Полная версия
Разомкнутый круг
В середине октября инспектировать полк прибыл командир бригады Ромашов. Это был бодрый еще генерал-майор лет пятидесяти. Высокого роста, широкоплечий, с тугим животиком и пушистыми седыми бакенбардами на породистом лице, он производил впечатление бравого вояки и строгого начальника.
– Делать ему нечего! – злились оторванные от карт офицеры. Узнав об инспекции, полковой командир как всегда растерялся. Гусары давно шутили над его ужасом перед начальством.
– По мне лучше бы изрубить в капусту полк французов, нежели подвергнуться начальскому смотру, – говорил он всем и каждому.
Денщик носился с его парадным мундиром, разглаживая складки.
– Милостивый государь! – поскрипывая половицами и заложив руки за спину, выговаривал полковник Рубанову. – Вы совсем забросили свой эскадрон. Вы сюда прибыли не в карты играть, а сражаться с супостатом, – поднимал в себе раздражение командир полка. Он расхаживал перед стоящим во фрунт ротмистром и любовался его ладной фигурой и выправкой. – Пьешь, не спишь, а выглядишь превосходно, – похвалил все-таки своего друга.
Они были ровесниками, но полковник, словно на дрожжах, толстел. Щеки становились пухлыми и одутловатыми. В седло взбирался с трудом. «Вроде и ем мало», – расстраивался он, глядя на стройного гусара, и завистливо шевелил жирными плечами.
– Василий Михайлович! – смотрел на командира ясными голубыми глазами Рубанов, нисколько не смущаясь. – Поиграй с нами несколько ночей в карты, потом попаримся в баньке, потом я найду тебе дамочку, и станешь стройным, как палаш.
– Тебе, батюшка Аким Максимович, сорок лет уже, а ты как юнец безусый себя ведешь, – завистливо выговаривал полковник. – Остепениться пора. У тебя в деревне жена, сын растет…
Вспомнив о сыне, Рубанов опустил плечи.
– Да, надо хоть письмо написать, – вздохнул он.
Вечером в полк приехал штабной адъютант, майор средних лет, с подтверждением о смотре рано поутру и о выступлении затем в поход.
Выслушав гонца, полковой командир опустил голову, руки его задрожали. «Ой, беда, беда!» – трясся он.
– Васька! – заорал денщику. – Командиров ко мне.
Ровными рядами полк стоял на плацу.
– Ваше высокоблагородие, пора! – подсказал полковнику приезжий штабной адъютант, первым заметивший кавалькаду всадников с ехавшим впереди всех генералом.
Поборов дрожь, полковник молодцевато выхватил саблю и неожиданно гулко зарычал:
– Смир-р-рна!
Гусары замерли; казалось, даже их лошади перестали дышать.
Генерал, капризно качая головой в фетровой треуголке с плюмажем, подъехал к полку.
– На кра-а-а-ул! – заорал полковник, выкатив, словно от удушья, глаза, и полк четко выполнил команду, лязгнув саблями.
Генерал поздоровался, гусары, стараясь унять утреннюю дрожь, рявкнули здравицу. Полковник облегченно вытер разом, несмотря на прохладную погоду, вспотевший лоб и довольно улыбнулся. Генерал с напускным миролюбием на лице поехал вдоль фронта. Настроение у него было неважное, и он выискивал к чему бы придраться. Но мундиры были чисты, пуговицы сияли, ряды стояли ровно, кони сыты и ухожены. Рядовые и офицеры «ели» глазами начальство… «Положительно не к чему прицепиться!» – раздраженно думал он, зорко осматривая ровную линию замерших эскадронов в красочно-пестрой форме, и на минуту даже залюбовался ладными молодцами.
Генерал, скосив глаза, осмотрел свой, сидевший на нем как влитой темно-зеленый мундир и белые лосиные панталоны и остался доволен… И тут глаза его встретились с наглым взглядом ротмистра.
