
Полная версия
Жёлтая книга
… Медкомиссия. Кого-то ведут за руку, кого-то несут. Ребятишки радуются друг другу. Неловкие и искренние их порывы трогают и пугают. Им непонятно пока, что они другие. Для любого, самого простого движения, у них свой путь. Поворот головы, взмах рукой, бег. Одни, неодинаковыми ножками, переваливаются с бока на бок, другие, улыбаясь широко, ползут вдоль стены, некоторые общаются в сидячем положении – глазами обнимают всех вокруг…
А вот этот малыш сносно ходит, но никак не может обуздать руки. Хочет одеться сам. Непослушные пальцы неловко пытаются втиснуть пластмассовый кружочек на нитяной ноге в прорез ткани. Не получается. Ярость сминает детское личико в грубую гримасу. Руку сжимает судорога и волна восторженного наслаждения охватывает ребенка в процессе не раз повторенного действия.
Получилось! Но это удар, еще и еще… по материнскому боку… Любящие глаза с состраданием наблюдают за тем, как распадается маска удовлетворения сотворенным до конца движением… "Ма-ма! Что я наделал?.." «Ну ничего, не плач, мой милый…у тебя же получилось…»
Факт появления на свет нездорового человека тешит надеждой, что вот теперь-то исчерпан, наконец, лимит чудовищной несправедливости по отношению к нему. Увы! Запасы этого у нас безграничны.
Занятия в бассейне не похожи на уроки плавания. Скорее, это возвращение к состоянию покоя у мамы в животике. Вода помогает забыть о силе притяжения земли, успокаивает движения, ослабляет боль. И, всего через пару недель, как подарок:
– Вы знаете, сын восемь лет спал у меня на животе, и вот, после бассейна, он стал засыпать сам, на кровати!
– А мы теперь понемногу сами ходим!
– У нас тоже…
Увы, были такие ребята, которых оказалось невозможно не то, что запустить в бассейн, но даже просто – вывезти из дому. Но такие принимали гостей, отвечали на телефонные звонки и рисовали. Написанное карандашом, зажатым в зубах или привязанным к руке… это не продолжение страданий, но воплощение радости, безмолвное красноречивое описание её.
…Газету отобрали. Исподтишка, одним днём. Внешне всё выглядело как повышение по службе. Прекратились занятия в бассейне, деткам стало хуже. Кто-то из взрослых читателей, перенесших блокаду Ленинграда, не смог пережить перемену облика газеты. Неискренность трудно скрыть. Внимание напоказ ухудшает самочувствие. К больному нельзя так: холодными с улицы руками, с ледяным сердцем.
Буквы, слова, фразы… Сколь не пиши о сострадании…
Через три года, по наитию или навету, решились, наконец, собрать читателей вместе. В новой редакции… Согласились не все.
Гости сидели, вжавшись в раковины своих колясочек, вымученно улыбались, и, чтобы не расплакаться, громко высмеивали недуги… "Помучили и бросили", – говорили они друг другу полушепотом по телефону на следующий день. Почему тихо? Да вроде бы и на автобусе покатали, и чаем напоили. Но им не нужно, чтобы было как у здоровых…Им нужно свое! Поговорить о том, как лучше отвлечься от боли, о книгах, о том, как выжить в перерыве между праздничными днями показной заботы.
…Остановка. Недлинный язык очереди степенно убирается в просторную пасть маршрутки. Высокий худой мужчина в черном драповом пальто достает из кармана горсть семечек и, понемногу высыпая их на землю, подманивает голубей. Всегда несытые птицы рады и подходят все ближе, к самым ногам. Те, кто посмелее, деликатно склёвывают подсолнухи с носка ботинка. Мужчина улыбается, но замечает вдруг, что у одного из голубей культя, скрученная в плотный комочек лапа. Делая резкий выпад, он втаптывает ногами в асфальт птицу. "Так тебе и надо" , – злорадно шипит он, соскребая о бордюр прилипшее к подошвам горячее тельце. Никто из стоящих рядом не спросил: "За что?!" Никто не вздрогнул, не вздохнул, не посмел возразить… Каждый боялся оказаться на месте этой несчастной и смотрел в другую сторону…
Что же там такого на этой пресловутой "другой" стороне?.. Там вдоволь недобрых мыслей и снов… Там нет ничего такого же хорошего и легкого, как ветреное прикосновение к вечно насупленным еловым веткам… как "Здравствуй!"– навстречу измученным глазам, по телефону или на белом листе…
Почти любой человека находится под обаянием заблуждения о том, что всем прочим ведомо то, что знакомо ему самому. Эпоха страны Советов уходит незаметно. Но каждому, рождённому под её сенью, памятно многое из того, о чём не узнаешь из статей и романов современников. Многое не просто отпечаталось в сознании людей, но подавило их настолько, насколько способна сделать это глыба льда, отколовшаяся от айсберга человеческого бытия. И все наши дела, до скончания века, мы станем совершать по мерке нашего советского времени. Как бы надолго оно не отказалось от нас, мы не в состоянии сделать того же. Мы – советский народ. Искусственно созданная общность настоящих людей.
