
Полная версия
Разрыв франко-русского союза
В вашем письме к Лористону добавьте: “Император находит очень странным, что в этом случае вы не нашлись, что ответить… Император не вооружался, когда втихомолку вооружалась Россия. Он вооружился на виду у всех и только тогда, когда Россия, по словам самого Императора Александра, была готова. Император не издавал манифеста[242], не заводил ссор на глазах европейских дворов, он даже не дал ответа. Наконец, Император ничего так не желает, как привести дела в то положение, в каком они были раньше. Он предлагал это, но вместо того, чтобы прислать кого-нибудь для переговоров, говорят несуразные вещи. Итак, Императору угодно, чтобы вы не отрицали вооружений и тем не ставили Саксонию в затруднительное положение, а чтобы настоятельно просили о прекращении этого строгого положения – не путем взаимных обвинений, а путем чистосердечных объяснений, стараясь найти средства к соглашению, если таковые можно найти”[243]. Эта оговорка, эта формула сомнения выдает истинную мысль императора. У него нет ни желания, ни предвзятого намерения вести войну. В сущности, он хотел бы избежать ее и был бы благодарен каждому, кто избавил бы его от нее. Но он не видит средств устранить разрыв путем мирного соглашения. Мысль полностью удовлетворить желание России, иначе говоря, расчленить герцогство, по-прежнему ненавистна ему. “Исходите из того положения, – приказывает он писать Лористону, – что русским войскам, чтобы заставить нас дать согласие на столь позорное расчленение, потребуется оттеснить нас к Рейну”.[244] – “Это было бы позором, – энергично продолжает он,– а для Императора честь дороже жизни”. Но, с другой стороны, он понимает, что Россия не получит удовлетворения, которого он не может дать, никогда не вернется к прежнему доверию, что почти нет надежды обойти затруднение и найти какой-нибудь хитроумный выход. Одним словом, что вне того, чего он не хочет сделать, ничего сделать нельзя. Вот почему, несмотря на его миролюбивые уверения, несмотря на его как будто искренние обещания, его неотступно преследует засевшая в нем и в большинстве случаев руководящая его поступками мысль, что в будущем году ему неизбежно предстоит война. Приостановив на время отправку войск в Германию, он очень скоро возвращается к прежней деятельности. Правда, он не увеличивает, напротив, даже уменьшает стоящие на первой линии войска. Чтобы ответить на один из предметов беспокойства Александра, он не усиливает гарнизонов Данцига; он останавливает на Одере один из полков, назначенных для этой крепости, и приказывает отступить части вестфальской бригады, командированной для несения службы в той же крепости. Но вся эта предупредительность имеет целью отвести глаза от более важных движений в тылу, ибо в то же время батальоны, формирующиеся в учебных командах, присоединяются к армии Даву и незаметно увеличивают ее на тридцать тысяч человек. По границам Германии Наполеон организует подкрепления в более широких размерах и с более тщательной подготовкой. Стоящие на левом берегу Рейна и на южном склоне Альп, спешно набранные и, следовательно, находящиеся не в полном составе команды, он заменяет настоящими армиями.[245] Он хочет иметь возможность в подходящий момент наводнить Германию солдатами и бурным потоком направить их к границам России.
II
Эти медленные, методические подготовления не так бросались в глаза, как лихорадочная деятельность предыдущего времени. В Германии, Австрии, даже в Польше – во всех странах, которые боялись сделаться театром военных действий и ставкой борьбы, – были уверены, что война окончательно устранена. В министерствах и дворцах государей, после страшных волнений, вызванных близостью кризиса и необходимостью принять то или иное решение, наступило относительное спокойствие. Политика оказалась не у дел; дипломаты устроили себе каникулы. Высший свет разъехался по курортам Богемии наслаждаться солнечными днями этого чудного лета. Даже проживающие в Вене русские, эти неутомимые сеятели раздора, очевидно, потеряли надежду на скорый разрыв. После бешеного натравливания Австрии к войне, после неимоверных усилий направить ее весной на этот путь, они вдруг снялись с места и понеслись, по выражению нашего посланника, “топить свою скорбь в водах Бадена, Карлсбада и Теплица”.[246] Но перемена места не прекратила их деятельности; напротив, она дала им возможность с помощью прибывших из России подкреплений и многочисленных союзников, которых они нашли на месте, возобновить партийную войну и открыть летнюю кампанию, что не могло не оживить и не поддерживать неудовольствие императора.