Генерал нахмурился. Ему нравился тип людей, подобных полковнику, которые тряслись в его присутствии, а этот – мало глядит вызывающе, но еще и ухмыляется…
– Фамилия? – наливаясь кровью и тяжело уставясь на офицера, с угрозой спросил генерал.
– Ротмистр Рубанов, ваше превосходительство, – как показалось командиру бригады, нахальным голосом ответил эскадронный.
Генерал медленно окинул его с ног до головы холодным, значительным взглядом.
«Элегантен, конечно, но всего лишь ротмистр! – с удовольствием отметил про себя. – Только вот лицо его мне очень знакомо… На балу, видно, встречались».
– Как в строю стоишь? – неожиданно заорал генерал. – Смотри, куда конь залез?.. – со страданием в голосе, что есть еще такие недисциплинированные офицеры, кричал он.
Гусары стали старательно выравнивать лошадей.
– Молчать! – перебил хотевшего что-то ответить эскадронного. – Дожил до седых висков, а с конем справиться не можешь! – унижал ротмистра. – Словно первогодок… – он не успел договорить.
– Генерал! – безо всякого уважения ответил гусар. – Я обязан исполнять приказы, но не обязан слушать оскорбления!
Строй затих. Казалось, даже лошади в ужасе глядят на ротмистра, не говоря уже о командире полка.
– Что-о-о?! – генерал захлебнулся холодным бешенством. – Бунтовать?! В Сибирь захотел? Да я тебя!!!
На что ротмистр надменно рассмеялся:
– До Сибири далеко, ваше превосходительство, а дворянин может защитить свою честь и на дуэли…
– Под арест бунтовщика! – брызгал слюной разошедшийся командующий. – Я императору отпишу!.. Я… Я… – не мог подобрать наказания генерал.
Полковник, чуть не падая с коня от страха, трясущимися руками принял саблю своего подчиненного.
– А вам, полковник, ставлю на вид беспардонную, заметьте, беспардонную наглость ваших офицеров, – повернул к полковнику взбешенное лицо Ромашов. – Привыкли там… в Петербурге… – не договорив, поскакал прочь. За ним двинулась свита.
Под звук оркестра, четко выдерживая строй, полк проплыл мимо разоруженного ротмистра, приложившего два пальца к головному убору.
Что же вы, батенька? – чуть не плакал полковник, сидя вечером в кругу своих офицеров и без конца утирая лоб платком. – Право, так и в Сибирь недолго угодить, и в отставку…
Причем отставка беспокоила его значительно сильнее.
– Да не виноват Рубанов! – заступился за друга ротмистр князь Голицын. – Его превосходительству придраться хотелось, что он успешно и осуществил… Да не думал отпор получить…
– Милостивый государь! – закричал полковник. – Какой отпор? Эта же – генерал!!! Вот получишь скоро производство в рядовые, забудешь про отпор-то, – пообещал он Рубанову, в сердцах хлопнув дверью.
Поутру разведчики сообщили, что недалеко, за лесом, обнаружен небольшой разъезд французов. Не успели оседлать лошадей, как появились уланы противника.
– На ко-о-нь! – раздалась команда Рубанова.
Эскадрон одним из первых в полку оказался в седле.
– Сабли из ножен! Ры-ы-сью арш! – отдал он команду.
Несколько пуль, противно свистя, пролетели над головой. Негромко вскрикнув, позади кто-то упал. Эскадрон на рысях мчался навстречу врагу.
– Прибавь рыси! – приказал Рубанов и выстрелил из пистолета в сторону противника.
Радость начинала пьянить его. Радость боя! Сабля серебряной молнией рассекала воздух над головой. Краем глаза он видел своих кавалеристов, крепко сжимающих рукояти клинков.
– У-р-р-а! – зверели они, приближаясь к противнику.
