Полная версия
Польские земли под властью Петербурга. От Венского конгресса до Первой мировой
Не менее важное значение имел и извлеченный из неудавшегося восстания 1830–1831 годов урок, гласивший, что выступление против российского владычества без участия крестьянства обречено на поражение. Предлагались самые разные способы расширенной мобилизации сельских жителей – позиции радикального демократа Лелевеля отличались от взглядов более умеренных представителей Польского демократического общества во главе с Виктором Гельтманом или консервативных сторонников Чарторыйского в первую очередь по вопросу, в какой мере шляхте надо отказаться от своих старых привилегий. Общим для всех этих подходов было то, что польское крестьянство все больше перемещалось в центр интереса современников и их размышлений о политике. Тем самым были созданы предпосылки для формирования концепции, приписывавшей польскому народу (lud) – мифологизированному, якобы национально-аутентичному, – ключевую роль в восстановлении польской нации. В ходе польской рецепции позитивизма эта идея была подхвачена и получила дальнейшее развитие.
Но не только «большая» – парижская – эмиграция была катализатором идей и действий. Помимо нее, в существовавшем до 1846 года самостоятельном городе-государстве Краков, особенно в Ягеллонском университете, собирались влиятельные фигуры, поддерживавшие память о польской государственности, идею ее расширения до границ 1772 года и, не в последнюю очередь, идею ее реформы в духе Майской конституции 1791 года. Таким образом, определяющими факторами эры польского романтизма после 1831 года были – более, чем когда-либо прежде, – фундаментальный опыт утраты поляками собственной государственности и вера в возможность изменения неудовлетворительного статус-кво революционным путем. Одновременно это была кульминационная эпоха такого польского самосознания, в котором образ «себя» создавался путем четкого противопоставления «московитскому Другому», а поляки и русские рассматривались как представители двух антагонистических духовных начал74.
Ноябрьское восстание имело последствия и для российской идейной жизни. С одной стороны, именно тогда родился топос «неблагодарной» и «мятежной» Польши, который бытовал в среде имперской бюрократии и российской общественности до конца существования Российской империи. Яростное стихотворение Пушкина «Клеветникам России» – наглядный тому пример. Впервые оно было опубликовано в брошюре «На взятие Варшавы» и привело к длительной ссоре между Пушкиным и его польским другом-поэтом – Адамом Мицкевичем75. С другой стороны, споры по поводу польского восстания способствовали тому, что в России начались дебаты, участники которых стали обсуждать содержание понятия «русский». Спор между западниками и славянофилами в 1830‐е годы, конечно, имел более давние корни, но важнейший импульс был дан ему именно общественным возмущением по поводу «польского мятежа». В известном смысле триада «православие, самодержавие, народность», которую в те годы сформулировал недавно (1833) назначенный министр народного просвещения Уваров и которая стала идеологической основой российской государственности, тоже может рассматриваться как реакция на польское национальное восстание. Удивительная карьера Фаддея (Тадеуша) Булгарина, получавшего от государства привилегии за деятельность в качестве рупора правительственной пропаганды, тоже становится понятна только на фоне «польского вопроса». Здесь мы видим, как влияние мятежных провинций на внутрироссийские форумы общественного мнения уже предвосхищало многое из того, что мы будем наблюдать в интенсивном взаимодействии между периферией и центром в 1860‐е годы76.
Как же можно оценить значение этого долгого десятилетия после Венского конгресса для развития Царства Польского? Несмотря на все политические конфликты до и их эскалацию после 1825 года, это был все же период относительной стабильности, длившийся более пятнадцати лет. По крайней мере, применительно к Царству Польскому – но не к западным губерниям – можно утверждать, что, благодаря высокой степени государственной самостоятельности и участия населения в принятии политических решений, а также культурного развития, там образовалась атмосфера, первое время позволявшая значительной части польской элиты мириться с российским владычеством. И только когда со вступлением на престол Николая I усилилось вмешательство Петербурга в польские дела и обострились репрессии, этот фундамент стал давать трещины и начался подъем тех радикальных молодых сил, которые выдвинули лозунг насильственного изменения ситуации.
По иронии судьбы именно насыщенная культурная и образовательная жизнь процветающей Варшавы и послужила питательной почвой для этих радикальных настроений. Свободы, предоставленные Конституцией и политической системой, созданной в 1815 году, обеспечили наличие форумов, на которых – как раз к тому моменту, когда петербургские власти начали эти свободы урезать, – формулировалась все более фундаментальная критика российского господства. Поколение, воспитанное в это долгое десятилетие расцвета культуры, социальных и интеллектуальных достижений и надежд, не желало принимать все более авторитарную политику николаевского режима. После 1815 года образовалась – прежде всего в столице – стабильная сеть учреждений, организаций и связей, позволявшая польскому движению протеста и сопротивления становиться все более динамичным и радикальным.
