bannerbanner
Толсты́е: безвестные и знаменитые
Толсты́е: безвестные и знаменитые

Полная версия

Толсты́е: безвестные и знаменитые

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

Вероятно, денег удалось добыть, а в остальном всё весьма прискорбно – по-прежнему Толстой не в силах следовать составленным им правилам, и только кается, и кается:

«У Горчакова солгал, ложь. В Новотроицком трактире (мало fierté) [«мало гордости» – видимо, опять напился], дома не занимался английским языком (недостаток твёрдости). У Волконск[ого]. был неестествен и рассеян, и засиделся до часу (рассеянность, желание выказать и слабость характера). <.>.. Встал поздно от лени. <…> До Колымажного двора не дошёл пешком, нежничество, ездил с желанием выказаться, для того же заезжал к Озерову. Не воротился на Колымажный, необдуманность».

Хочется написать: вот если бы не было этого самокопания, этих попыток держать себя в узде, возможно, Толстой погиб бы где-то на дуэли или спился, или потерялся в недрах какой-то канцелярии – и тогда не появился бы в России замечательный писатель. Однако вовсе не покаянные записи в дневнике заставили Толстого выйти из порочного круга. Брат Николай настоял на том, чтобы Лёва отправился вместе с ним на Кавказ и поступил на службу в армию. Именно там, за неимением привычных развлечений, будущий классик всё свободное время стал отдавать литературному труду – сначала дописал «Детство», начатое ещё в Ясной Поляне, затем продолжил свои литературные опыты, основанные на впечатлениях детства и юности.

Любопытно, что рукопись «Детства», отправленную в журнал «Современник» в 1852 году, Толстой подписал инициалами «Л.Н.Т». То ли не хотел «осквернить» репутацию представителя знатного семейства отказом или даже насмешкой неучтивого редактора, то ли рассчитывал получить объективную оценку своего труда и литературных способностей. К счастью, Николаю Алексеевичу Некрасову понравилась рукопись неизвестного автора и вскоре «Детство» опубликовали. Одобрительные высказывания профессиональных литераторов стали подтверждением того, что Толстой на правильном пути, и он продолжал писать. После начала Крымской войны Толстой участвовал в сражениях на территории Валахии, а затем оказался в Севастополе. В результате на свет появились «Севастопольские рассказы», которые имели успех у публики, прежде всего, потому что тема была очень актуальная.

И всё же непонятно, с чего бы это юный Лёва стал писать? Речь, прежде всего, о дневниках, с которых началось его увлечение литературным творчеством. Наверняка в университетской клинике с книгами не было проблем – читай и набирайся сил. Так что версию, будто это увлечение возникло от безделья, убедительной нельзя признать. Но кто же ему посоветовал взяться за перо? Можно предположить, что юноша так тяжело переживал случившееся с ним несчастье, что врачи призвали на подмогу специалиста по психическим заболеваниям. И вот что он мог посоветовать пациенту:

«Возьмите в руки перо и изложите на бумаге все ваши переживания, всю боль. Попробуйте разобраться с тем, что с вами происходит. Лучше вас никто этого не сделает, даже дипломированный психиатр. Поверьте, стоит вам начать писать, как в самом скором времени почувствуете, что боль куда-то отступает. Чем больше будете писать, тем легче станет на душе. Однако не слишком увлекайтесь самобичеванием. Гораздо полезнее для вашего здоровья описать всё так, будто это случилось не с вами, а с кем-нибудь другим – так поступают многие писатели. Нет иного способа избавиться от душевных мук, от угрызений совести, как мысленно переложить это на кого-нибудь другого. В данном случае, на плечи выдуманного вами человека. Вот он теперь и будет мучиться».

Конечно, юный Лёва поначалу не помышлял о том, чтобы стать писателем. Взявшись за дневник, он описывал лишь собственные ощущения и строил планы, как преуспеть в борьбе с самим собой. Но убедившись, что следовать этим планам ему не удаётся, а бесконечные покаяния, признание душевной слабости не приводят к нужному результату, вспомнил о рекомендациях врача. Тогда-то в его дневнике появились первые отрывочные воспоминания, описания впечатлений от встреч с разными людьми. А затем Толстой и в самом деле стал получать удовольствие от творчества – всё точно так, как предсказал ему когда-то врач.

