Полная версия
Разрыв франко-русского союза
Секретная инструкция была помечена 13-м февраля. Несколько дней спустя агент по тайной корреспонденции Кошелев имел откровенный разговор с посланником императора Франца в Петербурге, графом Сен-Жюльеном. От имени царя он отдавал в распоряжение Австрии Молдавию до р. Серет и всю Валахию с прибавкой всего, что пожелала бы присвоить себе Австрия в Сербии.[51] Эти положительные предложения были неопровержимой попыткой осуществить великий проект, так как подразумевалось, что следствием их будет уступка Австрией Галиции, а это было исполнением одного из обещаний, данных Чарторижскому.
Оставалось выполнить еще два предварительных условия, необходимых для успеха дела; убедить Пруссию решительно стать на сторону России и заручиться доброжелательным нейтралитетом Швеции. В январе русский посланник в Берлине Ливен приступил к выполнению данного ему поручения,—теснее сблизить оба двора.[52] В следующем месяце ему поручено было выбрать надежного человека, например, госпожу Фосс, обер-гофмейстерину двора, или адъютанта Врангеля для передачи королю Фридриху-Вильгельму секретного письма царя. В этом письме Александр приводит весьма сильные доводы в пользу “необходимости для Пруссии присоединиться к России, а не к Франции”[53]. От Швеции он не просил так много. Он хотел только подготовить ее к зрелищу великих событий, в которых не было ничего опасного для нее самой, но из которых она смогла извлечь выгоду. Не доверяя Бернадоту настолько, чтобы открыть ему свой проект, он позаботился только о том, чтобы в личной с ним переписке поддерживать расположение к себе принца, поощрять полунамеками и замаскированными предложениями его чувство ненависти к императору французов и возбуждать его честолюбие. Однажды, говоря о Наполеоне со шведским посланником Штедингом, он спросил его: “Вы замечаете, как изменилось к нему вознесшее его и поддерживавшее его до сих пор общественное мнение, как раздражены против него все умы, в особенности в Германии? Если его постигнут какие-нибудь неудачи, вы увидите, что он падет. За крупными успехами часто следуют большие невзгоды. Некогда из Швеции вышел Густав-Адольф, который сражался за освобождение Германии. Кто знает, не придет ли оттуда другой Густав-Адольф?”
Штединг ответил, что после постигших Швецию несчастий ей, прежде всего, необходимы покой и мир. Александр не захотел противоречить ему, но дал заменить, что всем заботящимся о своей независимости государствам грозит война с Наполеоном. После того он признался, что комплектует свою армию, подробно рассказал о своих приготовлениях, перечислил все шансы на успех; но затем, испугавшись, что, быть может, сказал слишком много, прибавил: “Впрочем, я вполне согласен с вами, что ничего не следует предпринимать опрометчиво, а следует сидеть смирно, пока это будет угодно Наполеону; но мне кажется, что нам, северянам, во всяком случае, выгоднее всего быть добрыми друзьями, и я прошу засвидетельствовать королю и наследному принцу, что таково мое истинное желание, и я все сделаю для этого”.[54]
В государствах, официально присоединенных к Франции или подчиненных ее политической системе, можно было действовать против Наполеона только подпольными путями. На королей старались влиять через приближенных, на министров – через их жен, на власти – путем общественного мнения. Не в одном Берлине русский посланник окружает себя нашими врагами и сообщает им план действий. При второстепенных дворах Германии, в конфедеративных королевствах та же игра, то же подстрекательство. В Баварии, по рассказу одного путешественника, русский посланник Барятинский стал во главе “англо-русской партии, в которую вовлек госпожу Монжелас (жену первого министра). Тут стараются, говорит он, заронить в ум короля всевозможные подозрения о предполагаемых по отношению к нему намерениях Франции… Стараются убедить народ, что Бавария не особенно нуждается в союзе с Францией, и что под защитой России и Англии она может обойтись без всякой посторонней помощи”.