В то время Богемия лежала на пути всех новостей и интриг. После брака Марии-Луизы непримиримая партия австрийской знати эмигрировала в Прагу. Она избрала этот город своим постоянным местопребыванием и засела в нем, как в крепости. Тайные агенты Англии, которыми та напитывала Европу, проскользнув после высадки в Швеции в Пруссию, направлялись по Саксонии и Богемии в Вену, где они обрабатывали на свой лад общество и развращали общественное мнение. Прежде чем добраться до конечной цели своего путешествия, они наводили справки в Карлсбаде и Теплице. Сюда же, как в центральный пункт, как в периодически открывавшуюся говорильню, стекались из разных стран Германии деятели Союза Добродетели, носители патриотических тайных стремлений, члены трех тайных братств, которые при общей апатии установленных властей были в Германии единственной деятельной и воинственной силой.
Те из наших представителей в Австрии и Саксонии, которым было поручено следить за общественным мнением, рисовали довольно пикантную картину курортов Богемии – этих мест свиданий всего изящного и всех интриганов, где оппозиция против нас выражалась во всех видах, начиная с серьезнейших и кончая самыми ребяческими, и где в ожидании лучших времен. “Со времени причинившего много хлопот предприятия Шелли,– пишет один агент осведомления,—рыцари и кавалерственные дамы Союза Добродетели не перестают работать над восстановлением древней Германии, а так как для благого дела ничем не следует пренебрегать, то они отправили в разные части Германии искусных миссионеров, которые то красноречием, то мистическими сочинениями стараются взрастить семена, посеянные в последнюю войну. Даже дамы берут на себя эти почетные миссии; так, графиня Рекке отправилась в Карлсбад с целью председательствовать там в клубе Добродетели и восстановить колонну Арминия. Члены этого общества узнают друг друга по особым условным знакам и имеют, преимущественно на Севере, особые способы для сношений. В видах сохранения древних обычаев своей страны, графиня Рекке всюду появляется в сопровождении барда, по единодушному мнению клуба, красноречивейшего человека и величайшего поэта своего века. Против него говорит только его фамилия – Дидье, ибо он родом из французской колонии в Берлине. Прежде чем сделаться бардом, он был каноником в Магдебурге. Плодовитый гений этого нового Тиртея чарует, опьяняет и приводит в исступление всех, получивших разрешение присутствовать на сеансах.
“Оды, апологии, военные песни разнообразят удовольствия слушателей. Чтобы дать верное представление о тонкости намеков, достаточно упомянуть в басне Тигр, в которой после тысячи приключений, одно другого замысловатее, тигр кончает тем, что пожирает льва, слона, леопардов и медведей. Автор дает понять, что этот тигр – Наполеон. Обыкновенно сеанс кончается военной песнью, сочиненной каноником. Раз, когда последняя ода – мученичество блаженной королевы Прусской – вызвала исступленные аплодисменты, он воскликнул: “Зачем не могу я воспеть ее во главе двухсот тысяч человек!”. Графиня Рекке питает такое отвращение ко всему французскому, что, как говорят, дала обет не говорить по-французски”.[247]
Около этого страшного сборища славословящих поэтов и артистов толпятся прусские офицеры, “готовые всем пожертвовать памяти усопшей королевы”, “английские шпионы” и французские эмигранты из прежних предводителей шуанов.[248] Все они стараются воодушевить друг друга, шушукаются, жестикулируют и на словах восстают против “могущественного властителя Европы”. Их отвращение к Франции так велико, что известие о приезде одного из наших дипломатов, императорского посланника в Дрездене, почтенного барона де-Бургуэна, заставило улетучиться часть этой шайки, как будто при приближении зачумленного. Присутствие одного из наших офицеров вызывало скандальные манифестации. “Его орден Почетного Легиона изводил дам, которые хвастались, что выказали твердость характера, т. е. вели себя по отношению к нему так невежливо, как только могли”.[249] Можно представить себе, какую сенсацию произвел в этой среде, где кипело столько страстей, приезд главы русской партии в Вене графа Разумовского; какой был переполох, когда тот, задавшись целью втянуть в союз всех недовольных и властно вести их на общее дело, явился преисполненный отваги и чванства, в сопровождении своих друзей, словно полководец во главе своих войск.