Возможно, если бы Толстой в юношеские годы был пай-мальчиком, он в итоге стал бы заурядным чиновником, или так и остался небогатым помещиком, или сделал бы военную карьеру – примеры таких биографий можно найти и графских, и в княжеских семьях. Но чувство вины за то, что успел когда-то натворить, преследовало Толстого даже в зрелые годы и требовало покаяния. Вот что он написал в своей «Исповеди»:

«Без ужаса, омерзения и боли сердечной не могу вспомнить об этих годах. Я убивал людей на войне, вызывал на дуэль, чтоб убить; проигрывал в карты, проедал труды мужиков; казнил их, блудил, обманывал. Ложь, воровство, любодеяние всех родов, пьянство, насилие, убийство… Не было преступления, которого бы я не совершал».

Сознание порочности своей натуры побудило его к поиску причин – Толстой «препарировал» свой характер, пытаясь разложить его на составляющие и понять, чем вызваны те или иные поступки. Кто знает, может быть, так и не смог в этом разобраться, но опыт самоанализа помог ему, когда потребовалось описать художественными средствами характер героев своих произведений. Один из его современников, Сергей Андреевский, писал:

«Выступая в печати со своим психологическим анализом, Толстой рисковал быть непонятым, потому что, наполняя свои страницы длинными монологами действующих лиц – этими причудливыми, молчаливыми беседами людей "про себя", наедине с собою – Толстой создавал совершенно новый, смелый приём в литературе».

Толстой и в самом деле «рисковал быть непонятым», поскольку ему не всегда удавалось в нескольких фразах передать душевное состояние человека, найдя выразительный художественный образ, подходящую метафору. Отсюда его многословие, когда описание малозначительных событий или обоснование поступков персонажей романа занимали несколько страниц. Толстой и сам был не в восторге от своих творений – об этом он сообщил Афанасию Фету в январе 1871 года:

«Невероятно и ни на что не похоже, но я прочёл Ксенофонта и теперь à livre ouvert читаю его. Для Гомера же нужен только лексикон и немного напряжения. Жду с нетерпением случая показать кому-нибудь этот фокус. Но как я счастлив, что на меня бог наслал эту дурь. Во-первых, я наслаждаюсь, во-вторых, убедился, что из всего истинно прекрасного и простого прекрасного, что произвело слово человеческое, я до сих пор ничего не знал, как и все (исключая профессоров, которые, хоть и знают, не понимают), в-третьих, тому, что я не пишу и писать дребедени многословной, вроде «Войны», я больше никогда не стану. И виноват и, ей-богу, никогда не буду».

Но выгода от толстых романов несомненна, поскольку издатели платят автору «построчно». К тому же не всякий читатель способен с первого раза понять мысль писателя – ему надобно всё растолковать, желательно, повторить не один раз, только тогда можно рассчитывать на интерес широкой публики к его произведениям. Читатель как бы вслед за автором влезает в шкуру персонажа и словно бы сам всё переживает – такое растянутое во времени переживание читателю гораздо привычнее и понятнее, чем ощущения, возникающие, например, при чтении текстов непревзойдённого мастера метафоры Юрия Олеши. Поэтому этот «смелый приём» надо признать во всех смыслах весьма удачной и прибыльной находкой.

В современной русской литературе у Толстого немало в той или иной степени успешных подражателей, сочиняющих толстые романы, однако многописательство Дмитрия Быкова оставляем за скобками, так же как и его бездарную попытку соединить в себе писателя а ля Лев Николаевич и поэта а ля Алексей Константинович. Да и Алексея Николаевича из него не вышло – как по причине отсутствия таланта, так и из-за того, что журналист возомнил себя политиком.

