормотание радио у окошка, но и запах сена, молока, дедова табака, а главное – дома, где Рома вырос и где каждая комната, и сени, и двор пахли по-своему. И ещё как живого видел ати. Всё это вполне мог рассказать он, с прищуром, с хрипотцой, с неизменными смешинками.
Однако Рому сейчас интересовали не былички про лесовух и злую Йому. В середине тетради он нашёл тексты совершенно другого стиля, аккуратно переписанные с какого-то источника с ерами и ятями. Что это были за тексты, Рома с ходу не понял, поэтому и стремился так страстно сесть в тишине и спокойно прочитать.
«На Рождество въ церквы не идутъ, а спускаются къ рѣкѣ, дѣлаютъ проруби и льютъ въ воду молоко и мёдъ, говоря при этомъ, что кормятъ мать, какъ она ихъ круглый годъ кормитъ. На Масленицу наряжаютъ свиней въ человѣческое платьѣ и съ криками гонятъ по деревнѣ, послѣ чего выгоняютъ въ лѣсъ, считая, что выгоняютъ всѣ грѣхи, накопленныя за годъ. Когда же по рѣкѣ готовъ пойти лёдъ, ночами не спятъ, выходятъ всѣ на берегъ и жгутъ костры круглыя сутки, женщины поютъ меланхоличныя пѣсни и расплетаютъ себѣ косы, какъ дѣлаютъ, если у кого-то изъ ихъ подругъ трудно проходятъ роды, мужчины же ходятъ у воды съ батогами и съ грознымъ видомъ потрясаютъ ими въ воздухѣ, время отъ времени обрушивая на лёдъ, будто зашибаютъ кого. Когда же лёдъ наконецъ пойдётъ, скидываютъ съ себя одежду, устраиваютъ пляски вкругъ огней, радуются и поздравляютъ другъ друга, говоря «ве чекень», что значитъ, вода народилась. День же этотъ, начало ледохода, по одному ему извѣстнымъ приметамъ определяетъ и объявляетъ имъ тотъ же человѣкъ, Итильванъ. Онъ же сообщаетъ о началѣ всѣхъ другихъ праздниковъ, и безъ него вообще не дѣлается въ селѣ никакое дѣло…»
Здесь запись обрывалась. Рома перелистнул страницу, где было её начало: оказалось, это записка в Святейший синод:
«Въ связи съ дѣломъ по донесенію о появленіи въ земляхъ заводчика Кривошеина новой секты, именующей себя итилиты, кои отъ воинской службы отказываются, налоговъ не платятъ и при всякомъ появленіи военнаго или полицейскаго уходятъ въ лѣсъ, послѣ всесторонняго разсмотрѣнія сего дѣла сообщить имѣю слѣдующее. Вышеназванныя населяютъ берега вверхъ по теченiю. Себя именуютъ итилитами, реку не иначе какъ Итилью, считаютъ себя исконнымъ населеніемъ этихъ земель и говорятъ на своёмъ языкѣ, коий требуетъ еще изученія, однако по-русски розумеютъ. Живутъ онѣ въ лѣсахъ, ловятъ рыбу и промышляютъ охотой, держатъ скотъ. По вѣрѣ же язычники, церквей не имѣютъ, а совершаютъ свои поганыя обряды, о чёмъ рѣчь пойдётъ далѣе, для чего зимой и лѣтомъ удаляются на острова. Бога не признаютъ, а молятся рѣкѣ и лѣсу, а всего больше почитаютъ своего старосту, котораго называютъ Итильваномъ и почитаютъ за сына рѣки. Онъ у нихъ и царь, и богъ, что же касается власти государственной, то на прямой вопросъ, признаютъ ли россійскаго царя, отвѣта получено не было».
Далее шёл тот самый кусок, который Рома уже прочитал, стояла подпись доносителя и дата – 6 ноября 1853 г. Ниже шли даты и цифры рекрутских наборов при учётном населении по сёлам. Возле итилитских стояли вопросы и прочерки – видимо, посчитать население не удавалось, а от набора итилиты уклонялись. После чего туда посылались полицейские. Удивительно, что никому из них не пришло в голову узнать об отношении итилитов к военной службе как таковой, все они сосредотачивались на фигуре Итильвана, в которой видели причину бед.