Он приехал с блестящей свитой, с почти царской обстановкой и поселился на житье во Францбруннене, близ Егры. С этой командующей позиции он хотел наблюдать за всеми курортами Богемии и объединять все интриги.[250] Правильно организованная деятельность графа началась тотчас же по приезде. При нем был целый штат агентов, которые работали по его приказаниям; у него были свои чиновники, свои канцелярии. Два верховых ежедневно развозили его огромную корреспонденцию; в каждом соседнем “курорте” он поселил преданного ему человека, обязанного раздавать пароль, и не один путешественник не уезжал из Богемии, не увозя в свою страну следующего приказа оказывать на правительства давление путем общественного мнения и склонять их в ближайшем будущем взяться за оружие, “ибо война против Франции должна быть естественным состоянием каждого благоустроенного правительства”.[251] Принцы и принцессы королевской крови и оставшиеся за штатом государи не гнушались помогать Разумовскому в деле фанатической пропаганды. Главными его сотрудниками были: лишенный владений, эмигрировавший в Богемию курфюрст Гессенский, принц Фердинанд прусский и молодые герцогини курляндские, которые умели “без всякого стеснения соединять сердечные дела с политикой”.[252]
В продолжение нескольких недель дерзость этих лиц дошла до того, что наши агенты уже думали, что на их глазах в Карлсбаде соберется настоящий конгресс недовольных, и что отсюда пойдет “пламя новой коалиции”.[253] До некоторой степени их успокаивало то обстоятельство, что между разными группами иностранцев не было единодушия. Большинство из них, будучи заклятыми врагами Франции, в то же время с ненавистью смотрели друг на друга. Пруссаки презирали саксонцев; саксонцы держались особняком; они отличались равнодушием к общему делу и почти что спаслись от приступов “германской лихорадки”.[254] Русские бывали почти исключительно в обществе венской аристократии и этой обособленностью много вредили себе в глазах других немцев. Тем не менее, их поучения и предсказания растравляли и поддерживали надежды и злобу, поощряли воинственное усердие тайных обществ и поддерживали среди народов Германии элементы агитации и восстания.
В Петербурге слухи о скорой войне почти прекратились. Спор с Францией понизился на один тон и, не прекращаясь, превратился в затяжной, однообразный и бесплодный. С той и с другой стороны возобновились те же жалобы, повторялись те же доводы. Иногда меняли и немного усиливали выражения, не изменяя существа доводов, как будто правительства двух великих держав занялись упражнениями в риторике, т. е. тем, чтобы бесконечно, в разных видах, повторять одно и то же. Только один Румянцев, преследуя свою мечту о примирении, силился ввести в спор кой-какие новые элементы и постоянно искал основу для соглашения. Рассматривая вопрос о герцогстве с новой точки зрения, он дал понять Лористону, что, не затрагивая материально неприкосновенности герцогства, можно было бы преобразовать его, подавив в нем при этом всякую мысль о расширении; что можно было бы отнять у него его автономию, правительство и присвоенные ему учреждения, например, администрацию из уроженцев края; что можно было бы лишить его в некотором роде национального характера и свести на положение простой саксонской провинции.[255] Но сам Александр перестал говорить о Польше. Он предоставил канцлеру выбиваться из сил в поисках бесполезных средств к соглашению и не шел уже за ним по этому пути. Более упорный и требовательный, он скрывал под маской невозмутимой кротости свои менее миролюбивые намерения и дал себе клятву покончить с конфликтом только в том случае, если Наполеон согласится дать ему желаемый им блестящий залог. Он думал, что возвращение в Париж герцога Виченцы и его требования, может быть, дадут результат, которого он тщетно ждал от миссии Чернышева. После отъезда посланника он не мог скрыть охвативших его нетерпения и беспокойства. Он вычислил продолжительность путешествия Коленкура и время, необходимое для поездки курьера из Парижа в Петербург; считал дни, даже часы. В начале июня он решил, что Коленкур уже прибыл в Париж и что наступил решительный момент. С тех пор прошло несколько недель, а желанного ответа не получалось. Сопоставляя это молчание с другими симптомами, Александр истолковал его как отказ.[256] Догадываясь, что Наполеон не хочет стать на путь уступок по делам Польши, он не хотел уже вести переговоры и отказывался предлагать средства к успокоению и соглашению. Сделав попытку – при посредстве Коленкура предложить императору загадку и оказать на него давление – он этим исчерпал свои добрые намерения.