Перед ними были уже не люди, которые так же, как и они, недавно пили вино, играли в карты и любили женщин… – это были ВРАГИ. ВРАГИ России, а значит – и их ВРАГИ.
Оскалив зубы, Рубанов врубился в строй растерявшихся уланов. «Узнаете русских гусаров». – Оглядывался, выбирая противника. «У-р-р-а!» – слышал вокруг себя и видел отвагу в глазах друзей.
– У-р-р-а! – хрипел сам, обостренно воспринимая происходящее, и даже не думал, что может погибнуть.
«За Отечество! За Россию! Что может быть слаще Родины? За что еще можно без раздумий отдать жизнь?!»
Постепенно крики затихли, и с обеих сторон слышались лишь стоны раненых и предсмертные всхлипы. Рубились деловито и молча, исправно и на совесть исполняя воинскую свою работу.
Прорубаясь сквозь неприятельский строй, разя направо и налево, пробивался он к центру, где заметил командира французов, рядом с которым гарцевали трубач и знаменосец.
Вражеский полковник выглядел спокойным. Кивер его валялся под копытами коня. Потные черные волосы прилипли к высокому лбу. Серые глаза на бледном лице спокойно смотрели на приближающего врага. «Везет мне на уланских полковников, – подумал Рубанов, – своих и чужих». На минуту полковника заслонил разъяренный уланский капрал на толстом, сытом жеребце. В левой руке его чернел взведенный пистолет, направленный на ротмистра. Выстрелить улан не успел. Кхекнув, Рубанов ударил его по руке, и пистолет вместе с сжимавшей его кистью полетел на землю.
Превозмогая боль, дико скаля зубы и с ненавистью глядя на русского, из последних сил улан поднял правую руку с саблей, думая, успеет или нет, но гусар оказался и здесь счастливее и проворнее француза, а рука его – сильнее и тверже: пятьсот раз на спор вращал кистью свою шпагу ротмистр, – голова французского капрала свалилась под копыта, окропив кровью коня и мундир Рубанова. Спустя мгновение рухнуло вниз и обезглавленное тело.
На помощь полковнику подлетели еще несколько уланов и что-то кричали, пытаясь его увести, но бледный полковник, сжимая рукоять сабли, пристально смотрел на Акима и играл желваками.
К Рубанову, скача во весь опор, приблизился князь Голицын с гусарами, вооруженными карабинами.
– Пли! – скомандовал князь.
В его серых холодных глазах не видно было жестокости, а только печаль и жалость к людям, которые сейчас умрут по его приказу.
Свинец разметал вражеских уланов, свалив и трубача со знаменосцем, но не задев, однако, гордого полковника. Храбрые счастливы!
Честь пленить его Петр Голицын предоставил опальному командиру эскадрона. Князь не рвался к чинам, они сами шли к нему, поэтому в свои неполные тридцать лет он догнал уже Рубанова.
Полковник выстрелил в приблизившегося к нему русского, но пуля лишь пробила навылет кивер, не задев гусара. Тогда, держа саблю в правой руке, а знамя, подхваченное у убитого знаменосца, – в левой, француз бесстрашно ринулся на врага. Рубанов восхитился этим невысоким и, по-видимому, совсем даже не сильным, но таким храбрым человеком, бесстрашно идущим на верную гибель. Спрыгнув с коня, чтобы быть на равных, он улыбнулся французу.
Бой был недолгим. Излюбленным своим приемом, основанным на крепости запястья, Рубанов резким движением выбил саблю из рук неприятеля, а свою приставил к его горлу. Он не хотел убивать человека, к которому почувствовал уважение, хотя это и был враг, но не удержался от щегольства и, рисуясь перед вражеским полковником и своими гусарами, обтер неприятельским знаменем окровавленную саблю. Победа была полной и безоговорочной.
