Дневник путешествия в Лиссабон
Выдержав страшные шесть недель, которые начались с прошлогоднего Рождества и привели к счастливому концу, – если б они понимали, в чем их интерес, – стольких престарелых и болящих, которые могли бы проскрипеть еще две-три мягких зимы, я воротился в город в феврале в состоянии, угнетавшем меня меньше, нежели моих друзей. И стал лечиться у д-ра Уорда, который жалел, что я не обратился к его помощи раньше.[25]
По его совету мне сделали прокол и откачали из моего живота четырнадцать кварт воды. Внезапное облегчение, вызванное этим, вдобавок к общему моему исхуданию, так ослабило меня, что в течение двух дней казалось, будто у меня началась предсмертная агония.
Хуже всего мне было в тот памятный день, когда наше общество потеряло мистера Пелама.[26] После этого дня я стал медленно вытаскивать ноги из могилы и через два месяца снова обрел немного сил; но снова был полон воды.
Все это время я принимал лекарства мистера Уорда, но видимого действия они почти никогда не оказывали. В особенности потогонные средства, действие которых, как говорят, требует большой силы организма, так мало на мне сказывались, что мистер Уорд заявил: вызвать у меня потение не легче, чем у доски.
В таком состоянии мне снова сделали прокол. Воды было выпущено на кварту меньше, чем в первый раз, но перенес я все последствия операции много лучше. Это я объяснил дозой настойки опия, прописанной моим врачом. Сперва она меня чудесно взбодрила, а потом дала чудесно выспаться.
Казалось разумным рассчитывать, что месяц май, уже наступивший, приведет с собою весну и прогонит зиму, упорно не желавшую сходить со сцены. Поэтому я решил наведаться в мой маленький деревенский домик в Илинге, в графстве Мидлсекс,[27] где воздух, кажется, наилучший во всем королевстве и несравненно лучше, чем в Гравиевом карьере в Кенсингтоне, потому что гравия здесь гораздо больше, место выше и более открыто на юг, от северного ветра защищено грядой холмов, а от запахов и дыма Лондона – расстоянием. Кенсингтон этого последнего преимущества не ощущает, когда ветер дует с востока.
Мистера Уорда я всегда буду вспоминать с благодарностью, ибо я убежден, что он не пожалел усилий, чтобы услужить мне, не ожидая и не желая ни платы, ни иных наград.
Лекарства мистера Уорда могут обойтись и без моих похвал, и хотя водянка, кажется, стоит первой в списке болезней, которые он всегда берется лечить с уверенностью в успехе, возможно, что в моем составе есть что-то исключительное, ускользающее от радикальной силы, исцелившей столько тысяч больных. Та же болезнь при разных организмах может сопровождаться до того разными симптомами, что найти безошибочное чудодейственное средство для излечения любой болезни в каждом больном может оказаться столь же трудным, как найти панацею для излечения всех разом.
Но даже такую панацею не так давно, похоже, открыл один из величайших ученых и лучших на свете людей. Правда, он не был врачом, а это значит, что его образование формально не давало ему права применять свои знания в искусстве врачевания для своей личной выгоды; но можно с уверенностью сказать, что никто в наше время так не способствовал тому, чтобы его медицинские познания стали полезны публике; и уж во всяком случае, не дал себе труда сообщить о своем открытии в письменном виде. Думаю, читатель уже догадался, что этот человек – недавно скончавшийся епископ Клойнский, в Ирландии, а его открытие – достоинства дегтярной воды.[28]
И я вспомнил, по подсказке несравненного автора «Дон Кихота в юбке»,[29] что за много лет до того, из чистого любопытства, мельком посмотрел трактат епископа Беркли о достоинствах дегтярной воды и отметил про себя, что он решительно видит в ней панацею, существование которой в природе предполагает Сайденхем, хотя она еще не открыта и, возможно, не будет открыта никогда.
Я стал перечитывать эту книгу и убедился, что епископ только выразил свое мнение, – дегтярная вода-де может помочь при водянке, поскольку ему известен случай, когда она оказалась поразительно полезной в борьбе с упорным отеком, а я в то время как раз и страдал от отека.