Итак, с истоками вроде бы разобрались, но что же стало стимулом для невиданного трудолюбия? Писать по двадцать страниц в день добротным литературным языком, что не исключало правок, – это никак не объяснить советом психиатра. Напротив, переутомление чревато неприятными последствиями, вредными для психики любого человека. Что же заставило так рисковать? Объяснение находим снова в дневниках – в записи, сделанной 20 марта 1852 года, ещё до того, как Толстой был признан талантливым писателем:

«Сколько я мог изучить себя, мне кажется, что во мне преобладают три дурные страсти: игра, сладострастие и тщеславие. <…> Эта страсть [тщеславие] чрезвычайно развита в наш век, над ней смеются; но её не осуждают; потому что она не вредна для других. Но зато для человека, одержимого ей, она хуже всех других страстей, она отравляет всё существование. Исключительная черта этой страсти, общая проказе, есть чрезвычайная прилипчивость. Мне кажется, однако, что, рассуждая об этом, я открыл источник этой страсти – это любовь к славе. Я много пострадал от этой страсти – она испортила мне лучшие года моей жизни и навек унесла от меня всю свежесть, смелость, веселость и предприимчивость молодости».

Толстой здесь не совсем прав – видимо, способность анализировать характеры и делать правильные выводы пришла к нему гораздо позже. Стремление к славе доныне остаётся важнейшим стимулом для самозабвенного труда писателя, особенно если учесть нищенские гонорары, которые российские издатели выплачивают авторам, за исключением нескольких, особо плодовитых и востребованных. Другое дело, что не всякий человек способен без последствий выдержать «трубный глас» фанфар – иногда это приводит к необратимому изменению личности.

Борис Эйхенбаум в книге «Творческие стимулы Л. Толстого» попытался оправдать своего кумира, как бы дезавуировав его признание:

«На деле это было, конечно, не простое тщеславие, которым страдают мелкие натуры, а нечто гораздо более сложное и серьёзное. Это было ощущение особой силы, особой исторической миссии».

Безусловно, желание защитить Толстого от злобных наветов заслуживает уважения, однако «миссия» тут явно ни при чём. О своём высоком предназначении Толстой стал задумываться уже гораздо позже, когда, с одной стороны, достиг зенита славы и обеспечил материальное благополучие семье, а с другой – стал сомневаться в том, что его литературные труды могут способствовать совершенствованию общества и человеческой природы. На самом деле, в признании Толстого очевиден признак слабости, которую он позже приписал Андрею Болконскому в «Войне и мире»:

«Как ни дороги, ни милы мне многие люди – отец, сестра, жена, – самые дорогие мне люди, – но, как ни страшно и неестественно это кажется, я всех их отдам сейчас за минуту славы, торжества над людьми, за любовь к себе людей, которых я не знаю и не буду знать».

Слаб человек, он жаждет славы, даже если для этого нет ни малейших оснований. Довольно часто люди просто считают себя выше остальных, не собираясь представлять какие-либо аргументы. Однако Толстой писал не только для того, чтобы доказать своё право на всеобщее признание, но и потому что уже нельзя было остановиться. Иначе возникло бы ощущение никчёмности. Своё пока что ничем и никем не подтверждённое превосходство, Толстой пытался отстаивать и в спорах. Вот что поведал Фет:

«С первой минуты я заметил в молодом Толстом невольную оппозицию всему общепринятому в области суждений. В это короткое время я только однажды видел его у Некрасова вечером в нашем холостом литературном кругу и был свидетелем того отчаяния, до которого доходил кипятящийся и задыхающийся от спора Тургенев на видимо сдержанные, но тем более язвительные возражения Толстого».

Да, характер у Толстого был ещё тот! Впрочем, такое поведение вполне естественно для человека, намеренного доказать своё превосходство любым путём, даже доводя собеседника до белого каления. Однако несдержанность Толстого в спорах можно расценить и как признак слабости, неуверенности в своих силах. Его язвительность – это лишь способ защитить себя от унижения, вызванного тем, что оппонент высказывает более аргументированные соображения, которые Толстой не в силах опровергнуть и потому вынужден прибегать к запрещённым приёмам, надеясь вывести оппонента из себя, заставить ошибиться или отказаться от продолжения спора.

О том же сообщал Дмитрий Григорович:

«Какое бы мнение ни высказывалось и чем авторитетнее казался ему собеседник, тем настойчивее подзадоривало его высказать противоположное и начать резаться на словах. Глядя, как он прислушивался, как всматривался в собеседника из глубины серых, глубоко запрятанных глаз и как иронически сжимались его губы, он как бы заранее обдумывал не прямой ответ, но такое мнение, которое должно было озадачить, сразить своею неожиданностью собеседника. Таким представлялся мне Толстой в молодости. В спорах он доходил иногда до крайностей».