«Благодаря храбрости и умению гусары наголову разбили противника, пленив полковника и захватив знамя полка, – писал в депеше на имя Кутузова гусарский полковник, – особенно отличился командир первого эскадрона, ротмистр Рубанов, – отметил он, – прошу представить оного командира к награде».
А «оный командир», обняв левой рукой своего друга, князя Голицына, а правой – плененного врага, пил русскую, из чистой пшенички, водку и делал комплименты французу. Лесть была здесь не причем, оба солдаты, они понимали, кто чего стоит, а храбрость уважается любым честным человеком, независимо в какой армии он служит.
Француз лихо пил водку, чем опять вызвал уважение гусаров.
– Молодец! – хвалил его Рубанов и подливал в серебряную стопку. – Пейте, полковник, один раз живем и все под Богом ходим…
Говорили, естественно, на французском.
– Анри Лефевр, – представился француз, переодетый в новую гусарскую форму: его мундир был изорван и забрызган кровью.
– Давайте, Анри, выпьем за погибших, неважно, кто они… – поднимал стакан с водкой Голицын.
– Военная фортуна переменчива, – утешал себя француз, – и вы, и мы сражаемся на чужой земле, но за свою Родину… Выпьем за Родину – за теплую и ласковую Францию! – кричал опьяневший полковник.
– И за холодную, но тоже ласковую Россию! – поддержал его тост Петр Голицын. Глаза его на секунду затуманились и увлажнились. Он любил Россию и ненавидел войну.
– Жизнь прекраснее даже самой блистательной победы, – похлопывал француза по плечу Рубанов, утешая его.
Начались воспоминания о закончившемся сражении, гусары орали о своих подвигах, не слушая один другого, и пили… Русский человек все отмечает застольем – победу ли, поражение, рождение или смерть… Голоса были звонки и сочны, молодость бурлила в жилах, жажда жизни, побед и наград!.. Раздавались взрывы смеха и звон бокалов. Где-то достали шампанское и привели женщин. Голоса стали еще звонче, а жизнь еще прекраснее! К потолку летели пробки и поднимался табачный дым. Женщины повизгивали, что-то лопотали по-немецки и отбивались от дерзких рук.
– Я воюю за братство, равенство и счастье! – размахивал бокалом француз и пьяно глядел на пленившего его русского.
– А я воюю за Бога, Царя и Отечество, и в этом вижу свое счастье, – перебил его Рубанов.
– Вы имеете рабов, вы рабовладельцы! – горячился француз. – Люди рождаются свободными…
– Я тоже читал господ Вольтера и Руссо, – отвечал ему Голицын, – но пришел к выводу, что учрежденное природой и Богом, не может быть упразднено человеком безнаказанно, уравнение сословий в правах чревато гибелью нации…
– Однако Франция не погибла! – горячился Лефевр. – А напротив, скоро завоюет весь мир. Гений Наполеона возвысит французскую нацию. Я ведь не Анри Лефевр, – разоткровенничался окончательно опьяневший француз.
Шум утих, и все удивленно посмотрели на него.
– А кто же вы, маршал Мюрат, что ли? – съязвил Рубанов.
– Нет? Я граф Рауль де Сентонж, сложивший титул и состояние к ногам любимого императора.
– Весьма неумно! – вздохнул Рубанов. – Титул и состояние следует не складывать, а получать из рук любимого императора…
Гусарам давно надоел заумный спор их командира с пленным. Командир всегда прав! Даже, если неправ… И они занялись женщинами. Взяв гитару, направился к дамам и Голицын, по инерции размышляя о французской революции: «Однако Робеспьер многих дворян уравнял с простым людом. Головы равно слетали с их плеч», – думал он.
Гусары между тем привели еще одну даму, замерзшую в дороге и зябко кутавшуюся в меховую накидку. К радости присутствующих, она оказалась француженкой. Офицеры были приятно поражены ее элегантностью, и говорила она на понятном языке, в отличие от этих полнотелых фрау.