Поэтому, испробовав ненадолго молочную диету и убедившись, что она мне не помогает, я вспомнил совет епископа и стал утром и вечером вливать в себя полпинты дегтярной воды.
С последнего прокола миновало всего две недели, и мой живот и конечности уже разбухли от воды. Это не заставило меня разочароваться в дегтярной воде, я и не предполагал в ней такой силы, что немедленно удалила бы воду, уже скопившуюся. Чтобы избавиться от нее, мне, увы, опять предстояло обратиться к троакару; и если дегтярная вода мне поможет, думал я, то лишь очень, очень постепенно, и если она победит мою болезнь, то лишь скучными подкопами, а не внезапной атакой и штурмом.
Однако кое-какие зримые последствия, намного превосходящие то, чего я мог ждать, при своей скромности, даже с самыми бравыми надеждами, я очень скоро почувствовал: дегтярная вода с самого начала умерила мою болезнь, подстегнула аппетит и стала, хоть и очень медленно, прибавлять мне телесной крепости.
Но если силы мои прибывали помалу, вода с каждым днем прибывала бодрее, к концу мая живот мой опять созрел для троакара, и мне сделали третий прокол, выявивший два очень приятных симптома: воды из меня вышло на три кварты меньше, чем в предыдущий раз, а облегчение я перенес, можно сказать, без приступа слабости.
Те из моих друзей-медиков, на чье суждение я больше всего полагался, склоняются к тому, что единственный шанс выжить заключается для меня в том, что впереди у меня еще целое лето и я могу надеяться, что наберусь достаточно силы, чтобы встретить зимнее ненастье. Но этот шанс день за днем убывал. Я видел, как увядает летний сезон, вернее – как проходит год, даже не обещая подарить нам лето. За весь май солнце едва ли выглянуло три раза. Так что ранние фрукты выросли до положенного им размера и даже выглядели спелыми, но настоящей зрелости не приобрели, им не хватало солнечного тепла, которое придало бы их сокам мягкости и вкуса. Я уже видел, что водянка моя скорее наступает, чем отступает, и промежутки между проколами сокращаются. Я видел, что и астма опять стала больше меня беспокоить. Я видел, что летний сезон уже подходит к концу. И я подсчитал, что если и осень пройдет так же, а этого явно можно было опасаться, я подвергнусь наскокам зимы, не успев набрать достаточно сил, чтобы им противостоять.
Тогда я вспомнил о намерении, появившемся у меня, едва я раздумал умирать – перебраться в более теплый климат, и, убедившись, что один очень видный врач это одобряет, решил немедленно его осуществить.
Сперва мы подумали про Экс-ан-Прованс, но добраться туда было чересчур трудно. Путешествие посуху стоило дорого, было слишком долгим и утомительным; и я не слышал ни об одном корабле, который отбывал в обозримом будущем в Марсель или в какой-либо другой порт в той части Средиземного моря.
И тогда мы остановили свой выбор на Лиссабоне.[30] Воздух здесь, на четыре градуса южнее Экса, должен быть теплее и мягче, а зима короче и не так пронзительна.
Нетрудно оказалось найти и корабль, отправлявшийся в город, с которым мы вели столь оживленную торговлю, и уже очень скоро мой брат сообщил мне, как замечательно обслуживают пассажиров на одном корабле, отбывающем в Лиссабон через три дня.
Я с жадностью ухватился за это предложение, хотя времени оставалось мало, и, поручив брату договориться о нашем плавании, стал поспешно готовить в путь мою семью.
Но спешка наша оказалась излишней: капитан дважды переносил день отплытия, и наконец я пригласил его к себе в Фордхук пообедать на целую неделю позже того дня, когда он обещал – и твердо обещал – сняться с якоря.
Он явился ко мне, как мы уговорились, и, когда мы обсудили все дела, покинул меня, положительно приказав быть на борту в ближайшую среду: он-де спустится с отливом в Грейвзенд[31] и там не задержится ни на час, будь то хоть ради самого именитого человека в мире.
Мне он посоветовал добраться до Грейвзенда посуху и там дожидаться его корабля, назвав для этого много резонов, причем каждый из них, это я хорошо помню, ранее упоминался среди тех, которые приводились за то, чтобы погрузиться на борт близ Тауэра.