Ванечка
Всё на свете вьётся верёвочкой до конечности, и исчезает бесследно, как камень в воде. Поморщится та немного, чихнёт пузырями воздуха, а камешек оставляет себе: пусть-ко полежит за пазухой, дождётся своего часа, рядом-то много, таких же. Всклубится изредка пылью ил от иного камня, да тут же неподалёку и укладывается.
Дно детства мягкое, светлое, песчаное. Вода искристая, прозрачная, искренняя. Время нет-нет, да уронит что на дно, прячет с глаз долой. Со стороны – тишь да гладь, а подойди, так уж не испить, не взойти, да и дна не видать.
Было это в… Неважно, когда, жаль, что всё описанное происходило на самом деле.
Пыльные городские автобусы, задорно гудя, вереницей подъезжали к кинотеатру пионерского лагеря, и высаживали своих весёлых пассажиров. Впереди – пара недель бессмысленной беготни под расслабленным приглядом воспитателей, редкие встречи с роднёй по выходным, и танцы в сумерках на площади перед столовой. Девочки по опытней умыкнули у мам из косметичек яркие новогодние тени, а прочим на радость – безразмерная палетка синей побелки на стенах корпуса.
Среди модных стрижек и косичек с бабочками бантов, выделяются бледными сырыми горошинами бритые головы интернатских ребят. С первой секунды разлетаются в прах их затаённые надежды быть «как все». Хотя бы здесь, хотя бы на одно лето. «Домашние» дети сторонятся их: кто-то незаметно, кто-то с подчёркнутым нажимом пера детской бездумной жестокости. Интернатские толпятся подле очередного в их жизни взрослого, от полупустых чемоданов и вправду исходит неприятный запах.
К счастью, настоящее детей редко – несбывшееся прошлое их родителей. К несчастью, – вдохновение и поэзия нечасто предваряют появление людей на свет. В сравнение с расчётливыми «домашними», интернатские дети – романтики, хотят стать капитанами. Мальчишкам кажется, что, покинув неласковый к ним край, навсегда распрощаются с грубыми окриками в свой адрес. Раздражённые наивностью, воспитатели пригибают их головы к парте, гнут свою линию, добиваясь послушания. Так проще. Не впускать чужих детей в сердце, вымещая на них же злобу за то, что сам дурён. Угрозами и насилием вкореняется отсутствие собственного достоинства. Приятно приласкать малютка, за которым тыл многочисленной родни. Быть элементом сложившегося здания куда проще, чем возводить сооружение на пустом месте. Около одинокого дерева вскоре вырастает трава, под его сенью находят приют птицы. А люди… те чаще берутся за пилу, дабы не нарушать монотонности пейзажа, так оно чаще… чище.
Бум негодования вызывает тигрица, с рыком отмахнувшаяся от младенца в мохнатой тельняшке. Вызывает сомнение добропорядочность кукушек. Лишённого материнской защиты представителя мира животных ожидает скорая гибель или приют новой семьи, в которой не станут разбирать, чей ты, а согреют, накормят и накажут, как полагается, по заслугам. Никто не заснёт без поцелуя на ночь. Старая медведица, передавая на воспитание своё непоседливое потомство более молодой, в течение долгих недель испытывает добропорядочность приёмной матери. За единственной жалобой последует немедленная отставка. Поведение медведей вызывает восхищение, но чем провинился человеческий детёныш? Отчего у него-то всё не так? Неужели, умение рассуждать лишает сострадания?
Сиротский дом невольно порождает монстров, страждущих мщения. Неосознанное неодолимое желание, чтобы кто-то испытал хоть часть пережитого самим. Вот, с этим они и приезжают в лагерь. Расквитаться, насколько получится. Иначе… как жить дальше?