[55] Прибегая к таким приемам, русские агенты действовали не по официальным инструкциям своего двора, написанным под диктовку Румянцева и, по обыкновению, весьма благоразумным; напротив, они поддавались собственному вдохновению, своей закоренелой ненависти, и императору Александру, чтобы быть обслуженным сообразно его тайным желаниям, оставалось только предоставить им свободу действий. И то сказать, на то и был назначен Кошелев, чтобы, в случае надобности, поощрить их, чтобы подать сигнал правительствам, желающим стряхнуть с себя французское иго или оказать открытое сопротивление нашему оружию. Известно, что подготовка первых сношений русского государя с мятежными кортесами Кадикса была делом Кошелева; он же поощрял и сопротивление испанцев, подавая им надежду на крупную перемену.[56]
Было бы делом невозможным найти ходы в главном центре французской мощи, в самом Париже? За спиной посла Куракина – этого манекена, одетого в нарядный костюм, умственные способности которого под тяжестью лет, болезней слабели с каждым днем, – Александр имел тайного поверенного в делах, не обладавшего никаким званием в дипломатической иерархии. Это был тот самый молодой гвардейский полковник, граф Чернышев, который, как помнят, служил в 1809 и 1810 гг. посредником в личной переписке императоров и который тогда же начал заниматься во Франции шпионством. 4 января 1811 г., по исполнении двусмысленного поручения в Швеции, он снова явился в Париж под предлогом передачи императору письма русского государя, в действительности же, чтобы понавести справки и понаблюдать. В Париже он нашел целое агентство по собиранию сведений о военных делах, устроенное с давних пор секретарями русского посольства при участии презренных, купленных за деньги, низших служащих французской администрации. Чернышев имел в виду взять на себя заведование этим делом и расширить его, но это было немного позднее. В настоящее же время главным его занятием было шпионство в обществе. Он горячо отдался этому делу, хотя полиция, догадываясь о его роли, не спускала с него глаз.
Чернышев поселился в самом центре многолюдного и шумного Парижа, в меблированном отеле на улице Тетбу, в двух шагах от бульвара Тортони – места свиданий сплетников и праздношатающихся. Жил он скромно, на холостую ногу; прислуживал ему лакей немец и крепостной (moujik), который ходил за ним как тень. Чернышев много выезжал, поддерживал обширное знакомство, сумел втереться во все слои общества и всюду занял прочное положение. Так как Париж всегда был падок до азиатов, всегда увлекался блестящими погремушками, то мода приглашать блестящего иностранца, чем тот с таким искусством пользовался во время своих предыдущих поездок, возросла еще более. Конечно, его манера держать себя была не высокой пробы. В этом чересчур нарядно одетом, завитом, прикрашенном и страшно надушенном молодом человеке было что-то неестественное, слащавое, что не допускало известной близости, тем не менее, его томные взгляды, его то заискивающее, то слишком вольное обращение по-прежнему доставляли ему успех у женщин. Его любовным похождениям не было числа, и, если верить молве, одна из принцесс императорской фамилии, красавица Полина Боргезе, далеко не была равнодушна к его ухаживаниям.