«…Этотъ человѣкъ имѣетъ колоссальную власть надъ дикими крестьянами, – жаловался следующий доноситель. – Онъ говоритъ имъ, что дѣлать, и онѣ безпрекословно слушаются его. Общеніе съ ними усложнено еще темъ, что говорятъ они на языкѣ, звучащемъ абсолютною тарабарщиной, хоть и слышатся въ нёмъ слова мордовскія, татарскія, а иногда и русскія, но всё же ничего общего съ этими языками нѣтъ. Никто изъ живущихъ бокъ о бокъ съ ними ихъ не разумѣетъ, тогда какъ они хорошо понимаютъ и легко переходятъ на любой изъ названныхъ языковъ. Говорить съ ними, такимъ образомъ, не представляется возможнымъ: по своей недалекости и кротости они не перечатъ, но въ одинъ день снимаются съ мѣстъ и уходятъ, такъ что, придя однажды, можно застать всю деревню пустой, а хозяйство брошеннымъ. Земли же свои они знаютъ хорошо, такъ что пущенная слѣдомъ погоня скоро теряется, а такъ какъ каждая семья имѣетъ свои заимки въ лѣсахъ и на островахъ, могутъ жить такъ сколь угодно долго, не возвращаясь въ сѣла…
Этотъ же Итильванъ – фигура миѳовъ ихъ и сказокъ. Его же почитаютъ они своего рода мессией, съ нимъ связываютъ свое благополучіе, ему приписываютъ много чудеснаго, отъ лѣченія больныхъ людей и животныхъ и до божественнаго прозрѣнія. Человѣкъ, называемый такъ, живетъ среди нихъ не всегда. Но если же появляется тотъ, кто назовется этимъ именемъ или кого они сами таковымъ посчитаютъ по однимъ имъ извѣстнымъ признакамъ, то итилиты впадаютъ въ родъ безумія, совершенно предаютъ себя его власти. Старожилы изъ русскихъ сѣлъ, сосѣднихъ съ этими, говорятъ, что ни о какомъ Итильване не слышали еще пятнадцать лѣтъ назадъ. На вопросъ, откуда онъ, всѣ, даже русскіе, отвечаютъ, что приплылъ по рѣкѣ, потому что онъ-де сынъ Итили.
Человѣкъ, котораго они именуютъ такъ ныне, – мужчина лѣтъ сорока, ростомъ высокъ, волосомъ русъ, и борода руса, какъ у всѣх итилитов. Живетъ онъ на краю сѣла въ бѣдной избѣ и своего хозяйства не имѣетъ, работой не занятъ. Но онъ и не имѣетъ на это времени, потому что главная его забота – это лѣченіе и еще болѣе успокоеніе приходящихъ къ нѣму крестьянъ. Они же снабжаютъ его всѣмъ необходимымъ, такъ что ни въ чёмъ онъ не нуждается. При своихъ лѣтахъ онъ недавно впервые женился и сейчасъ имѣетъ дочь-младенца, и жена его на сносяхъ. Поговорить съ нимъ намъ не удалось, потому что люди стоятъ къ нѣму въ очередности и пускаютъ развѣ что тѣхъ, кто сильно мучается болью или при смерти. Намъ довелось видѣть, какъ принесенный къ нѣму отрокъ лѣтъ четырнадцати, до того упавшій съ лодки и бывшій безъ памяти, такъ что многіе сочли его утопшимъ, очнулся и всталъ послѣ наложенія рукъ и поцѣлуя въ уста. Въ другомъ случаѣ названый Итильванъ излѣчилъ молодуху, находящуюся въ родовой мукѣ, такъ что она тутъ же родила здороваго младенца, коій и былъ показанъ собравшейся толпѣ. Однако не всѣ лѣченія кончаются хорошо, и иногда онъ признаетъ самъ, что ничего не можетъ сдѣлать, предавая больного его судьбѣ. Но и въ этихъ случаяхъ больные уходятъ отъ него успокоенные. Думается, что разговорами своими названный Итильванъ снимаетъ съ нихъ смертную тоску, отчего они пребываютъ впредь въ добромъ расположеніи духа и ужѣ не тяготятся своею участiю.
