bannerbanner
Второй брак Наполеона. Упадок союза
Второй брак Наполеона. Упадок союзаполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
12 из 47

“Если бы, – говорит он, – у вас был император, на искренность и добросовестность которого я мог бы положиться, например, великий герцог Вюрцбургский или эрцгерцог Карл, я вернул бы ему целиком австрийскую монархию и ничего не отрезал бы от нее”[199]. Бубна ответил, что если бы император Франц был уверен в таком намерении императора французов, он, вероятно, уступил бы престол своему брату. Однако, как истинный верноподданный, он счел необходимым заступиться за своего государя и отстаивал его прямодушие и миролюбивые намерения. “Меня нельзя обмануть дважды”,– возразил Наполеон, – и он напомнил прошлое. Он рассказал, как на другой день после Аустерлица император Франц пришел к нему на бивак, признавал себя виновным, унижался, уверял в своем раскаянии, давал слово человека и государя, что не будет больше воевать. И вот, менее чем через четыре года после этой клятвы, он бросился со всеми своими силами на Францию в то время, когда она была занята войной в Испании. При этих горьких воспоминаниях Наполеон горячился, сердился, доходил до удивительных метафор и необычайных сравнений. “Я хочу иметь дело с человеком, который обладал бы чувством благодарности настолько, чтобы оставить меня в покое на всю мою жизнь. Говорят, что львы и слоны часто давали поразительные примеры влияния этого чувства на их сердца. Только вашему государю недоступно это чувство… [200]Пусть император уступит престол великому герцогу Вюрцбургскому, и тогда я возвращу Австрии все – и взамен не потребую ничего”[201].

Несмотря на то, что он неоднократно и настойчиво высказывает желание, чтобы император Франц уступил престол другому лицу, он отнюдь не делал этого предметом положительного требования. Он сознает, что такое требование трудно формулировать. Он может принять жертву царствующего императора, может, пожалуй, вызывать его на это, но никоим образом не требовать. Да и сверх того, он плохо верит в отречение австрийского монарха и, в особенности, в людей, которые его окружают и управляют им. Он сознает, что лелеет пеструю мечту, и неприкрашенная действительность опять овладевает его мыслями. А действительность состоит в том, что он имеет дело, хотя и с побежденной Австрией, но по-прежнему настроенной враждебно; что она управляется нашими врагами и мечтает о реванше. При настоящих условиях, когда она в его руках, когда она неподвижно распростерта на земле, он не намерен выпускать ее из своих рук до тех пор, пока не обессилит ее вполне, пока не изуродует, не обезоружит ее и не сдерет с нее выкупа. Впрочем, чтобы ускорить мир, он решается на уступки; становится на почву предварительного соглашения, которое бы предшествовало точному обозначению территорий. Теперь он отказывается от принципа uti possidetis. Он требует только известную сумму уступок, равнозначащую тем, на какие согласилась Австрия по договору в Пресбурге после предыдущей войны. Запросив сначала девять миллионов душ – имея в виду получить пять – он снисходит до четырех. В сущности, для него вовсе не важно оторвать от Австрии несколько лишних округов – ему нужен дипломатический успех, который бы удостоверил и провозгласил торжество его оружия. Если в 1809 г. он получил менее, чем приобрел в 1805-ом, Европа подумает, что при Ваграме он был менее полным победителем, чем в дни Ульма и Аустерлица. “Он скорее сделает шесть кампаний”[202], чем допустит подобное умаление своего престижа, – пишет Маре. Наоборот, если Австрия заявит, что готова повторить пресбургскую жертву, мир может быть если и не заключен, то решен в несколько дней.