Итак, заводской пионерский лагерь. Моя чёртова дюжина, 13 отряд. Девочки все домашние. Обживаются, раскладывая по тумбочкам пупсиков и пудру. Мальчишки из интерната. Пинком загнав чемоданы под кровать, выбегают из корпуса и снуют. Лиц не разглядеть, со стороны, так ни дать не взять – муравейник в панике летнего ливня. Городское суматошное судно взято на абордаж много мачтовым лесным кораблём. Как только два борта разойдутся, потеряв друг друг а из виду, я обращу на себя внимание, а пока – стою в стороне, и слежу за тем, чтобы абордажные крючья, разойдясь, не оставили кого-либо за бортом.
Проходит день, второй, третий… Дети, как дети: бегают, дерутся, бьют стёкла и не желают спать после обеда. Захожу в комнату: «Мальчишки, отбой!». Разговоры прекращаются и вдруг, как выстрел над ухом: «Будьте его мамой!» Вздрагиваю и поворачиваюсь на голос: «Чьей?!» Двое ребят подводят парнишку. Делается стыдно и страшно. Отвечаю сразу, честно, то, что в состоянии выговорить: «Это слишком серьёзно, чтобы так, сразу решиться.»
Глаза мальчишек меняют цвет, они явно растроганы, рады, что не обманула и принимаются раскрывать настежь все западни своих сердец, их тайны и секреты.
– Мать… бутылка… отец в тюрьме… подбросили… сирота… у меня никого нет… – последняя, сдобренная оскалом улыбки фраза поставила точку терпению:
– Всё! Хватит! У вас есть я. – Вырвалось, как на волю…
Один из мальчишек слишком уж увлёкся зондированием носа. Решительными шагами направляюсь в его сторону, и, о, ужас! – ребёнку, которому едва минуло восемь, испуганно прикрывает голову рукой, одновременно зажмуривая глаза.
В пору зажмуриваться самой, но спрашиваю ласково:
– Как тебя зовут?
– Ваня.
–Ванечка, разве я тебя бью?
–Нет.
–А почему ты прикрываешь голову рукой?
– Не знаю.
–Тебя в интернате бьют?
– Да.
– По голове?
– Да.
– Больно?
– Больно…
К концу лагерной смены, моё появление Ванечка встречал по ситуации: виноватой или радостной улыбкой. Говорил, что наказываю только «за дело». Одним из таких «дел» было ненамеренное убийство кукушонка. Ребята сами не поняли, как это всё вышло, к тому же, смерть в их возрасте воспринимается, как нечто страшное, но нереальное, как то, что с ними никогда не произойдёт.
В наказание читала вслух «Маленького принца», передавая опыт Жизни, Любви и Смерти. Для некоторых наказанием было чтение само по себе, на иных произвёл впечатление «шелест колосьев на ветру». Конец сказки огорчил всех, а на следующий день случайно залетевшая в комнату ласточка была осторожно и единодушно выдворена на улицу. Дети были рады первому подвигу добра. Они светились изнутри, как именинники, и держались вместе. Счастье, как горе, его не снести в одиночку.
В лагере было довольно много интересных событий, к каждому из них с удовольствием готовились. Но однажды, это было рано утром 3 июня, по радио сообщили, что под Уфой, при пожаре на железной дороге погибли люди, среди них были дети, сто восемьдесят один ребёнок. Об этом же вскользь, как бы невзначай сообщили и на планёрке у начальника лагеря, а после обсуждали предстоящий в этот день спортивный праздник. Не понимая, как взрослые люди, педагоги, могут обсуждать ход какого-то там веселья, когда в стране объявлен траур, я сообщила, что мой отряд ни на какую спартакиаду не пойдёт.
– Детям-то я объясню, что к чему… – сказала я собравшимся и вышла.
Осознавая, насколько мало у нас времени на это, искали способы разбудить в мальчишках всё лучшее, что основательно пряталось, ожидая удобного часа. Мы играли в футбол, рисовали, пели, читали книги, сочиняли стихи… «Своё» проступало постепенно, но очень не хватало неких, присущих счастливому человеку, черт.
К «домашним» приезжали родные, привозили горы снеди, которая поначалу поедалась тайком или в окружении глотающих слюнки интернатских. Помогать пришлось всем. Кого-то избавляли от зависти, кого-то от жадности. После приезда родителей с гостинцами, выложили угощение на теннисный стол и устроили день сладкоежки, – поделили всё поровну, на 35 человек, даже ягоды. По паре клубничек и черешен получили все. А следующее пиршество организовали уже сами, мальчики и девочки составили несколько тумбочек и накрыли общий стол.