«Будь проклята наша российская склонность к раздумьям!» – чертыхнулся Голицын, любезно предложив гостье единственное кресло, но она решительно отказалась и скромно села на стул.
– Бог ты мой! – восхитился Рубанов, глядя на женщину. – Жив я, или душа моя на том свете в саду Господнем?
– Вы живы! – ответила женщина, улыбнувшись и устало снимая перчатки.
– А я думал, что это грезы… Не может столь редкостная красота осветить сей скромный уголок, – оседлал своего второго конька эскадронный командир и вдохновенно поцеловал тонкую ухоженную руку. – Кто вы, прекрасная незнакомка, – человек или мираж?
– Я скромная танцовщица балета, – ответила дама, – и следую в Петербург, – откинулась на спинку стула.
Это произвело фурор среди офицеров – в таком вертепе – и балерина… Положительно, Бог помогает страждущим!
– Осчастливьте воинов танцем, мадемуазель, – протянул ей цветок Голицын. Взгляд его повеселел и светился удовольствием от вида красивой женщины.
«Где он растение достал?» – мысленно ахнул Рубанов.
Женщина кокетливо улыбнулась Голицыну и пригубила бокал с шампанским. Офицеры тем временем освобождали для нее место, отодвигая столы и убирая стулья.
– Отказ, мадемуазель, будет неуместен, – с завистью глядя на князя, произнес Аким.
– Я станцую, – благосклонно кивнула она и вдруг замерла, увидев графа де Сентонжа.
Он же, побледнев еще сильнее, с бокалом вина подошел и поклонился ей.
Наступила тишина, и раздались аккорды гитары. Сначала неуверенно, а потом все более входя во вкус, танцовщица кружилась и выгибала свое тело, языком танца воспевая любовь, молодость и жизнь.
Офицеры замерли, наслаждаясь женской грацией, изгибом рук и, – о боже! – иногда мелькавшей над туфелькой ножкой. Танец ее кружил голову и будоражил молодую кровь.
– Виват! – дружно закричали офицеры, когда уставшая балерина сделала легкий книксен и поднесла к губам цветок.
Граф де Сентонж, он же Анри Лефевр, молча поцеловал даме руку, а она, в свою очередь, коснулась губами его спутанных густых волос.
– Господа! – произнес он. – Это моя старинная приятельница.
– Виват! – опять кричали офицеры и пили за графа и его знакомую, за женщин, музыку и любовь…
Утром не выспавшийся, похмельный, неудовлетворенный и злой Рубанов повез пленного в штаб армии. Зато оттуда, веселый и довольный, привез орден Святого Владимира 4-й степени и прощение о «допущенной им бестактности по отношению к его превосходительству генералу Ромашову» – так звучал рескрипт Кутузова.
– И вытер саблю о вражеское знамя! – восхитился главнокомандующий: депеша об этом полетела в Санкт-Петербург.
Минул Ильин день, а с ним и жаркое лето. Утра стали холодными и росистыми.
– До Ильина мужик купается, а с Ильина дня с рекой прощается, – приговаривала нянька Лукерья. – Есть сено, так есть и хлеб, – пекла с Акулькой каравай из новой ржи. – Для благословения в церковь его понесем, – целовала тонкими сухими губами душистую корку.
Начинались дожди… Гулять Максим стал реже, больше времени проводил дома, занимаясь с матерью французским языком, а с чернавским дьячком – счетом и русской грамотой.
По выходным ездил с матерью в церковь, думая о том, что скоро по грязи коляска не сумеет пройти пяти верст до Чернавки, где и находилась ближайшая церковь. Была, правда, церковь на том берегу реки в Ромашовке, но матушка плавать в лодке боялась.
«Вырасту, – мечтал Максим, – стану богатым, обязательно в Рубановке церковь выстрою… о трех куполах, как в нашей семье – отец, мать и сын».
– Закат нонче красный, знать, ветер будет! – топая ногами, зашел в людскую Данила и громко сбросил дрова у печи.