Обладая искусством разговаривать с женщинами, он умел заставлять их болтать и извлекал из их болтовни полезные сведения. Это было одним из главных его источников осведомления. Кроме того, он обладал замечательным чутьем и поразительно угадывал в свете и в высшей администрации людей с податливой совестью, у которых наша политическая неустойчивость извратила, а то и совсем уничтожила нравственное чувство – те элементы, которые сформировались из грязных отбросов революции и сумели выплыть на поверхность. Он вращался преимущественно среди них, затем посещал салоны иностранной колонии, куда сходилось порядочное число людей, служивших Франции или в силу необходимости, или из-за выгоды, но сердца которых не переменили родины. Члены дипломатического корпуса обходились с ним по-товарищески, и когда ему удавалось получить доступ в их рабочий кабинет, он с большим искусством “скашивал глаза” на лежавшие на столе бумаги и украдкой прочитывал некоторые отрывки из писем.[57] Сверх того, во время его махинаций в парижском обществе, его нередко видели в компании молодых людей, только что выпущенных из военных школ в полки; он старался сойтись с нашими будущими офицерами, старался снискать их дружбу и, таким образом, иметь возможность следить за всеми частями армии. Одним словом, в Париже он сделался оком царя – оком бдительным, нескромным, с острым и пронизывающим взором. Помимо всего сказанного, это была правая рука русского государя, который пользовался им еще и для того, чтобы завязать более тесные отношения с людьми исключительного значения.[58]
После того, как Талейран, явившись в Эрфурт к императору Александру, приветствовал в нем надежду Европы и вступил с ним в тайные сношения, царь счел полезным назначить в качестве представителя при этой мощной величине особое лицо. Эта роль выпала на долю секретаря русского посольства во Франции графа Нессельроде – молодого дипломата с большим будущим. Вскоре после свидания в Эрфурте Нессельроде явился к Талейрану и сказал ему буквально следующее: “Официально я состою при князе Куракине, но на самом деле я назначен состоять при вас. Я веду частную переписку с императором и принес вам от него письмо”.[59] С этих пор он постоянно виделся с Талейраном, получал от него ценные сведения о состоянии умов во Франции, равно как и о планах Наполеона, и без ведома своих прямых начальников передавал эти сведения государственному секретарю Сперанскому, который сообщал их государю. Эта переписка была одной из ветвей тайной дипломатии.
В начале 1811 г. Александр счел нужным непосредственным обращением к Талейрану поощрить его с большим усердием собирать и доставлять сведения. Нессельроде состоял при Талейране в качестве посланника; Чернышев был назначен чрезвычайным послом. Ему поручено было передать князю Беневентскому собственноручное письмо императора Александра. Содержание этого письма не обнародовано; тем не менее известно, что Талейран был чрезвычайно польщен письмом и в знак признательности отплатил добрым советом. “Его светлость, – писал Чернышев, – беседовал со мной как истинный друг России, и в особенности подчеркнул свое желание, чтобы мы при теперешних обстоятельствах как можно скорее заключили мир с турками. Вопрос только в том, был ли он искренен”.[60]
довел до сведения маршала, что русский император благосклонно смотрит на его возвышение и относится к нему с особым уважением; этим он насадил первые семена сближения. Теперь он вел правильную осаду на одного генерала, швейцарца Жомини, большого знатока по отделу технических знаний, которого крайне неосторожно оскорбили целым рядом несправедливостей. Дело шло о том, чтобы похитить его у Франции, привлечь на русскую службу и таким образом хитростью лишить императора одного из самых ученых специалистов.
Когда Чернышев освобождался от своих операций во Франции, он переносил свои взоры на Германию, через которую неоднократно проезжал и которую изучил до тонкостей. Он мечтал использовать там недовольство отдельных лиц и задумал план, который намерен был представить на благоусмотрение императора Александра. Основная мысль его плана состояла в том, чтобы пригласить в Россию как можно больше находившихся не у дел немецких офицеров, страстно желавших сразиться с Наполеоном и жаждавших реванша. По его мнению, их можно было бы набрать в тех странах, где они томились от безделья. Присоединив к ним другие космополитические элементы, можно было бы составить из них легион иностранцев на жалованье царя – отряд эмигрантов всякого происхождения, в некотором роде армию Конде.[61] Имелось в виду посадить в момент разрыва это войско на английские корабли и перевести с оружием, боевыми припасами и лошадьми в Гамбург или в Любек с тем, чтобы вызвать восстание в Германии. Чернышев вступил по этому делу в переписку с графом Вальмоденом – ганноверцем, бежавшим в Вену, человеком с головой и шпагой, готовым сражаться, где угодно, с кем угодно, только бы против Франции. Вальмоден сохранил в Германии многочисленные связи еще с 1809 г., когда он по поручению австрийцев занимался там подготовкой восстания. Теперь он предлагал предоставить в распоряжение России эти вполне приспособленные к делу агитации элементы. Его посредником с Чернышевым был некий барон Теттенборн.[62]
Итак, повсюду были пущены в ход всевозможные интриги. Нити их переплетались во многих центрах и тянулись по всей Европе, поддерживаемые перепиской и поездками тайных агентов, с подпольной работой которых можно ознакомиться по некоторым выплывшим наружу данным. И сколько еще можно было бы раскрыть тайных сообществ и секретных соглашений, если бы в настоящее время было разрешено приподнять завесу и заглянуть в чужую душу! Словом, агенты всякого рода: и состоящие на службе, и добровольцы, лица надлежащим порядком уполномоченные, и получившие молчаливое одобрение, по приказаниям из Петербурга и упреждая таковые, – не покладая рук, возбуждают и поддерживают в народах раздражение против императора. Они подвергают искушению верность его генералов и министров, выведывают тайны его канцелярии, эксплуатируют ему во вред и чувства законного гнева, и преступные слабости людей, чувства священной ненависти и стремления, в которых стыдно сознаться. Все они, предвидя момент, когда императору придется стать лицом к лицу с выступившими за пределы своих границ русскими войсками, изо всех сил стараются подготовить в тылу у него мятежи и всякого рода затруднения, стремятся опутать его интригами и окружить изменниками.