Эх, мальчишки… Днём бегают, занимаются мужскими делами, а вечером плачут. Так хочется к маме. Пусть часто пьяная, грубая, какая угодно, но ведь ма-ма. А если её нет вообще? Выключаю свет, подхожу к каждому, укрываю, шепчу ласковы слова. Потом беру гитару и пою Есенина, Евтушенко, иногда рискую и своё:
Сутулят небо хлопья облаков,
И, начертив пощёчины движенья,
У города взлетел и был таков
Твой самолёт – игра воображенья…
Конец потока. Раздаю «прощальные» шоколадки, ребята волнуются: «А вам?!» Ухожу к себе и начинаю готовить последний сюрприз. Рисую на лице маску рыжего клоуна, приклеиваю нос, подмигиваю себе в зеркало и выхожу.
– Настоящий… клоун!!! – Глаза сияют, улыбки во все щёки, – Это наша… наша…
Действительно, кто я им теперь? Кто?!
Не отрядом, а большим семейством мы идём на карнавал, где отплясываем до полуночи.
Ребята так вымотались, что засыпают, едва разобрав постели. Сидя перед зеркалом, снимаю грим. Могу на спор угадать, кто храпит, а кто бормочет во сне. Подставляю лицо под струи воды, остатки веселья скапывают с носа. Думаю, что делать дальше. Лето – ладно, я остаюсь, и все три смены они будут со мной, а что после?
А наутро начальник лагеря, обвинив в неумении работать с детьми, сообщил, что призыв против кощунственного проведения праздника в день всесоюзного траура по погибшим в катастрофе детям, ни что иное, как высокомерие и неуважение к коллективу. Но пока ничего не знаю об этом, меня беспокоит только одно: Ванечка разучился прикрывать голову рукой, что с ним будет теперь?
Воронеж
Всего-то сорок лет назад, дед Коля с братом Алёшей14 и его симпатичным другом Егором15 сидели за круглым довоенным столом, вспоминая о том, как было там, на фронте. Я сидела тихо, не вмешиваясь. Вдыхала аромат табака и дымок спичечной серы. Эти запахи так подходили к тому, о чём они говорили… И вдруг дядя Егор обратил внимание на меня:
– Алёша, это твоя внучка? – опередив брата, Алексей подтвердил:
– Да, к тому же, она наша коллега! Она тоже пишет.
– Надо же… Такая юная. Прочти что-нибудь, – предложил дядя Егор.
В то время, рифмы ещё без труда оседали в моей белокурой голове, поэтому, не стеснённая отсутствием тетради, но, как и полагается, без особого выражения, я принялась читать.
Дядя Егор задумался, дед Алёша был доволен:
– Есть у неё… да?
– Да… – Чуть поджав губы ответил он. – Только… Подойди ближе, девочка. – Я приблизилась и дядя Егор, похмыкав немного, сказал:
– Видишь ли, ты пишешь замечательно, но в нашем деле существует нечто… В общем, чтобы тебя заметили, надо писать не то, что хочется. Я бы тебе посоветовал, престижа одного ради, воспевать родной город. Так будет правильно.
Я возмутилась и попыталась было возразить, но, перехватив юношеский порыв, дед Алёша встал между нами, положил свою большую тёплую руку мне на плечо и слегка сжал его.
Проводив гостя, дед Алёша подозвал меня к себе в кабинет и, глядя в глаза, сказал:
– Не слушай никого. Пиши. Пиши сердцем. Только так и можно.
Деду Алёше я верила безусловно, но всё равно сделалось немного грустно.
Я шла домой, оглядывая просторный зонт неба с горошинами звёзд, что держал перед собой город, защищаясь от ветра, и жалела о том, что не увидел тот красивый человек в моих стихах ни неба, не улиц города. Не понял он, что для того, чтобы писать о месте, где родился, нет необходимости многократно повторять его имя.
Над моим Воронежем с самого Дня Победы вьются траурные ленты дыма заводских труб. Они именно там, где им и надлежит быть.
Мне нравится читать письмена следов лап голубей, вдавленных в асфальт. Приятно видеть красивые натруженные руки рабочих в трамвае. Грустно от растаявших почти островков старины, чья привычная интеллигентная безысходность вопиет, как водится шепотом. А нелепая, жалкая бравада новостроек вызывает дурноту.