Более того, именно эти пространства свободы в 1820‐е годы породили у людей сознание принадлежности к польской нации как к некой политической сущности, причем оно вышло за пределы узких кругов дворянства и интеллигенции в широкие слои общества. Ярким доказательством тому явилась всенародная поддержка восстания 1830 года, по крайней мере в Варшаве. Ноябрьское восстание, несомненно, значительно интенсифицировало этот длительный процесс формирования политических мнений и идентичности.
Не менее очевидным образом Ноябрьское восстание продемонстрировало, что и через пятьдесят лет после первого раздела представители польской элиты все еще рассматривали себя как культурное и политическое единство в границах, которые совпадали с границами старой польско-литовской аристократической республики. Выражения солидарности и высокая готовность населения идти добровольцами в отряды к повстанцам наблюдались не только в прусской и австрийской частях Польши: по крайней мере дворянская элита в западных губерниях России также приняла участие в восстании. Это показывает, насколько период с 1815 по 1830 год характеризовался волей к сохранению и частично даже к интенсификации связей между старыми польскими восточными территориями и Царством Польским. Несомненно, этому в значительной степени способствовали три польских университета – Варшавский, Виленский и Краковский. Многие деятели того времени, в том числе и Лелевель, работали в одном или нескольких из них, тем самым укрепляя межрегиональное общение. Кроме того, существовали многочисленные интеллектуальные кружки и литературные салоны, которые тоже поддерживали связи между польскими территориями. Трансграничный литературный и интеллектуальный рынок общественного мнения позволял идее польской нации распространяться по линиям этих связей. Не случайно три выдающихся романтика польской литературы – Адам Мицкевич, Зыгмунт Красинский и Юлиуш Словацкий – были родом из восточных «кресов». Благодаря развивавшемуся таким образом в 1815–1830 годах культурному национализму даже в те времена, когда единой польской государственности не существовало, идея одной Польши продолжала жить, а риторика воссоединения передавалась от поколения к поколению.
Есть и еще одна причина, по которой значение этих нескольких лет автономии Польши для последующего ее развития трудно переоценить. Дело в том, что период 1815–1830 годов представлял собой точку отсчета во всех последующих рассуждениях о том, как можно – и можно ли вообще – решить «польский вопрос» в политической системе Российской империи. Эту роль данный период играл и в проектах реформ Александра Велёпольского в 1860‐е годы, и в позднейших требованиях автономии, высказывавшихся более умеренной частью польского политического спектра, и в дискурсе той части царской бюрократии и российской общественности, которая была склонна уступить требованиям автономии со стороны Польши. Даже для противников таких уступок Царство Польское, созданное по милости Александра I, представляло собой важную точку отсчета: по их мнению, здесь можно было сразу наглядно убедиться, что предоставление значительной автономии только породило бы «мечту» о восстановлении старого Польского государства.
Однако в первый послереволюционный период эта мечта казалась далекой и недосягаемой. Под диктатом генерала Паскевича, ставшего императорским наместником, началась полоса угнетения длиной более двадцати лет, когда российские чиновники, цензоры и жандармы контролировали всю политическую и культурную жизнь в Царстве Польском.
ЧИНОВНИКИ, ЦЕНЗОРЫ И ЖАНДАРМЫ: ЭПОХА ПАСКЕВИЧА (1831–1855)
После 1831 года российское господство в Царстве Польском приобрело новые черты. Действие Конституции Конгрессовой Польши было приостановлено, парламент – ликвидирован, а независимая армия – распущена. Кроме того, Николай I объявил в мятежном районе бессрочное чрезвычайное положение. Таким образом, изданный в 1832 году «Органический статут», заменявший собой Конституцию для Царства Польского, сразу стал макулатурой, так как не действовал с момента провозглашения военного положения в 1833 году и до самой кончины императора в 1855‐м. Вместо основного закона царь дал Варшаве нового наместника – в лице победоносного полководца Паскевича. Получив от Николая титул князя Варшавского, Паскевич оставался на данном посту вплоть до своей смерти в 1856 году, и именно на нем лежит основная ответственность за репрессивный характер «эпохи жандармов», продолжавшейся в Царстве Польском более двух десятилетий77. У Паскевича за плечами была впечатляющая военная карьера, боевой опыт он приобрел не только во время Наполеоновских войн, но и в походах против Персии и Османской империи, а также на Кавказе78.