Эти слова лишь подтверждают ранее сделанные выводы. Согласиться с чужим мнением – для Толстого это означает поражение. Истина его волнует меньше всего, поскольку в его понимании признанный писатель обязан всем навязывать своё мнение. Он должен управлять толпой своих читателей, иначе рано или поздно его свергнут с пьедестала. Он должен быть выше всех, иначе усомнится в необходимости продолжать дело, которому намерен посвятить всю жизнь. Поэтому и сам доходил иногда до крайностей, и вынуждал к этому других. Вот что Толстой написал в дневнике 25 июня 1861 года:

«Замечательная ссора с Тургеневым; окончательная – он подлец совершенный, но я думаю, что со временем не выдержу и прощу его».

Иными словами, Толстой по-прежнему уверен в собственной правоте, непогрешимости и не намерен извиняться, если в чём-то был неправ, если в азарте спора был излишне язвителен по отношению к своему противнику. Он способен лишь на то, чтобы с высоты своего положения простить заблудшего коллегу.

Судя по всему, будучи уже в ореоле славы, Толстой окончательно утратил интерес к поискам истины в спорах и по серьёзному поводу предпочитал не дискутировать с коллегами-литераторами и другими людьми своего круга. Именно так должен рассуждать известный писатель, учёный или политик – что толку аргументированно отстаивать собственное мнение, если можно настоять на своём, не утруждая себя анализом слов оппонента. К тому же, это поможет сохранить здоровье.

Однако прав был Эйхенбаум – не стоит придавать большое значение тщеславию Толстого, несмотря на его откровенное признание. Действительно, помимо стремления к славе, у Толстого был ещё один стимул для того, чтобы писать и писать не покладая рук – это желание поправить состояние своих финансов и обеспечить благополучие семьи. Вот что он записал в свой дневник 5 августа 1863 года, через два года после женитьбы и через месяц после рождения первого ребёнка:

«Я пишу теперь не для себя одного, как прежде, не для нас двух, как недавно, а для него».

А в «Исповеди» 1882 года читаем ещё более откровенное признание:

«В это время я стал писать из тщеславия, корыстолюбия и гордости. В писаниях своих я делал то же самое, что и в жизни. Для того чтобы иметь славу и деньги, для которых я писал, надо было скрывать хорошее и выказывать дурное. Я так и делал».

Не правда ли, загадочная фраза. С одной стороны, Толстой признаётся в собственном тщеславии и корыстолюбии, а с другой – по сути, утверждает, что приписывал персонажам своих произведений не самые лучшие свои черты. Примером могут служить приведённые выше слова Болконского о жажде славы любой ценой. Но в том-то и дело, что, «показывая дурное», Толстой предлагал читателю то, что есть в реальной жизни. Абсолютно хорошие и абсолютно дурные люди бывают только в сказках для детей. Так что некоторые малопривлекательные черты характера, несомненно, пошли ему на пользу при создании и «Анны Карениной», и «Войны и мира» – в своих героев он вкладывал частицу самого себя, во многих случаях используя alter ego, с которым продолжал бороться всю жизнь, хотя и без особого успеха.

Но вот что странно – в «Исповеди» Толстой писал, что «скрывал хорошее», а в «Записках христианина», написанных в том же 1882 году, утверждал, что не понимает разницы между добром и злом:

«Я таким нигилистом прожил 35 лет, <…> я написал в поучение русских людей 11-ть томов сочинений, за которые, кроме всякого рода восхвалений, получил тысяч полтораста денег, <…> я убедился, что не только ничему не могу учить людей, но решительно сам не имею ни малейшего понятия о том, что я такое, что хорошо, что дурно».

Бывал ли Толстой честен сам с собой, или, желая увериться в собственном величии, манипулировал понятиями? Чему же он мог тогда научить людей, которые читали его книги? Возможно, ценность его произведений, помимо сугубо литературных достоинств, в том, что они заставляли читателя задуматься о смысле бытия, хотя сам Толстой оставался в неведении до конца своей жизни.