Мой Воронеж – это воздушный серебристый шарик луны, взмывающий каждую ночь под потолок неба. И он же, – усердный музыкант, ударник, – дождь, из глаз которого брызжут слёзы после любого неудачного такта.
Мой город сердит и равнодушен, завоевать его расположения – дорогого стоит, но главными в нём останутся навечно: мудрый взгляд бабушки, когда-то ясные и счастливые, а теперь тревожные глаза мамы, напряжённые думы отца…
Возвращаясь из дальних красивых стран в распростёртые объятия города, открывая его для себя каждый раз, как подарок, понимаешь, что своё, оно всё же лучше, краше.
Мой Воронеж – это тот самый родной край… полукруглый край чаши, из которой не когда не утолишь жажды вполне.
Участь
Огрубевший кулак ветра медленно сжимает позёмку и долго-долго удерживает её, как жука, что щекочет небольно и яростно, стремясь во что бы то ни стало выбраться на волю.
Еле слышное несмелое чириканье за окном знаменует появление пришлой жданной весны! Славно, словно полощет кто воздухом горло, как горячей от студи водой ручья. Теплый минус тщится сдержать в пределах посеребрённых старинных рам всё, что было наделано за зиму. Прежними кажутся лишь черты.
Сугробы тянутся к крыше, краше всё еще угодившей им под спуд земли. А навстречу – истёртый оттепелью сосуль оскал, капает с него часто, зловеще, нездорово… Но не обманет уж никого своим унылым видом небосвод. Он упрям, как увязшая в смоле льда златоглазка… Но до весны-то, вот-вот… немного совсем, и тропинки скоро будут чисто вымыты и сухи, черная молодая земля обрастёт буйной щетиной травы, а солнце, из зависти к белокожей соседке, обрисует её недостатки, сделав их заметнее, истратив на то свой и без того непокойный сон.
Вырвалась к концу позёмка. Но, вместо того, чтоб сбежать, сникла от заметной укоризны солнца, да не всем его приглядка страшна.
Белая плесень облака проступила на кроне дуба, жемчужный налёт вздоха позабыла на небесной раковине вода… Украшенная бисером воздушных пузырьков слюда весеннего пруда, а под нею – медленной тягучей гжелью струятся тела рыб.
Солнце отклеивает лёд от берегов, и вот уже недовольная спросонья жаба, пробившись насквозь пробкою шипучки, крушит толпу, совершая первый шаг.
Куст, и тот стремится сойти с места! А неподалёку от него лениво ржавеет пень.
Сушатся на сквозняке, блестят мытые колонковые кисточки молодых листочков. Меж потоков душа тёплого света и холодного, от земли, воздуха, мечется в смятении крапивница. Напуганная ею мышь юркнула под прогретое солнцем плетёное одеяло прошлогодней травы, и замерла до поры.
А ветер, – тот всё возится в кроне сосны, не может улечься никак.
Округа столь зримо попала под колёса жизни. И, толкая вперёд тот рыдван всё быстрее, меняет попутчиков участь, стараясь не свыкаться с их близостью, казаться безучастной. Ибо не ведает, – кому суждено засидеться у окна, а кому и выйти, прямо на всём ходу.
Весенняя песня
– Да что же это такое! Если это опять собака, я не знаю, что сделаю.
– Ну, и что же ты сделаешь?
– Пока не знаю!
– Зато я прекрасно понимаю, что нас ждёт. В дом только не тащи, возьми ключи от сарая. Мы от прежних насекомых только-только избавились.
Я шёл на слух. Пятна лежалой листвы, сливаясь с солнечными зайчиками, не давали шанса рассмотреть, где что. Небольшие лужи первоцветов стекались в ручьи и реки, которые затопили лес, но это не сделало его внятным более обыкновенного.
Сперва показалось, что где-то плакал ребёнок. Позже звук стал напоминать сдержанные рыдания собаки. Такое уже случалось, когда лапа пришлой гончей попала в один из капканов, выброшенных соседом за овраг.
Плач усиливался. Я лихорадочно крутил головой из стороны в сторону, удалялся от упругой спины тропинки всё дальше и дальше, но всё никак не мог понять, откуда исходят эти горестные звуки. Ускорив шаг, насколько было возможно, попытался было забраться в лес ещё глубже, но тут деревья, которые доселе отстранялись немного, уступая дорогу, преградили мне путь. Пришлось остановиться, чтобы разобраться, куда идти теперь, как вновь услышал рыдания, но в этот раз они раздавались прямо над головой. Окинув ствол ясеня, стоящий передо мной с ног до головы, я разглядел… дятла. Не смущаясь моим присутствием, он всхлипывал, сокрушённо охлопывал крыльями бока и пищал, как малое дитя, оплакивая, судя по всему, столь скорое завершение беззаботной юности.