Постороннее влияние помогло рассеять последние колебания царя. Все показания современников из первоисточников согласно указывают на необычайную милость к шведу Армфельту и на его роль в событиях этого периода времени. Мало-помалу милости, поощрения, знаки внимания поставили его вне конкурса, так что рядом с сердечным к нему доверием не осталось уже места не только официальным советам Румянцева, но даже сам Сперанский отошел на второй план.
Швед приобрел доверие государя независимой манерой держать себя. Александр хвастался, что ненавидит льстецов. Вернейшим средством заставить его принять совет было дать таковой в грубоватой форме. Этим способом государю, красневшему при одном намеке, что он самодержец, давалась иллюзия, будто он повелевает людьми свободными. Армфельт говорил с ним уверенно, не стесняясь выражениями. Недалеко время, когда один проницательный наблюдатель скажет о нем: “Не имея в своем обращении ничего общего с тем раболепным складом характера, с тем подобострастным языком, которые служат отличительной чертой рабского народа, барон Армфельт поразил императора и завоевал его симпатии той откровенностью, той смелостью, с какими рисовал ему картину того, чем бы он мог быть и что он есть”.[257] С настойчивостью почти жестокой давал он чувствовать царю подчиненность его настоящего положения, оскорбления, которые наносит ему Наполеон, унизительность и опасность вечной уступчивости, необходимость ободриться и оказать сопротивление, под опасением сделаться лишь внешним подобием императора. Он представил ему пространную записку со следующим эпиграфом: “То be or not to be”.[258][259]Чуткий к таким суровым требованиям, Александр пропитывался внушаемыми ему идеями, но применял их сообразно складу своего характера и своего гения, более склонного к пассивному упорству, чем к резким проявлениям инициативы. Он остановился на политике отказов, на системе от всего уклоняться, все отсрочивать, на замаскированной непримиримости, вовсе не скрывая от себя, что таким поведением вызывает и, в конце концов, навлечет на себя войну. Первым приготовившись и чуть не начав войны, он дал затем согласие сделать попытку для устранения ее; но и теперь, как и весной, он сознает близость и неизбежность развязки конфликта, с той только разницей, что теперь не сам хочет напасть, а чтобы на него напали; не упреждать противника, а заставить его придти к себе.
Действительно, даже в то время, когда в политике царь поддается воинственным подстрекательствам Армфельта, он окончательно избирает своим руководителем и советником по военным вопросам Фуля-выжидателя. Он принимает его план, ибо предписывает приступить к устройству оборонительных линий в соответствии с воспринятыми от него принципами и поручает немцу Вольцогену произвести эту работу.[260] Правда, он склоняется еще к мысли – прежде выполнения главного плана сделать нападение на Польшу, но и то с единственной целью, насколько возможно, расстроить дело снабжения армии завоевателя. В этом случае дело идет о нападении в строго очерченных пределах, задача которого начать отступление с более отдаленного пункта, и, уклоняясь от решительного боя, опустошать все на отдаваемой противнику территории. Следовательно, дело идет о чисто стратегическом наступлении. Пока же Александр благоразумно решил избегать малейшего насилия, малейших нарушений союза, вплоть до того момента, когда французы, углубясь в Германию, подойдут настолько близко к его границам, что поставят его в положение законной обороны. Цель, которую он в этом случае преследует – выставить себя в глазах Европы носителем и защитником права, долготерпение которого истощилось. С этого момента все его усилия будут направлены к тому, чтобы затянуть конфликт; но затянуть, не давая заметить, что он затягивает его. Он позаботится всю ответственность за разрыв взвалить на своего соперника и постарается возбудить против него всеобщую ненависть.