Первые действия как Паскевича в новой должности, так и петербургских властей после подавления «мятежа» были направлены на наказание повстанцев. Всеобщая амнистия, объявленная царем, не распространялась на тех, кого были основания считать «изначальными заговорщиками». В результате 80 тыс. человек из Царства Польского и западных губерний были сосланы в Сибирь, имения дворян, подозреваемых в участии в восстании или его поддержке, были конфискованы и переданы неполякам, в первую очередь русским. По оценкам, таким образом лишились своей собственности 3 тыс. землевладельцев, связанных с восстанием. Кроме того, значительная часть солдат и офицеров бывшей польской армии должны были отныне нести службу во внутренних районах Российской империи. Немало поляков было отправлено на Кавказ, где в 30–40‐е годы бушевала кровопролитная война79.
Репрессивные меры коснулись и католической церкви. Архиепископ Варшавский потерял титул примаса, был закрыт ряд монастырей и церквей, подвергались аресту ксендзы. Ценная церковная утварь конфисковывалась в массовом порядке, как и другие, светские культурные ценности (в том числе большая библиотека Варшавского общества друзей наук), – все это было отправлено в Петербург. В последующие годы православной церкви оказывалось демонстративное предпочтение, была образована православная Варшавская епархия, а католическая церковь подвергалась мелочной регламентации со стороны органов власти, в которых все больше влияния приобретали русские чиновники, вмешивавшиеся во внутреннюю структуру костела. Действовали правила, дискриминировавшие в смешанных католико-православных семьях тех из супругов и родителей, кто принадлежал к католическому вероисповеданию.
Тем самым мы подошли к разговору об одной из основных тенденций петербургской политики после 1831 года: и столичные министерства на берегах Невы, и Паскевич на месте пытались вытеснять поляков-католиков с руководящих позиций в гражданской администрации – впрочем, по большей части безуспешно: не хватало чиновников из внутренней России, которыми тех можно было бы заменить, да и воля петербургских властей к деполонизации местной административной структуры была в конечном счете недостаточно сильна. Это проявлялось, помимо прочего, в том, что польский язык и после 1831 года оставался в Царстве Польском языком гражданской администрации.
Данное обстоятельство указывает на одну характерную черту петербургской политики в целом: если мы посмотрим на десятилетия после подавления Ноябрьского восстания, то едва ли сможем разглядеть какую-то ясную программную переориентацию имперской административной практики. Российские меры после 1831 года были нацелены прежде всего на осуждение повстанцев в прямом смысле, а также на своего рода символическое наказание «неверных поляков» и на предотвращение дальнейших беспорядков. Но строго выверенной политики в отношении мятежных провинций, которая была бы нацелена на устойчивую интеграцию этих территорий в состав империи, не прослеживается. Наоборот, имперская политика в Царстве Польском в последующие десятилетия характеризовалась многочисленными противоречиями. Например, хотя Паскевич как уполномоченный представитель императора руководил всеми правительственными делами в Польше, там вплоть до 1841 года продолжал существовать Государственный совет, а Министерства внутренних дел, юстиции и финансов по-прежнему действовали в качестве независимых ведомств. С одной стороны, в 1847 году в Царстве Польском было введено российское уголовное право, а с другой – Кодекс Наполеона продолжал применяться без изменений в области гражданского права. В 1837 году была введена новая структура губерний, выстроенная по российской модели, однако местная администрация продолжала следовать традиционной модели сотрудничества элит. И хотя польские валюта и система мер и весов были заменены на российские, это мало что изменило в независимой финансово-экономической политике польской провинции. В этом смысле можно сказать, что существовало принципиальное расхождение между теми административными мерами, которые были призваны крепче привязать Царство Польское к остальной империи, и теми практиками и директивами, которыми царское правительство показывало, что оно по-прежнему признает принципиальную инаковость Конгрессовой Польши.
В конечном итоге это нашло выражение и в Органическом статуте 1832 года: хотя данная квазиконституция в реальной управленческой деятельности не играла никакой роли, она все же символически свидетельствовала, что и после Ноябрьского восстания Польша продолжает существовать как особая правовая зона. Таким образом, в принципе этот период не означал пересмотра фундаментальной интеграционной стратегии Петербурга в отношении Польши. Даже при Николае I правительство в первую очередь заботилось о сохранении территориального, политического и социального статус-кво в многонациональной Российской империи и об обеспечении ее единства через традиционную интеграционную идеологию лояльности царю и через сотрудничество с местными нерусскими элитами. Хотя Петербург был очень заинтересован в том, чтобы усилить контроль над мятежным регионом, все же принцип особого административного положения Царства Польского оставался незыблемым80.