Стоитъ ли говорить, что всѣ названные нами примѣры чудесъ, сотворяемыхъ Итильваномъ, приводятъ толпу, постоянно окружающую его домъ, въ неистовство…»
В этом месте текст неожиданно обрывался – ни даты, ни подписи. Сразу за ним шёл другой:
«Озабоченный всё растущимъ вліяніемъ самозванаго пророка въ средѣ необразованныхъ крестьянъ … уѣзда, священникъ … прихода, отецъ Н-й произвелъ слѣдующее, съ нашей точки зрѣнія, хорошо просчитанное дѣло. Узнавъ, что самозванецъ считается родомъ изъ деревни Неврюги, онъ поѣхалъ выше по теченію, гдѣ находится русское сѣло Стропинино, и нашелъ тамъ старуху-крестьянку нужныхъ годовъ, Пелагею Ст-ву, вдову. Будучи склонной до винопития, она за вознагражденіе согласилась показать прилюдно, что въ молодости снесла своего новорожденнаго дiтя, прижитаго во грѣхе, въ рѣку, о чёмъ священникъ зналъ изъ исповедальныхъ списковъ. Будучи внушаемой и узнавъ о сути дѣла, она сама увѣрилась, что живущій въ Неврюгино человекъ, именуемый Итильваномъ, и есть её чудомъ спасшійся сынъ. Такъ что когда доставили ея на мѣсто, Пелагеей былъ разыгранъ своего рода спектакль, въ искренности котораго не могъ бы сомневаться никто изъ присутствующихъ.
Какъ и разсчитывалъ отецъ Н-й, появленіе матери даннаго человѣка должно было вызвать смятеніе и сомнѣніе въ умахъ прихожанъ, что и случилось тутъ же. Однако названный Итильванъ, понимая, по всей видимости, вѣсь рискъ своего положенiя, селъ подлѣ Ст-вой и, взявъ ея за руки, разговаривалъ съ ней тихо и кротко. Хоть говорилъ онъ по-русски, что именно было имъ сказано, слышать мы не могли. Однако не прошедъ и десяти минутъ, слезы брызнули изъ глазъ старухи, сама она повалилась въ ноги проходимца и стала каяться въ обмане, называя его батюшкой и избавителемъ. Послѣ чего примкнула къ ряду тѣхъ, кто почитаетъ его, и утверждаетъ также, что съ прикосновеніемъ его избавилась отъ своей пагубной склонности къ вину. Съ отцомъ Н-мъ общаться избѣгаетъ и обличаетъ его прилюдно въ томъ, что-де подстрекалъ ея къ обману.
Такъ же и многіе русскіе, равно какъ и инородцы, однажды попавъ къ Итильвану, становятся его лютыми поклонниками, забываютъ святую церковь, въ чёмъ видится намъ большой рискъ и опасность. Посему предлагаемъ принять всяческіе мѣры, вплоть до ареста и изоляціи самозванца…» И т. д., и т. п. Год 1859-й, июль месяц.
Рома захлопнул тетрадь и закрыл глаза, откинулся в кресле. Перебор. На сегодня явно перебор. Да и то ли это, чего он искал? Нужно ли ему всё это? И про кого – про Итильвана, про их Итильвана, своего, которого и ждёшь и веришь, хотя ни во что уже не веришь и ничего в этой жизни не ждёшь?