После «Детства» интерес к произведениям Толстого начал падать, а к началу 1860-х годов он оказался, по выражению Бориса Эйхенбаума, «почти забытым писателем». На самом деле, Толстому просто не о чем было писать – ему не хватало жизненного опыта. Детские впечатления, служба на Кавказе и участие в Крымской войне позволили создать несколько интересных произведений, однако эти темы вскоре потеряли актуальность. Такая же неприятность сто лет спустя случилась с Юрием Трифоновым – за повесть «Студенты» он получил Сталинскую премию, а затем двадцать лет прошли для него в мучительных поисках своего пути.

Толстой искал подходящую тему несколько лет. На время забросив литературные занятия, в 1859 году он увлёкся устройством школ в своём уезде, а в 1862 году стал издавать журнал «Ясная поляна», так никем и не замеченный. От депрессии Толстого спасла женитьба в сентябре 1862 года. В течение первых двенадцати лет после женитьбы он написал романы «Война и мир» и «Анна Каренина».

Глава 3. Деревенский философ

Итак, анализ записей в дневнике Толстого приводит к выводу о том, что, по крайней мере, до середины 70-х годов его интересовали только слава и деньги. Однако это нельзя рассматривать как окончательный приговор, поскольку время от времени в его голову приходили и такие мысли:

«Зачем деньги, дурацкая литературная известность? Лучше с убеждением и увлечением писать хорошую и полезную вещь. За такой работой никогда не устанешь. А когда кончу, только была бы жизнь и добродетель, – дело найдётся. <…> В романе своём я изложу зло правления Русского, и ежели найду его удовлетворительным, то посвящу остальную жизнь на составление плана аристократического избирательного соединения с Монархическим правлением, на основании существующих выборов. Вот цель для добродетельной жизни».

Эта запись была сделана в дневнике 7 декабря 1852 года, когда Толстой находился на Кавказе и был лишён возможности вести привычную светскую жизнь. В какой-то степени и здесь «бытие определило сознание», и после возвращения в Москву на первый план выплыло желание написать что-то полезное – только тогда слава и деньги принесут реальное удовлетворение, которое не сравнить с теми ощущениями, которые возникают после написания некоего чтива на потребу публике. Понятно, что начинающему писателю столь грандиозный замысел не удался, но гораздо позже, через полвека, один из задуманных им персонажей «возродится» в романе «Воскресение» в образе Нехлюдова.

Более интересна мысль Толстого о реформировании монархии с учётом мнения аристократии. В этом один граф недалеко ушёл от другого графа – в 1873 году Алексей Константинович Толстой писал жене:

«Какая бы ты ни была демократка, ты не можешь отрицать, что в аристократии есть что-то связывающее, только ей присущее».

Вот и Лев Николаевич поначалу «делал ставку» не на простой народ, а на потомственную элиту. Вместе с тем, задумывая планы переустройства государства, Толстой временами признавался, но только самому себе, что эта задача ему явно не по силам. Вот что он написал в дневнике 7 июля 1854 года:

«Я почти невежда. Что я знаю, тому я выучился кое-как сам, урывками, без связи, без толку и то так мало. <…> Я умён, но ум мой ещё никогда ни на чем не был основательно испытан».

Отсутствие университетского образования Толстой пытался компенсировать, впитывая в себя знания из книг, даже изучил греческий язык, чтобы читать в оригинале Ксенофонта и Платона. Но дело в том, что писатель вполне может быть самоучкой, а вот философ – никогда. Здесь придётся напомнить об отношении Толстого к дискуссиям – для него это был не способ поиска истины, а средство утверждения собственного превосходства. Компенсировать недостаток продуктивного общения с интеллектуалами не могло даже невиданное трудолюбие Толстого – он много читал, а тексты, художественные или философские, возникали из-под его пера один за другим, почти без перерыва. Об этом писал и Борис Эйхенбаум в книге «Творческие стимулы Л. Толстого»:

«Толстой был одержим каким-то пафосом труда. Отдыхать он совсем не умел. Закончив одно, он сейчас же принимался за другое. Если наступал промежуток, он мучился и доходил почти до нервного заболевания».