Это особенно заметно по контрасту с теми мерами, которые были осуществлены Петербургом в западных губерниях в качестве реакции на восстание, воспринятое властями как вызов и оскорбление. Здесь, на этих – рассматриваемых как русские – территориях директивы, направленные на подавление любого локального партикуляризма и своеобразия, шли намного дальше, чем в Царстве Польском. Был создан специальный Комитет по делам западных губерний; традиционный Литовский статут – отменен и заменен российским правом; органы городского самоуправления и выборность должностных лиц – существенно ограничены. И без того сильная позиция губернатора как представителя царской власти была значительно расширена; на важные административные, судебные и образовательные должности стали назначать только русских, а русский язык получил почти исключительный статус всеобщего языка государственного делопроизводства. Кроме того, была централизована школьная система, а количество школ значительно сократилось. Но главное – было почти полностью закрыто единственное высшее учебное заведение в этих краях – Виленский университет, считавшийся рассадником польского заговора. Только медицинскому и богословскому факультетам разрешалось продолжать свою деятельность81.
Объектом государственной политики репрессий, которая вышла далеко за рамки непосредственных наказаний первого периода после восстания, стали прежде всего католическая и униатская церковь, а также польское или полонизированное дворянство. Недаром сказано, что в Польше происходил антикатолический «культуркампф» – происходил, когда такого понятия еще не существовало82. Многочисленные католические церкви и монастыри были закрыты, а греко-католическая религиозная община подвергалась гонениям. В 1839 году Петербург решил полностью ликвидировать униатскую церковь в западных губерниях и принудительно объединить ее с иерархией Русской православной церкви; идеологически это было оформлено как «возвращение». В то же время многочисленные правовые нововведения сильно ударили особенно по низшим и средним слоям польской шляхты. После 1836 года имперские власти стали требовать доказательство благородного происхождения для признания дворянства и впоследствии вычеркнули множество представителей мелкопоместной шляхты из дворянских родословных книг. В особенности генерал-губернатор юго-западных губерний Дмитрий Бибиков отличился в этом: только в Киевской, Подольской и Волынской губерниях свыше 60 тыс. человек потеряли дворянские титулы. Кроме того, в течение двух десятилетий после восстания более 50 тыс. представителей шляхты были принуждены переехать в глубь России, а многие из их земель были преобразованы в военные поселения83.
В целом воцарилась атмосфера недоверия по отношению к польским дворянам вообще и к выборным должностным лицам в частности. В период после 1831 года жандармы Третьего отделения, чрезвычайно активные в западных губерниях, регулярно раскрывали реальные или выдуманные виды деятельности, напоминавшие о восстании. Традиционно существовавшая оппозиция между дворянским обществом и государственной властью теперь все больше интерпретировалась как национальная. Петербург поставил себе целью добиться максимального контроля над местной администрацией, и добивался он этого за счет резкого сокращения выборных должностей, что привело к заметному ограничению прав дворянства на участие в управлении на местах и в судопроизводстве.
Все эти меры были направлены на более полную интеграцию территорий, отошедших к России по разделам 1772–1795 годов, в единую структуру империи, а также на ослабление их связи с Царством Польским. Кроме того, целенаправленные действия против католической и униатской церквей и против местной польской знати указывают на стремление Петербурга окончательно «деполонизировать» западные губернии и сломить культурное и социальное доминирование в них польской шляхты84. Такая программная ориентация в среднесрочной перспективе усилила различия между этими территориями и Царством Польским. И именно на эту, все возраставшую со временем, разницу главным образом и ссылались, когда хотели подчеркнуть непольский характер западных губерний и исконную их связь с Россией. Таким образом, для политики Петербурга маркирование отличий приобрело важнейшее значение. Эта фигура мысли имела прямые последствия и для логики действия имперских властей в Царстве Польском, потому что любая попытка привести Конгрессовую Польшу в более полное соответствие с общероссийскими стандартами грозила поставить под сомнение ее отличие от западных губерний. Данная дилемма мучила царских чиновников до самого конца российского присутствия в Польше. В период репрессий 1830–1840‐х годов она, несомненно, значительно способствовала тому, что власти так и не пересмотрели фундаментальный постулат об особом положении Царства Польского.