IV
Ради успеха колоссального заговора необходимо было хранить тайну до последнего дня и, обманывая Наполеона, поддерживать в нем душевное спокойствие и уверенность в безопасности. Скрыть проявлявшееся почти во всех частях Европы враждебное настроение русских дипломатов не было никакой возможности. Но так как оно всегда существовало и даже после свидания в Тильзите без стеснения проявлялось во внешних формах, то в этом не было ничего нового или имеющего особое значение. Александр сваливал эти странности на агентов, которые, говорил он, не знают своих обязанностей. и по старой привычке держатся в оппозиции. В отношениях, которые поддерживались между императорами через их посольства, он старался быть, по крайней мере с виду, невозмутимо спокойным и весьма доброжелательным. Задавшись целью провести герцога Виченцы[63], он великолепно выполнял эту задачу, пользуясь знанием характера нашего посланника, которое он приобрел в течение многолетних дружеских с ним отношений. Имея за три года пребывания герцога достаточно времени, чтобы изучить его, он знал, что Коленкур соткан из усердия и беспредельной преданности; но ему не безызвестно было, что именно эти-то качества и застилали иногда его взоры, что его рыцарская душа с трудом верила в зло, а его благородное и любящее сердце охотно приписывало другим высокую честность, свойственную ему самому.
В декабре 1810 г., в дни, предшествующие обнародованию указа, убийственного для французской торговли в России, Коленкур был предметом усиленного внимания и предупредительности. На балу у императрицы-матери Александр особенно отличал его. Милостиво поговорив с ним, “он подозвал,– рассказывает посланник в своем донесении Наполеону, – проходившего мимо графа Румянцева (Rоmanzof).[64] Я хотел удалиться. Император сказал: “Останьтесь, генерал, посланник Франции никогда не будет лишним в нашем обществе”. Разговор Продолжался. Император был чрезвычайно весел и разговорчив. Так как разговор втроем, то с канцлером, то со мной, затянулся на весьма долгое время, то канцлер, видя, что поблизости стоят и наблюдают за нами австрийский посланник и еще несколько лиц, шутя, сказал, что у них будет неосязаемый материал для длинной, основанной на догадках депеши. Так как Сен-Жюльен в продолжение целого часа не сходил с места и очень внимательно прислушивался к разговору, я поддержал шутку, сказав, что между ними есть такие, которые так добросовестно зарабатывают свое жалованье, что лишают себя даже развлечений. Император горячо возобновил разговор и сказал чрезвычайно дружеским тоном, что ему доставит большое удовольствие, если убедятся, как он ценит союз с Вашим Величеством, и будут знать, что другого союза он не желает”[65]. Сенатское решение о присоединении ганзейского побережья, которым предрешалось присоединение Ольденбурга, сделалось известным в России в начале января. В день, когда пришло это известие, Коленкур обедал во дворце. “Знаете ли вы, что у вас прибавились новые округа?” – просто спросил его император. Коленкур хотел предупредить протест царя против совершившегося факта. Согласно данным ему инструкциям, он сделал попытку оправдать присоединение побережья представившейся императору необходимостью герметически закрыть английской торговле главные гавани Германии. К тому же, заметил он, такое расширение наших границ окажется в конце концов выгодным всему свету, а в особенности России. В присоединенных странах Франция намерена выполнить огромное дело международной пользы. Между Любеком и Гамбургом, по границе Голдштинии, император намерен прорыть соединительный канал из Балтийского моря в Северное. Благодаря этому водному пути, корабли, выходящие из Балтийского моря или идущие в него, не должны огибать Ютландского полуострова и Датского архипелага. Они избавятся от потери времени и опасности длинного обхода; торговля России с Западом, особенно с Францией, будет чрезвычайно облегчена.[66] “Конечно, не Россия порвет дружеские отношения между обеими странами”[67], – только и сказал на это Александр.