1
Среда, июня 26-го, 1754. В этот день взошло самое печальное солнце, какое я когда-либо видел, и застало меня уже проснувшимся в моем доме в Фордхуке. При свете этого солнца мне предстояло, как я считал, в последний раз увидеться и проститься с несколькими созданиями, которых я любил материнской любовью, руководимый природой и страстью, не излеченный и не закаленный доктриной всей философской школы, где я учился переносить страдания и презирать смерть.
В таком-то положении, не в силах справиться с природой, я полностью ей подчинился, и она сделала из меня такого же дурака, как делала до сих пор из любой женщины: притворившись, что разрешает мне насладиться, заставила меня восемь часов подряд терпеть общество моих малышей;[32] и сомневаюсь, чтобы за это время я не вытерпел больше, чем за все время моей болезни.
Ровно в полдень карета моя была подана, и едва мне это сообщили, как я перецеловал по очереди всех моих ребят и с решительным видом к ней направился. Моя жена – вот кто держался больше как героиня и философ и в то же время как нежнейшая из матерей – и моя старшая дочь последовали за мной;[33] кое-кто из друзей поехал с нами, другие тут же простились; и я слышал, как меня вполголоса хвалят за мою выдержку, причем в таких словах, на какие я прекрасно знал, что не имею права; в чем должны признаваться в подобных случаях все другие такие философы, если есть у них хоть капля скромности.
За два часа мы доехали до Редриффа[34] и сразу же погрузились на судно с тем, чтобы отчалить на следующее утро; но так как это была годовщина восшествия на престол, и значит – нерабочий день на таможне, капитан не мог покончить все дела с кораблем до четверга; потому что эти праздники соблюдаются так же строго, как праздники папистского календаря, и в числе им тоже не уступают. Могу еще добавить, что и те и другие противоречат духу торговли и тем самым contra bonum publicum.[35]
До того как попасть на корабль, нужно было погрузиться в лодку, а это было нелегко, поскольку я не владел конечностями и нести меня пришлось мужчинам, которые, хоть и были достаточно сильны, никак не могли, подобно Архимеду, найти для этого точку опоры. Мало кому из моих читателей не приходилось кататься по Темзе в шлюпке, поэтому они с легкостью себе это представят. Впрочем, с помощью моего друга мистера Уэлша, о котором я и думаю и говорю с неизменным уважением и любовью,[36] я справился с этой трудностью, а также немного погодя оказался на корабле, куда меня подняли, усадив на стул, с помощью лебедок. Вскоре я уже сидел в широком кресле в каюте и подкреплялся после усталости, ибо четверть мили от моего экипажа до корабля вымотали меня больше, чем двенадцать миль посуху, проделанные с крайней быстротой.
Последняя эта усталость, возможно, еще усилилась из-за того возмущения, которое против воли мной овладело. Попав на корабль, я, наверно, являл собой зрелище поистине устрашающее. Увидев меня, все понимали, что я не владею ни руками, ни ногами и на лице моем лежали следы тяжелейшей болезни, если не самой смерти. Так страшно я выглядел, что робкие женщины во время беременности не заходили в мой дом, опасаясь плачевных последствий от того, что меня увидят. В таком-то виде я прошел сквозь строй (кажется, будет правильным так это назвать) множества моряков и гребцов, из которых мало кто удержался от того, чтобы не отпустить мне комплимент, более или менее издевательский или глумливый, по поводу моего несчастья. Ни один человек, знающий меня, не подумает, что такое поведение вызвало у меня личную обиду; но то был яркий пример человеческой жестокости, которую я не раз наблюдал с большой тревогой и которая порождает вереницы беспокойных и печальных мыслей. Позволительно сказать, что этот варварский обычай свойствен более всего англичанам, и среди них – только людям низкого звания; что это – избыток распущенности, ошибочно принимаемой за свободу, и никогда не замечается у людей, отшлифованных и утонченных согласно требованиям человеческой природы и стремящихся к совершенству, которое для них достижимо, и к изгнанию злоумышленных черт, которые при нашем рождении ставят нас на одну доску с совершенно дикими существами.