– Сними обувь-то, вон сколько на полы натекло, – недовольно забубнила Лукерья, смачно прихлебывая чай из надтреснутого блюдца.
Девка Акулька уговорила ее, а значит – и барыню, взять работником в дом так понравившегося ей молодого рыбака.
– Садись с нами чай пить, – пригласила она разбитного работника.
– Со всем удовольствием! Чай пить – не дрова рубить… – устроился он за столом.
Кучер Агафон недовольно оглядел нового дворового: «Ишь язык как подвешен, ровно помело метет, – думал он, чуть подвигаясь на лавке и уступая место. – А этой дурочке наверняка сообразит ребятеночка видит бог, сообразит. Да не моя то забота, – одернул себя, – мне, что ли, нянчиться?»
Его мысли почувствовала и старая Лукерья.
– Ты, Данилка, человек новый туточки, мотри не балуй… знаю вас, кобелей…
– А откуда же, бабушка, вы их так хорошо знаете? – улыбнулся бывший рыбак, громко прихлебывая чай.
Старушка обидчиво поджала губы.
– Получишь розог на конюшне, тогда узнаешь, голуба. А ты чего расселась? – накинулась она на девку. – Самовар барыне неси.
Тряхнув волосами и стрельнув озорными глазками на Данилу, Акулька подхватила самовар и скрылась в комнатах.
– Ишь, егоза! – ласково произнесла нянька и строго поглядела на Данилу: «Чегой-то зря я его в дом взяла…» – вздохнула она.
Тринадцатого сентября4 под Воздвиженье Креста Господня барыня решила ехать ко всенощной в церковь.
– Что-то душа не на месте! – жаловалась она няньке. – Получила письмо от Акима Максимовича – на войну собирается…
– Ох, Господи! – перекрестилась мамка. – Так и я с тобой поеду, – с нежностью смотрела она на барыню.
На Воздвиженье в Чернавке шумела ярмарка. Ольга Николаевна надумала развлечь сына. После церкви она немного успокоилась.
Максим пил грушевый квас и наблюдал, как цыган мужику лошадь торгует и безбожно его обманывает.
Сидящий на облучке брички Агафон тоже недовольно хмурился – жалел бестолкового мужика. Наконец, не выдержал и огромный, такой же обросший, как цыган, подошел к ним.
Максиму со своего места хорошо было видно, как он спорит с цыганом, указывая мужику на лошадь. Цыган что-то лопотал, яростно глядя на Агафона и жестикулируя руками: то поднося их к груди, то показывая на небо. Мужик сначала недоуменно крутил головой, затем какое-то понятие забрезжило в его дремучем мозгу, и через минуту он с остервенением лупил цыгана под хохот рубановского кучера.
Ярмарка в этот раз была скучная и быстро надоела.
По пути домой Максим выпросил разрешение у матушки посетить Кешку, и Агафон довез его почти до их дома.
– Недолго, сынок, – крикнула, уезжая, мать, – к темноте домой вернись, да пусть проводят тебя.
Зайти к деду Изоту она почему-то не захотела.
Кешки дома не оказалось: уехал с отцом и дядькой на рыбалку.
– Подожди маленько, – предложил Изот, – скоро вернуться должны.
Сам он вместе с невестками укладывал в сарае сено.
– Бери, барчук, вилы, да сено мне подавай, а я девкам наверх метать стану, – подключил Максима к работе.
Поплевав на ладони, тот доблестно схватил вилы.
Выглянуло вечернее солнышко, на минуту тонкими лучами пронзив высохшее душистое сено сквозь щели сарая. Воздух был тягуч и душен. За перегородкой фыркали и трясли головами лошади. По перекладине под самой крышей, как сегодняшний канатоходец на ярмарке, осторожно шествовал пушистый кот. Иногда он останавливался и строго поглядывал на людей – видно, сорвали его охоту.