Тот факт, что польскими подданными империи этот период тем не менее воспринимался как время угнетения, был связан с контрастом между новыми порядками и недавно утраченными свободами. Память о самоуправлении была еще свежа. К тому же общественную и культурную жизнь сильно сковывали ужесточенные правила цензуры, которые самодержавие сначала ввело в России, реагируя на восстание декабристов, а затем, в 1843 году, распространило и на Царство Польское. Устав о цензуре в Варшавском учебном округе от 1843 года во многом напоминал Указ о цензуре в Российской империи от 1828 года, давая царским чиновникам весьма широкие полномочия85. Культурные и научные ассоциации, такие как прежде очень активное Общество друзей наук, были распущены, библиотеки и коллекции произведений искусства – частично вывезены в Россию. Полицейская сеть Третьего отделения, созданного после восстания декабристов, распространилась и по всему Царству Польскому; многочисленные запреты, аресты и депортации были направлены на предотвращение польско-патриотических «интриг». Работу тайной полиции можно назвать весьма успешной: все попытки поляков после разгрома возобновить политическую жизнь в форме подпольных кружков кончались провалом86.
Ущемление свободы прессы и культурной жизни сопровождалось мерами, призванными поставить образование – считалось, что именно оно послужило рассадником революционной мысли, – под строгий контроль государства. Варшавский университет был полностью закрыт, поскольку его подозревали в том, что он является центром подпольных ассоциаций и, следовательно, подрывных тайных обществ. Дисциплинарный надзор за регулярными начальными школами был в 1839 году перепоручен Министерству народного просвещения в Петербурге. Отныне министерство с берегов Невы контролировало преподавательский состав и учебное направление преподавания в Варшавском учебном округе87.
В результате этих мер установилась тягостная атмосфера надзора и репрессий. Неудивительно, что символом времени польская публицистика сделала строительство мощной Александровской цитадели в Варшаве: этот оплот царской армии на Висле интерпретировался как воплощение всего, что изменилось после 1831 года. В нем российский гнет и николаевский дух реставрации слились в один мрачный символ. Теперь Варшава казалась зажатой в железный обруч укреплений88.
Помимо крепости, появились памятники, с помощью которых российские власти после 1831 года демонстрировали свое превосходство и собственную интерпретацию Ноябрьского восстания, – прежде всего, обелиск на Саксонской площади, напоминавший о тех погибших на польско-российской войне, которые сражались на стороне российских войск. Это было преднамеренной демонстрацией власти. Разбитые повстанцы были здесь «разжалованы» в изменники, тогда как сторонники царской власти прославлялись в качестве защитников Отечества89. Эта политика символов была призвана показать, что в подчиненном положении Польши и в ее интеграции навечно в состав Российской империи не могло быть никаких сомнений.
Подобные символические «разжалования» вели к тому, что другие, более позитивные изменения, которые характеризовали Царство Польское в послереволюционный период, проходили почти незамеченными. А между тем прогресс в экономическом развитии и в области технических инноваций в 30–50‐е годы был довольно значительным. Прежде всего следует сказать об отмене таможенной границы между Россией и Польшей в 1851 году – данная мера обеспечила заметное возрождение экономики в Царстве Польском. Социальные и экономические преобразования этих десятилетий включали в себя, помимо прочего, дальнейший рост и техническое обновление польской промышленности, особенно в 1840‐е годы.
Установление таможенной границы между Польшей и Российской империей в 1831 году вначале создало серьезные препятствия для польского производства. Например, многие текстильные фабрики переехали в Белосток, располагавшийся на российской таможенной территории, что облегчало и удешевляло им изготовление сукна для российского рынка, и прежде всего для российской армии. Так едва ли не за одну ночь Белосток стал крупным центром сукноделия и одним из главных промышленных городов в западных губерниях90.
Что касается фабрик, оставшихся в Царстве Польском, то, чтобы снизить себестоимость продукции, они вынуждены были внедрять инновации, и поэтому, особенно в 1840‐е годы, производство все больше механизировалось. Когда в 1851 году таможенные барьеры между Польшей и Россией пали и экспорт польской продукции на российский рынок стал быстро расти, технически хорошо оснащенные фабрики в Царстве Польском заняли ведущие позиции в империи. Наиболее концентрированное проявление этот экономический бум польских территорий нашел в Лодзи – текстильной столице, которая, как уже было сказано выше, за несколько десятилетий превратилась в большой город, где фабриканты, такие как Шайблер или Познанский, осуществляли промышленное производство сукна в невиданных ранее масштабах91.