Позволительно это сказать, а больше сказать и нечего, и боюсь, что это слабое утешение за бесчеловечность тех, кто, похваляясь, что созданы по образу и подобию божию, словно таят в себе сходство с самыми гнусными зверями; или, вернее, с нашим представлением о дьяволе, ибо я не слышал, чтобы какого-либо зверя можно было обвинить в такой жестокости.
Тут нам на стол поставили ростбиф, за который, хоть и был он мало чем лучше падали, хозяин жалкой закусочной, готовивший его к столу, запросил столько же, сколько взяли бы в «Королевском гербе» или в любой другой первоклассной таверне или трактире; ибо поверьте, разница между лучшей ресторацией и худшей состоит в том, что в первой вы платите в большой степени за роскошь обслуги, а во второй – неизвестно за что.
Четверг, июня 27-го. Нынче утром капитан, который ночевал на берегу в своем доме, навестил нас в нашей каюте; и высказавшись о том, как он огорчен невозможностью сняться с якоря в намеченное время, выразил надежду, что мы не посетуем на задержку, которой он не мог предвидеть, однако заверил нас, что в субботу он во всяком случае двинется вниз по реке. Меня он, однако, огорчил не на шутку: не говоря уже о том, что мы занимали пренеприятное положение между Уоппингом и Редриффом и вдыхали упоительный воздух обоих этих упоительных мест, а также наслаждались сладкозвучными голосами матросов, гребцов, торговок рыбой и торговок устрицами, как и всех горластых обитателей обоих берегов, сливавшимися в гармонию более разнообразную, чем воображение Хогарта явило в его гравюре, от одного взгляда на которую человек глохнет;[37] у меня была и более насущная причина торопиться с отплытием, именно: водянка, из-за которой мне уже три раза делали прокол, а теперь, видимо, мне грозило в четвертый раз подвергнуться этой операции до приезда в Лиссабон и когда на борту не будет никого, способного ее проделать. Но я был вынужден, говоря словами капитана, прислушаться к голосу разума и заявить, что я всем доволен. И в самом деле, выбора у меня не было, единственный другой путь обошелся бы мне слишком дорого.
У нас есть много общественных зол, от которых люди высших сословий избавлены вчистую, так что не имеют даже о них понятия – как и о характерах, ими порождаемых. Например, перевозка грузов и пассажиров с места на место. А между тем, нет таких сведений, которыми стоило бы пренебречь, и поскольку те сведения, о которых я веду речь, совершенно необходимы для правильного понимания и оценки этого дневника, наконец, поскольку в данном случае самыми неосведомленными явятся как раз те читатели, которых мы желаем заинтересовать в первую очередь и для которых мы главным образом и пишем, мы остановимся на этом вопросе поподробнее, тем более что ни один древний или современный автор (если верить каталогу библиотеки д-ра Мида) никогда им не занимался, так что задача эта (как сказал бы Дон Кихот) только мне по перу.
Когда этот замысел у меня зародился, я стал раздумывать о том, давно ли люди начали путешествовать; и зная, что многие так поступали (то есть путешествовали) за чужой счет, я льстил себя надеждой, что дух поощрения искусств и наук и распространения полезных и основательных знаний, столь бесспорно отметивший наше время и приведший к созданию в Европе стольких философских обществ, что я и названий их не упомню, о каких ни я, ни самые близкие их соседи никогда и не слыхивали, – что этот дух поможет мне совершить столь необычный труд. Труд, предпринятый с той же целью и с таким же расчетом и для такого же использования, как труд, каким эти достопочтенные общества сами занимаются так бодро и в коем поддерживают других, порой воздавая им самые высокие почести вплоть до приглашения в свои коллегии и зачисления в свои ряды.
От этих обществ я обещал себе всемерную помощь, в особенности сообщений о таких ценных рукописях и записях, какие они, надо полагать, накопили еще от тех темных веков древности, когда история предлагает нам такие несовершенные отчеты о местопребывании и еще более несовершенные – о путешествиях рода человеческого, разве что, может быть, как я слышал, один любознательный и ученый член молодого общества антиквариев[38] высказал предположение, что их путешествия и их местопребывание – одно и то же; и это открытие (ибо это, видимо, действительно открытие) он, говорят, сделал случайно, заглянув в некую книгу, о которой мы не преминем вскоре упомянуть, содержание которой было в то время мало кому известно в их обществе.