И всё-таки, всё-таки… Что-то давило и не давало покоя. Как будто главного тебе не рассказали. Осталось где-то там, за забором всех этих протокольных слов. Живое, пульсирующее, настоящее. И найти его, почувствовать, увидеть хотелось всё ещё очень. Забытое, ушедшее. Глаза первопредка. Не то рыбьи, не то зверьи, не то человечьи глаза. Если заплыть подальше и долго, пристально вглядываться в пустоту воды под собою, вдруг всплывёт и будет смотреть глубоководно, подслеповато, как и ты всматриваешься, еле угадывая, еле улавливая его под водой, почти путая со своим отражением.
Это как в густой туман спускаешься с яра. Не видно ни зги, одно белое молоко кругом. Лес остался наверху и сзади. Лес – простой и понятный даже в тумане: от дерева до дерева идёшь и видишь, и всё узнаёшь и понимаешь, но вот вышел на яр – и перед тобой ничего. Пустота. Одна белая-белая мгла. Осторожно спускаешься с сыпучего яра, будто погружаешься в туман всё глубже и глубже. Тихо, влажно, плещет волна о влажный песок. О влажный песок и о брюхо крутобокой дедовой лодки. Так и находишь её – по звуку. Лодки делали на века. Уходили ранней весной, ещё почти зимой, в лес, выспрашивали, высматривали, потом точили да выпаривали, огнём, ножом доставая из осины душу – крутобокую итаку. С ней жили, её завещали внукам. И Рома знал, что где-то его ждёт старая дедова лодка. Дед бережно хранил её, вот она и ждёт его, качается на волне, а стоит шагнуть – сразу отчалит и поплывёт в молоко и туман.
Без вёсел. Для этого путешествия вёсла не нужны.
Клубится туман. Что лодка движется, ясно только по тихому шёпоту струи бод бортом. Струя упругая, толкает, словно бы кто-то лодку несёт. Можно расслабиться и лечь на дно. И ни о чём не думать. Река для итилита – мать и дом. На реке не страшно. И с рекой не страшно. На реке смерти нет, ами так говорила. Смерть ждёт дома, а на реке – одно успокоение. Счастливыми считались те, кого забрала Итиль. Кто домашней смертью умер, ещё добраться до неё должен, дойти, добрести из своего залесья – страны в молоке и тумане. Волна шепчет о борт, будто кто-то баюкает, и вокруг ни зги. Не закрывая глаз, можно наяву грезить. Что-то угадывается, что-то чуется и слышится в бормотании, в шёпоте волны, в упругой тяге подводной струи, и можно видеть реку до дна, можно видеть небо до дна – и ничего между тем не видеть.
Вдруг садишься, будто кто-то в спину толкнул.
Туман развеяло. Распахнулось чёрно-звёздное, ясное, холодное над головой, и чёрная вода снизу сияет, а берег, гора и город на ней кажутся неживыми, вымершими.
И видно, что вода прибывает. Будто выгибает спину неведомая подводная гора, речное чудо-юдо – поднимается река, вспучивается, несётся вперёд вместе с лодкой. Растёт и нарастает над берегом стремительно, неуклонно. И Рома сверху видит его весь: вот Подгорная, вот церковь на яру, вон площадь и дома – тут и ДК, и администрация, и ряд хрущовок, и сталинки Главной, где в коляске своей уснул Алёша… Но вдруг треснуло что-то под брюхом, глухо ухнуло – и забурлила, ринулась в город вода. Понесло лодку, только успел вцепиться в борт. Летит стремительно, аж уши заложило, а сам понимает – дамба! Дамба над городом, держит весь Подгорный от воды. Но что реке дамба? Вот ухнуло и покатилось: Подгорный вмиг скрылся, как не бывало, несёт, затопляя, река вверх, по Спасской, глотая дома, глотая улицы, вот уже и школы не стало, вот уже близко ДК, площадь – и вот нет никакой площади, нет никакого ДК. И Нагорный, и его родной Нагорный – всё ныряет под воду, всё закрывает водой. А лодка несётся, и он в неё – как на спине взбесившегося коня: и слететь страшно, и оставаться опасно. Как завороженный вцепился в борта и летит. Вот уже глубоко внизу – все улицы, где-то там скрылась Кривошеинская проплешина и ближний лес – и вдруг остановилась вода, стихла.