Неуемное желание писать вполне сочетается с тем, что мог посоветовать Толстому психиатр весной 1847 года, когда юный Лёва лечился в университетской клинике. С тех пор спасением для него стал постоянный, до изнеможения, труд, иначе одолевали тяжкие мысли – и сожаление о прошлом, и думы о бессмысленности всего сущего, и ещё многое, о чём никто не узнает никогда. Можно предположить, что его преследовал и страх наказания, божьей кары за прежние грехи. Тут самое время припомнить народное поверье, согласно которому царевич Алексей, несчастный сын Петра Великого, проклял своего мучителя Петра Андреевича Толстого и весь его род на двенадцать колен вперёд.

Единственное разумное решение в этой ситуации – следуя совету психиатра, избавиться от тягостных мыслей, изложив их на бумаге. В противном случае сознание могло выйти из повиновения. Но что поделаешь, если иногда накапливается усталость – мозг истощён, не возникают новые идеи. Любому писателю это состояние знакомо. Софья Андреевна Толстая писала в дневнике 9 декабря 1870 года:

«Всё это время бездействия, по-моему умственного отдыха, его очень мучило. <…> Иногда ему казалось, что приходит вдохновение, и он радовался. Иногда ему кажется – это находит на него всегда вне дома и вне семьи, – что он сойдёт с ума, и страх сумасшествия до того делается силён, что после, когда он мне это рассказывал, на меня находил ужас».

Если к отсутствию полноценного общения с интеллектуалами прибавить то, что временами Толстой прекращал все связи с внешним миром, за исключением семьи, тогда неудивительно, что в своих философских исканиях он приходил к неверным выводам. Причина этой замкнутости состояла с том, что Толстой боялся утратить веру в собственные силы, а если её нет, тогда бессмысленно рассчитывать на вдохновение. Вот что Софья Андреевна написала в дневнике 24 февраля 1870 года:

«Мы не получаем ни газет, ни журналов. Л. говорит, что не хочет читать никаких критик. "Пушкина смущали критики, – лучше их не читать". Нам даром посылают "Зарю", в которой Страхов так превозносит талант Л. Это его радует».

И в самом деле, Николай Страхов, славянофил и поклонник творчества Толстого, не жалел восторженных эпитетов в критических статьях:

«Богатырь, который не поддался никаким нашим язвам и поветриям, который разметал, как щепки, всякие тараны, отшибающие у русского человека ясный взгляд и ясный ум, все те авторитеты, под которыми мы гнёмся и ёжимся. Из тяжкой борьбы с хаосом нашей жизни и нашего умственного мира он вышел только могучее и здоровее, только развил и укрепил в ней свои силы и разом поднял нашу литературу на высоту, о которой она и не мечтала».

Понятно, что любой писатель нуждается в признании, однако неумеренная лесть может нанести непоправимый вред. Достоинства художественных произведений Толстого не подлежат сомнению, однако, уверовав в собственное величие, он вообразил себя философом, причём чуть ли не единственным человеком на земле, который имеет право всех поучать и наставлять на путь истинный. Надо отметить и влияние Некрасова, который в письме 1856 года выразился вполне определённо и недвусмысленно:

«Я люблю <…> в вас великую надежду русской литературы, для которой вы уже многое сделали и для которой ещё более сделаете, когда поймёте, что в вашем отечестве роль писателя – есть прежде всего роль учителя и по возможности заступника за безгласных и приниженных».

Такие слова придавали новые силы, и Толстой продолжал писать, рассчитывая не только на пополнение семейного бюджета, но и на то, что тяжкий труд просветителя когда-нибудь даст нужный результат. В 1874 году, во время работы над «Анной Карениной», он признался в письме своей двоюродной тётушке Александре Андреевне Толстой, фрейлине императрицы:

«Вы говорите, что мы как белка в колесе. Разумеется. Но этого не надо говорить и думать. Я, по крайней мере, что бы я ни делал, всегда убеждаюсь, что du haut de ces pyramides 40 siecles mecontemplent (с высоты этих пирамид сорок веков смотрят на меня) и что весь мир погибнет, если я остановлюсь».

На страницу:
2 из 4