Несколько дней спустя царь из достоверных источников узнал о захвате Ольденбурга. Предложив сперва царствующему принцу на выбор сохранить свои владения, при условии включения в состав империи, или же взять взамен Ольденбурга Эрфурт, Наполеон вслед за тем бесцеремонно предрешил его волю. Наши войска заняли Ольденбург, устранив администрацию герцога. На этот раз неслыханное нарушение законных прав не позволяло царю хранить молчание: его честь была затронута и требовала протеста. Он сделал это откровенно, в чрезвычайно корректных, полных достоинства выражениях, но в заключение сумел придать своим жалобам миролюбивый характер. Только что сделано покушение на тильзитский договор, сказал он, на статью, по которой немецким принцам, состоящим в родстве с русской императорской фамилией, возвращены их владения. Зачем этот акт произвола? К чему это грубое, ничем не вызванное насилие? “Очевидно, это сделано с намерением нанести оскорбление России. Может быть, даже для того, чтобы вынудить меня стать на другую дорогу? Ошибаются, события, не менее неприятные для моей империи, не заставили меня отклониться от союза и моих принципов. И этот случай не заставит меня уклониться с прямого пути. Если спокойствие мира будет нарушено, меня нельзя будет обвинить в этом, ибо я сделал и сделаю все, чтобы сохранить его”.[68]
Нанесенное ему оскорбление обязывало его к некоторой холодности в обращении с французским посланником. В продолжение пятнадцати дней он не приглашал его к обеду. По прошествии этого времени он нашел, что изгнание продолжалось достаточно долго и что он может, не роняя своего достоинства, возобновить с Коленкуром близкие и дружеские отношения, что давало ему возможность лучше скрывать свои планы.
Посланник снова появился во дворце и, как и раньше, часто присутствовал за императорским столом в качестве постоянного гостя. За обедом Александр с большим интересом говорил о Франции, наводя разговор на Париж, на его украшения; он говорил, “что по описаниям так хорошо знаком со зданиями, что, если бы когда-нибудь ему пришлось поехать в Париж, он не заблудился бы в нем”. После обеда он увел посланника в свой кабинет. Тут он стал кротко жаловаться. Он проводил параллель между поступками, жертвой которых сделался, со своим собственным поведением, которому хотел неизменно следовать и впредь. “Не я буду нарушителем договора в чем бы то ни было, – сказал он. – Не я пойду против континентальной системы. Если император Наполеон подступит к моим границам, иначе говоря, пожелает войны, он добьется войны, но без всякого повода жаловаться на Россию. Первый сделанный им пушечный выстрел найдет меня столь же верным союзу, столь же далеким от Англии, как и три года тому назад. В этом даю вам мое слово, генерал. Если он хочет пожертвовать истинными выгодами союза и спокойствием мира ради иных расчетов, которые, конечно, не стоят этих выгод, мы будем защищаться, и он увидит, что преданность России делу континента обусловливается отнюдь не слабостью, а желанием охранять всюду спокойствие, равно как и общие интересы; к этой цели я и теперь еще стремлюсь”[69].