Далее, король прусский (который по своей доброжелательности и тонкому вкусу – редкое явление в столь северном климате) – есть поощритель искусств и наук,[39] и я не сомневался, что он поддержит столь полезное начинание и распорядится, чтобы его архивы были перерыты по моей просьбе.
Однако, когда я взвесил все эти преимущества и поразмышлял о порядке моей работы, я разом перестроил свой план, узнав о только что упомянутом открытии, которое сделал молодой антикварий по самой древней в мире книге (правда, не все члены общества с ним в этом согласны), намного опередившей дату самых первых древних собраний, будь то книг или бабочек, из которых ни одно не мнит себя старше потопа; оно показало нам, что путешественником был первый человек на земле: не успел он с семьей немного обжиться в Раю, как они разлюбили свой дом и двинулись на новое место. Из этого следует, что вкус к путешествиям стар, как человечество, и это проклятие лежало на нем с самого начала.
Это открытие сильно сократило мой план, и мне, оказалось, нужно писать только о передвижении пассажиров и грузов с места на место; а так как процедура эта мало кому знакома, пришлось описать ее прежде, нежели обратиться к ее истокам. Итак, историк и антикварий прослеживают вещи двояко: снизу вверх и сверху вниз. Первый показывает нам, как все есть, и предоставляет другим открывать, когда оно таким стало. Второй показывает, как все было, а нынешнее существование вещей предоставляет рассматривать другим. Следовательно, первый полезнее, а второй любопытнее. Первому благодарно человечество, а второму – ценная его часть, виртуозы.[40]
Поэтому, объясняя тайну того, как передвигаются пассажиры и грузы с места на место, до сих пор остававшуюся непонятной даже для лучших наших читателей, будем придерживаться исторической методы и попытаемся показать, какими средствами это теперь выполняется, отсылая самых въедливых либо к другому перу, либо к другому случаю.
В общих чертах производится это (с помощью божией) двумя способами – по суше и по воде, и каждый из них имеет большое разнообразие: по суше – в самых различных повозках, например – в каретах, телегах, фургонах и проч., а по воде – на кораблях, баржах и лодках разного размера и наименования. Но так как эти методы основаны на одинаковых правилах, они так между собою схожи, что вполне достаточно понять их в общем виде, не снисходя до мелких деталей, которые отличают одну методу от другой.
Общим для всех является одно правило: так как груз, подлежащий перевозке, обычно больше по своим размерам, ему уделяется и больше внимания; а владелец – это не более как придаток к своему сундуку, или тюку, или чемодану либо в лучшем случае предмет своего же багажа, и при упаковке и погрузке весьма мало заботы уделяется его личным удобствам, ибо перевозятся не пассажиры с грузом, а груз с пассажирами.
Во-вторых, из такого порядка возникает новый вид отношений или, вернее, подчинения среди едущих: пассажир попадает в вассальную зависимость к перевозящему. Зависимость эта только временная и местная, однако, пока она длится, она самая абсолютная в Великобритании и, сказать по правде, плохо вяжется с свободами свободной нации и была бы с ними непримирима, если бы не действовала сверху вниз, – обстоятельство, несовместное с любым видом рабства. Ибо Аристотель в своей «Политике» доказал, к полному моему удовлетворению, что люди, кроме варваров, не рождаются для того, чтобы быть рабами; да и те – рабы только для людей, которые сами не варвары;[41] а господин Монтескье мало что к этому добавил в вопросе с африканцами.[42] Правда же состоит в том, что ни один человек не рождается для того, чтобы быть рабом, разве что рабом человека, который способен сделать из него раба.