С этой целью он избегает малейшего намека на герцогство Варшавское. Затаив в самых сокровенных тайниках своей души истинную обиду, он ссылается только на явную – на присоединение Ольденбурга и артистически пользуется этим делом, в котором у него, бесспорно, прекрасная роль и в котором он может разыгрывать из себя оскорбленного. Грустным и кротким тоном он постоянно жалуется на нанесенное ему оскорбление и в неопределенных выражениях требует удовлетворения. Когда Франция пристает к нему, когда она заклинает его высказать свои желания, он ограничивается просьбой о вознаграждении за причиненный ущерб, о возвращении герцогу родового наследия. Когда с ним говорят о соответственной компенсации, он не отвечает ни да, ни нет. Он обещает отправить Куракину полномочия, необходимые для заключения соглашения – и не посылает их. Он неизменно говорит, что готов покончить с этим делом – и не дает для этого никаких данных.[261] В то же самое время он заботится о том, чтобы объявить во всеуслышание, чтобы оповестить всему миру, что захват Ольденбурга, как ни тягостно для него это событие, не составляет в его глазах casus belti; что он никогда с оружием в руках не потребует восстановления прав своего дома. Из такого поведения царя явно вытекает, что если Наполеон усиливает наличный состав войск, если он втихомолку отправляет новые войска в Германию и готовит средства к нападению, то он делает это не в силу законной причины, а исключительно вследствие дошедших до безумия честолюбия и гордости; что все это делается с целью поработить государство, которое желает жить с ним в мире и неизменно хочет оставаться его союзником.
Придерживаясь такого поведения, царь приобретал и ту выгоду, что мог вежливо отказаться от услуг государств, заинтересованных в том, чтобы не допускать конфликта, и желавших предложить свое посредничество в деле примирения, ибо не желая примирения, он, естественно, не нуждался в посредниках. Когда Пруссия и Австрия, после кратковременного успокоения, снова забили тревогу и поочередно, то та, то другая, умоляли его принять их услуги, он притворился, что крайне удивлен этим. Он не понимает, говорил он, о чем с ним говорят. Что за надобность в примирителях, когда о войне нет и речи? “Его Императорское Величество, – приказывает он написать в Вену,– тем более считает долгом отклонить вмешательство третьего государства, что принятием такового неизбежно будет вызвано предположение о разладе между дворами Петербурга и Тюльери – разладе, которого не существует, так как Его Императорское Величество неизменно и неуклонно пребывает в своих прежних чувствах и политических отношениях к Франции, которая, со своей стороны, непрестанно дает ему уверения в своей дружбе”.[262]
Тем не менее, осторожно поддерживаемый разлад доставит царю поводы с каждым днем все более смотреть сквозь пальцы на контрабанду и, в конце концов, позволит ему открыть гавани России для правильной торговли с Англией. Это одна из главных причин, заставляющих его уклоняться от примирения, которое опять сделало бы его пленником союза.[263] Если Наполеон допустит это отступление от своей системы и, видя, что русские не двигаются со своих оборонительных позиций, остановит, а затем вернет обратно свои войска, Александр не погонится за ним; но гораздо вероятнее, что завоеватель будет проводить до конца свои разрушительные планы; что он начнет войну и вторгнется в Россию. Тогда Александр со спокойным мужеством примет вызов, твердо решив: пользуясь содействием климата и природы, вести войну ожесточенно, ужасно, до бесконечности. Но, – говорит он себе,– я предварительно заручусь крупной моральной выгодой и выиграю свое дело в глазах общественного мнения Европы. Его расчет был верен, ибо его искусный и выдержанный способ действий, не вводя всецело в заблуждение современников, в продолжение восьмидесяти лет вводил в обман потомство и историю.