Работали споро.
– Барчук, поспешай! – смеялась наверху Кешкина мать.
– Чё, папенька, не успеваешь за бабами? – подначивала, подбегая к краю стога, вторая невестка. Наклонялась, вывалив из старенького сарафана груди, поддевала вилами навильник сена и несла его вглубь, плотно укладывая под самую крышу.
Через полчаса руки мальчика начали дрожать от напряжения, а вилы выскальзывали из потных ладоней.
«Не сдамся!» – думал он, подтаскивая сено. На его счастье, сена становилось все меньше и меньше.
– Еще чуть-чуть – и шабашить будем! – задыхаясь, произнес дед Изот. Лицо его напоминало по цвету свёклу.
По крыше застучали крупные редкие капли, и через минуту хлынул ливень, подсвечиваемый с боков и с верху зигзагами молний.
– А сенцо-то сухое будет… – приговаривал дед, подавая наверх последние душистые охапки, – и дождь ему нипочем.
Максим облегченно прислонил вилы к стене и подошел к копне. Сквозь открытую дверь приятный влажный сквознячок холодил разгоряченную кожу, зудящую от прилипших к ней травинок и мусора.
– Молодец, барчук, – похвалил лесничий. – Сейчас мужики придут, и в баньку пойдем.
– Поберегись! – раздался веселый крик, и по покатому боку копны, точно с горки, стала съезжать Кешкина мать.
Мальчик и дед поспешно отскочили в стороны.
– Тьфу ты, телки бесстыжие, – беззлобно сплюнул старик, разглядывая съезжавшую Пелагею.
Максим тоже поднял глаза к потолку. Сначала увидел над собой две грязные ступни и ноги, открытые до колен и оголявшиеся по мере спуска все выше и выше.
– А-а-а-й! – завизжала женщина и, смеясь, упала на неубранное сено у основания копны. Сарафан ее задрался, открыв взору полные, чуть расставленные ноги, казавшиеся особенно белыми в полумраке сарая. Она лежала на спине, смотрела на мальчика и смеялась, чуть подрагивая уставшими бедрами.
– Что, барчук, не видел еще бабу? – наконец поднялась Пелагея и сбросила с головы платок. Черные ее волосы рассыпались по плечам. – Да какие твои годы… – улыбнулась она, – надоест еще глядеть.
Растерянный и потрясенный, смотрел он на нее и не мог придумать, что сказать в ответ. Щеки его горели от неизвестного дотоле возбуждения.
Выручила Максима съехавшая со стога другая женщина. Она не упала, сумела устоять. И опять он увидел белизну ног…
Непроизвольный судорожный вздох и глубокий нервный выдох вернули меня к жизни. Растерянный, я оглянулся. Бабы стояли уже у двери, глядели на дождь и толкались локтями, затем, завизжав, словно девчонки, и держа платки над головами, кинулись в дом.
Дед положил руку мне на плечо и подвел к выходу. Лицо его сменило свекольный цвет на капустный.
– Куда ты, барчук, в такой дождь поедешь? – рассуждал он, поглядывая на небо. – Вишь, разверзлись хляби небесные, – закряхтел, прикрывая дверь, и мы припустили к крыльцу. По пути, отбежав в сторону, он схватил валявшиеся на земле грабли и следом за мной взбежал на крыльцо. Рубаха его прилипла к худому телу, капли воды стекали по лицу. Я тоже был совершенно мокрый. Тело ломило от приятной усталости.
– Пороть этих девок некому! – беззлобно засипел он. – А вот и рыбаки появились, – обрадовался дед. – А это еще хто? – разглядел вторую телегу, которую, напрягаясь и скользя по грязи, тащила понурая лошадка.
На первой, укрыв головы насквозь промокшими крапивными мешками, сидели трое мужичков. Среди них различил худенькую фигурку внука. На другой телеге ехал лишь один мужичонка.