В-третьих, эта зависимость абсолютна и состоит в передаче души и тела в полное распоряжение другому; после чего у зависимого остается не больше собственной силы воли, чем у азиатского раба или у английской жены по законам обеих стран и по обычаю одной из них. Если бы я привел в пример кучера дилижанса, многие из моих читателей признали бы справедливость моих наблюдений; вернее, все, кому доводилось оказаться во власти этого тирана, который в нашей свободной стране такой же самодержец, как турецкий паша. Лишь на две подробности его власть не простирается: он не может силой заставить вас ему служить, а если вы поступили к нему в услужение в одном месте с условием, что в определенное время он высадит вас в другом, он обязан выполнить свое обязательство, если будет на то воля божия; но все остальное время вы подчинены ему абсолютно. Он везет вас, как захочет, когда захочет и куда захочет, лишь бы не очень далеко от большой дороги; поесть и выпить вы можете лишь того, и тогда, и там, где ему вздумается. Да что говорить, вы поспать не можете, если на то не будет его желания, ведь иногда он поднимает вас со сна в полночь и мчит дальше, едва вы открыли глаза. Правда, если вы в силах уснуть в его карете, этому он помешать не может; мало того, отдадим ему должное, это он даже скорее одобряет, ибо чем раньше он поднимает вас утром, тем больше времени дает вам, иногда – целых шесть часов в пивной или перед ее дверями, где всегда проявляет о вас такую же заботу, как о себе, и требования его в таких случаях обычно весьма умеренны. Я сам видел, как с целой толпы пассажиров взяли всего лишь полкроны за терпеливые ожидания у дверей пивной целый час, притом в самое жаркое время летнего дня.
Но хотя такая тирания не подвергалась нападкам наших политических писателей, писатели драматические, так же как и дюжинная часть наших читателей, мне кажется, не обошли ее молчанием, и поскольку и эта, и все другие виды зависимости равно неизвестны моим друзьям, я оставлю путешествующих по суше и обращусь к тем, кто путешествует по воде, ибо все, что говорится на эту тему, применимо к тем и к другим; и может сблизить их между собой, как в литургии, когда любой христианской пастве рекомендуют за них молиться и (что нередко меня поражало) в этих молитвах с ними рядом оказываются и такие несчастные, как плодоносящие, в немощах лежащие, только родившиеся на свет, убогие и пленные.
Грузы и пассажиров перевозят по воде в разнообразных вместилищах, но главное из них – корабль, поэтому достаточно будет поговорить о нем. Здесь тиран получил свое наименование не как кучер дилижанса, от названия самой повозки,[43] в которую он напихивает груз и пассажиров, а называется капитаном;[44] это слово имеет столько разных значений, что связать с ним что-либо определенное чрезвычайно трудно. Если и существует общее понятие, которое бы эти значения охватывало, то это, пожалуй, глава или хозяин любой группы людей, ибо будь то рота солдат, команда матросов или шайка разбойников, человек, возглавляющий их, зовется капитаном.
Тот капитан, которому выпало на долю погрузить нас, заслужил это название не только тем, что командовал перевозочным средством. В прошлом он был капитаном капера[45] и считал, что то была королевская служба, и в этой должности он заслужил большой почет, доказав свою доблесть в нескольких очень жарких схватках, за что и удостоился всенародной благодарности; за это же он получил право носить на шляпе военный значок – кокарду и щеголять шпагой необычайной длины.
Теперь, когда я понял, какой опасностью грозят мне наши неизбежные отсрочки, и поскольку ветер, кажется, прочно поселился на юго-западе, где ураган сменялся ураганом, я стал не на шутку опасаться, что путь нам предстоит долгий и что мой живот, уже порядком раздувшийся, потребует, чтобы воду выпустили в такое время, когда никакой помощи близко не будет. Капитан, правда, утешил меня заверением, что у него на борту есть отличный молодой человек, который служит у него и хирургом; потом я выяснил, что он служит одновременно буфетчиком, поваром, лакеем и матросом. Короче говоря, обязанностей у него было не меньше, чем у Скраба в пьесе,[46] и все их он выполнял весьма ловко; только в работах хирурга он не был силен, в частности, когда требовался прокол при водянке: он очень простодушно и скромно признался, что ни разу не видел, как проделывается эта операция, и у него нет того хирургического инструмента, которым ее проделывают.