Наполеона он не обманул. Видя, что Россия уклоняется от вся лих объяснений, император заключил из этого, что она не хочет примирения, вследствие того, что отчаялась добиться истинного предмета своих вожделений. Таким образом, он ясно понял, он верно угадал, в чем дело. Он понял, что в вознаграждение за Ольденбург желают получить часть герцогства и не допускают другого решения. От него ждали, чтобы он отдал свою передовую оборонительную линию, чтобы он собственной рукой нанес удар тому самому польскому народу, который неоднократно доказывал ему свою преданность; чтобы подверг его новому расчленению. В прошлом году, предлагая ему знаменитый договор, просили только о ратификации раздела; теперь хотят, чтобы он сам возобновил раздел и принял в нем участие. Такое притязание приводит его в бешенство. С этим совпало событие донесений от его агентов с Севера, в которых сообщалось ему, что с наступлением весны английская торговля в Балтийском море, едва прикрываясь американским флагом, растет не по дням, а по часам в необычайной прогрессии. Контрабандные суда не проскальзывают уже в Ригу или в Петербург обманным путем, в одиночку, В порты России входят настоящие торговые флоты, целые скопища в сто пятьдесят судов за раз. Их там принимают без всякого стыда, им позволяют развозить по побережью и сбывать огромные партии товаров, и эта торговля, давая Англии возможность сбывать часть продуктов, которые загромождают ее склады и угнетают ее промышленность, мешает ей погибнуть от перепроизводства и избытка товаров.[264] Итак, вот к чему клонились мнимые тревоги России, ее притворные страхи, ее жалобы и ссоры, которые она старалась завести с нами. Допуская, что у нее и в самом деле не было намерения начать войну, она, тем не менее, хотела заручиться предлогом, благодаря которому могла снова завязать с англичанами выгодные для нее сношения и, вместе с тем, вырвать у нас унизительную и пагубную уступку. С этого момента ее игра делается императору ясной, “ее система раскрывается”.[265] Констатирование этих фактов приводит его к решению. Отдаваясь вспыхнувшему в нем гневу, а, кроме того, повинуясь и политической идее, и желанию привлечь на свою сторону общественное мнение, он чувствует потребность всенародно заявить о своих обидах; он хочет разоблачить пред всей Европой замыслы Александра и объявить во всеуслышание, что русские хотят клок Польши, и никогда его не получат.
Случай к этому представился 15 августа, в день его именин. По его приказанию, этот день ежегодно праздновался народными увеселениями и большим съездом ко двору в Тюльери. Обычный воскресный церемониал совершался по этому случаю при особо торжественной обстановке. Император лично руководил этими грандиозными представлениями, которые обставлял, как сцены в опере,– шествиями, церемониальными маршами, роскошными символическими изображениями. Задачей таких зрелищ было выдвигать пред взорами публики блестящую картину его могущества. То был целый ряд величественных и точно распределенных выступлений. Перед обедней – высочайший выход из парадных покоев: шествие пажей, церемониймейстеров и их помощников, шталмейстеров, дворцового коменданта и камергеров, флигель-адъютантов, первых пяти чинов империи, – наконец, сам император в сопровождении духовника, принцев и маршалов. Императрица шествовала со своей половиной в сопровождении принцесс и свиты. Иногда оба шествия сходились на парадной лестнице, затем медленно проходили по залам и галереям и вступали в церковь, куда для лицезрения Их Величеств допускался народ. В разных местах по пути следования были расставлены отряды гвардии; гренадеры отдавали честь, барабаны били поход; мундиры военных и костюмы придворных эффектно выделялись на роскошных украшениях апартаментов – на золоте, мраморе и на пурпуре драпировок. Обстановка – как раз для того, чтобы ослепить взоры, взволновать умы и придать еще больше пышности и блеска воздаваемому императору героическому культу[266]. Часто после обедни на дворе дворца происходили военные парады. До или после обедни, в парадных апартаментах, неизменно из года в год, император давал аудиенции и принимал дипломатический корпус. Посланники и иностранные министры вводились в Тронную залу. Только они да министры и небольшое число привилегированных лиц имели право входа туда. В этой-то самой священной зале дворца Наполеон, явившись предварительно пред ними в ореоле императорской пышности, принимал их поздравления.