Не желая мешать невинному и простому выражению чувств, я отошёл так тихо, как сумел, ноне мог сдержать улыбки, рассуждая о том, что, конечно, у каждого – свой повод лить слёзы. И ведь впервые в жизни, горький плачь оказался весенней песней.
– Всегда бы так… – бормотал я, и спешил домой, поделиться радостью.
А за спиной, выискивая что-то, скреблись куриными лапами по земле деревья. Едва не задевая их, по волнам ветвей устремился ворон. Он тоже торопился, ибо нёс к закату солнце. И лоснился его клюв…
Так не бывает
Так не бывает.
Море. На случайно обронённый в воду, исписанный неслучайными словами листок с аппетитом накинулись маленькие рачки. Мерцающий клубок пирующих обратил на себя внимание большой морской чайки. Спустя мгновение птица стоит рядом, по колено в белой, как она сама, пене. Голод часто сильнее страха, но не в этот раз.
Мы так близки друг другу: я – птица – море. Белый комочек бумаги тает, на наших глазах. И исчезнет вовсе к тому моменту, как бильярдный шар солнца скатится в лунку горизонта, а возложит взамен на побитое молью сукно луну.
Волны беседуют степенно, часто кивают, ссылаясь на берег, а наговорившись скручивают полотно моря в безразмерный рулон. Слой за слоем, раз за разом, день за днём: белое, зелёное, песочное, чёрное… Локотки волн толкают друг друга. Последующая стремится сорвать очертания с края хрустящей камнями чаши раньше предыдущей, но – тщетно. Никому не нарушить заведённого порядка.
К монотонности биения привыкает всё: чайки, люди, берег и даже само море. И всё же иногда, вопреки повиновению обыденности, в его душе созревают морщины сомнений. Впрочем, ветер, привыкший к иному порядку, гонит их подальше от бирюзовой безмятежности с силой, которая заставляет бежать. Во след летит брошенное или обронённое некогда в самое лицо глубине.
Такие волны сбивают с ног, смывают гальку банальности, оставляя мелкие камешки озарений, которые мешают идти дальше, будто сдерживая нарочно.
Тёплые ручейки летнего дождя, непорочная улыбка зимнего солнца, пыльный ствол тополя, – и всё мимо, мимо, мимо… Вступая в тень истины, как в реку, перейти на другую сторону, не замочив ног? Так не бывает.
По-бабьи
Она сидела напротив и плакала. Анатомически верные черты лица, чистая кожа, продуманный беспорядок волос и прочие женские прелести, которым непросто перерасти в достоинства… точнее – в достоинство, которое одно весомее всего видимого и того, что прилично лишь угадывать, рассуждая о женщине.
Любил ли я её? Когда-то – да. Описывая свои чувства к ней, мог поклясться, что винил себя в излишней деликатности, а после положился на то, чисто бабье, что непременно должно было присутствовать в ней, но, как оказалось, – ошибся.
Если бы меня спросили, что главное в женщине, я бы ответил, что это любовь к жизни. Воплощение которой дети, собаки, ветер с моря, тень ворона над дорогой, божьи коровки, пирующие у блюдца со сладким чаем. Я искал в ней это всё, и, казалось, находил, но на самом деле, – просто видел своё отражение в её пустых глазах.
Я дал ей выплакаться и, протянув немодный льняной носовой платок, спросил:
– Так что же, всё-таки, стряслось?
– Ах! Ты меня никогда не понимал! – попыталась было возобновить свои рыдания она, но я перебил:
– Перестань. Это всё давно не имеет смысла, расскажи, что произошло.
И она, уже без слёз, а с тихой безнадёжностью поведала мне о том…
– Когда мы расстались, я была немного расстроена, но вспомнила от том, что всё, что ни делается – к лучшему, решила продать квартиру и уехать к сестре в Грецию. Она давно меня звала, но наша с тобой связь, её неопределенность, держала меня здесь. Покупатель на квартиру нашёлся быстро, и вот, утром того дня, когда должны были быть подписаны все документы, мне стало нехорошо, и.… в общем… Оказалось, что я беременна.