Немного времени спустя, он снова утверждал, что “если мы нарушим мир, то не он подаст этому повод и что Европе не придется упрекать его в нарушении его обязательств и в измене делу континента”. В другом разговоре он высказался еще определеннее, еще яснее. “Передайте императору, – сказал он, – что я всегда буду предан ему и союзу, если и он будет предан союзу и мне. Передайте же ему, что не русские хотят войны, не они хотят идти на Париж, ибо не они подвигаются вперед, не они вышли из своих границ. Мы хотим только мира и покоя, и если император, как он уверяет, не пойдет на нас, он может рассчитывать, что мир не будет нарушен, ибо я не выйду из своих границ и до последней минуты буду верен моим обязательствам”.[70]
Что же касается обид, на которые ссылалась Франция, он видел в этом простые придирки. По его словам, указ от 31 декабря 1810 г., на который так горячо жаловался Коленкур, был мерой чисто внутреннего характера, против которого ничего нельзя сказать. Это нечто вроде закона против роскоши, задачей которого было помешать русскому дворянству разоряться на покупки иностранных изделий. Необходимо было сделать что-нибудь, чтобы деньги частных лиц не уходили за границу. Да и вообще Россия сделала только то, что вправе делать, что принимать в видах предосторожности, известные меры для своей обороны не только ее право, но даже обязанность, раз она видит, что Наполеон по соседству с нею поддерживает польскую агитацию и провозит через Германию в Варшаву ящики с ружьями. Александр не отрицал, что ввиду этих угроз он приказал укрепить линии Двины и Днепра, но при этом указал, что эти укрепления так же далеки от границы, как Париж от Страсбурга. “Если бы император стал укреплять Париж, было ли бы основательно обвинение его в том, что он воздвигает укрепления с целью нападения?” [71]– сказал он.
Коснувшись как-то усиленной деятельности военного министерства, царь сказал, что в этом следует видеть работу, имеющую целью преобразовать некоторые корпуса, не увеличивая их наличного состава. После того, как он признался шведскому посланнику, что создал тринадцать новых полков, он клялся Коленкуру, “что ряды его войск не увеличились ни на один штык”.[72] Он постоянно возвращался к своей излюбленной теме: “Если в конце концов придется от него защищаться, – говорил он, – мы, скрепя сердце, будем сражаться; но все русские, начиная с меня, готовы будут умереть с оружием в руках ради защиты своей независимости. Я не перестану повторять, что только от императора зависит, чтобы опять дела пошли по-старому, ибо здесь ничто не изменилось и все по-прежнему желают жить в добром согласии с соседями и в особенности в союзе с вами”.[73]
С этих пор Александр уже не довольствовался тем, что время от времени повторял свои уверения; он сделал их постоянным и главным предметом своих разговоров с посланником. Он возобновлял их при каждой встрече, при всяком удобном случае. В течение нескольких недель он повторил их счетом не менее 12 раз, и всякий раз это был поток изысканно-выразительных, образных и сильных фраз, всякий раз – трогательное выражение лица, медовые речи и неподражаемая прелесть в жестах и дикции.
Коленкур не в силах был противостоять чарующим звукам голоса, обладатель которого умел сочинять на один и тот же мотив бесконечные вариации. Он верил словам, которые с невыразимо прелестной улыбкой расточал перед ним Александр. Он не замечал, что верхняя часть лица царя, помимо его воли, не отвечала выражению его губ; что голубые, лишенные блеска глаза никогда не улыбались, не смотрели доверчиво; что упорный, почти страшный по своей неподвижности взор никогда не останавливался на собеседнике, а как бы уходил в созерцание таинственного призрака.[74] Итак, мы видим, что Александр с каким-то безотчетным, болезненно тревожным чувством отдался во власть великого плана, к которому привели его страх в другие чувства, имевшие более чем законные основания. Он увлекся проектом, который отвечал и его глубокому недоверию, и благороднейшим свойствам его характера и примирял его честолюбивые стремления с величием его души. И в то самое время, когда он более всего был занят этим проектом, он говорил, что у него нет задней мысли; что его политика вся, как на ладони; что никто более него не питает такого отвращения к окольным путям, к извилистым тропам. “Я ничего не скрываю, генерал, да мне и нечего скрывать”[75], повторял он до пресыщения. Но именно эта-то настойчивость и должна была обратить на себя внимание посланника, заставить его быть настороже: не следовало доверять тому, кто при всяком удобном случае хвастался своим прямодушием и искренностью.