Итак, следует повлиять на генерала Бубна в том направлении, чтобы он убедил двор в Дотисе преклониться пред такой неизбежностью. Если умело взяться за него, думает Наполеон, он может сделаться для нас драгоценным орудием. Император тотчас же пускает в ход все пружины, которые должны отдать в его руки солдатскую душу Бубна. Приводя целый ряд технических подробностей, он доказывает ему, что он, Наполеон, непобедим, что он неуязвим в Вене, “что он может оставаться в ней десять лет”; затем, становясь опять приятным и милостивым, он льстит австрийскому генералу и старается лаской привлечь его к себе. Он разговаривает с ним о том, что близко сердцу солдата: о военном искусстве, о походах, о военной истории; оценивает достоинства генералов и армий, говорит о “Журдане, о Пишегрю, о русских”.[203] После разговора, во время которого он то повергал его в ужас, то очаровывал обаянием своей личности, он передает его Маре, который не покидает Бубна в продолжение двух дней, и при содействии избранных им самим помощников продолжает начатое императором дело. Нужно сказать, что в Вене Бубна встретил между французами товарища юности, сослуживца по полку, Александра де-Лаборда, который, перейдя во время революции на австрийскую службу, в настоящее время вернулся к империи и, состоя чиновником по приему прошений, был причислен к генеральному штабу. Лаборду дается поручение повлиять на Бубна. Между ними завязывается задушевный приятельский разговор на ты. “Дорогой мой, – говорит Лаборд, – нет ничего удивительного, что тебе удастся оказать своей стране большую услугу, – конечно, если при вашем дворе благоразумны и если, как можно полагать по характеру твоей миссии, ты имеешь к тому возможность. Мне кажется, что момент для этого благоприятен и не нужно упускать его. Не в характере императора ходить по торной дороге, когда он видит готовность и желание сблизиться с ним”. – “Мой друг, – отвечает Бубна, – ты отлично понимаешь, как я был бы счастлив, если бы состоялось это дело, во-первых, по важности самого дела, а, во-вторых, потому, что я посодействовал этому”[204]. Немедленно же требования императора были подвергнуты обсуждению. Лаборд восторгается их умеренностью, их мягкостью, и в конце разговора окончательно убежденный Бубна говорит, что тотчас же вернется в Дотис и “устроит дело в двадцать четыре часа[205]. Однако, Наполеон не разрешает ему уехать, а только поручает передать письменно своему двору и поддержать при нем наши предложения. В то же время, переходя на всех пунктах к решительной дипломатической кампании, он обращает взоры на уполномоченных, затягивающих переговоры в Альтенбурге, и предлагает Меттерниху, не занимаясь другими вопросами, принять новую исходную точку. Этим путем он рассчитывает значительно подвинуть переговоры и установить основные положения мира, избегая пока обозначения территорий, так как для того, чтобы окончательно установить свой выбор, он все еще должен ждать, чтобы Россия высказалась и чтобы этот сфинкс сказал, наконец, свое слово.

III

He от Коленкура зависело, что император не был обстоятельно осведомлен о намерениях России: посланник употреблял все силы, чтобы исполнить желание своего повелителя. Еще до получения инструкции от 12 августа он старался выяснить дело и осторожно зондировать почву. К несчастью, при этих попытках он натолкнулся на ряд затруднений, начиная с того, что не с кем было переговорить – министр был в отлучке, а император болен.

За несколько дней до получения послом инструкций граф Румянцев уехал в Финляндию. Он поехал на свидание со шведскими уполномоченными в город Фридрихсгам, где ему предстояло подписать блестящий мир, по которому Россия должна была получить в вечное владение завоеванную провинцию вместе с Аландскими островами, а сам он в награду за это – звание канцлера. Около этого же времени с каретой, в которой ехал Александр, произошел несчастный случай, вследствие чего царь должен был слечь в постель и до окончательного выздоровления проживал в Петергофском дворце. В этой резиденции, где гордая Екатерина все устроила для блеска и представительства, ее внук искал только покоя и уединения. Александр любил Петергоф за прохладу верхних террас, за безмолвие и тишину спускавшихся к заливу садов. Среди величественных декораций из мрамора и зелени, за которыми виднелся вдали широкий и спокойный горизонт, он отдавался той умственной бездеятельности, какая бывает после физических страданий. Коленкур каждый день приезжал справляться о его здоровье и удостаивался приема. Час, – а то и два – проводил он у изголовья монарха, и в это время их дружеская беседа скользила по многим вопросам, не останавливаясь, в частности, ни на одном, Александр старательно избегал жгучей темы о европейской политике. Он предпочитал говорить о внутренних реформах, в которых помогал ему Сперанский, о своих усилиях улучшить правосудие, организовать администрацию, создать новую Россию по образцу наполеоновской Франции. Это были те величественные и туманные перспективы, в которые он погружался с особым удовольствием, и мало-помалу его непостоянная и подвижная мысль, отрываясь от настоящего, терялась в будущем и расплывалась в грезах[206].

Коленкур осторожно и тактично пробовал навести его на вопросы дня. Между этими вопросами вопрос о мире с Австрией не был ли в настоящее время самым важным и самым неотложным? Тогда и Александр говорил об этом деле, но его слова были туманны и иногда противоречивы. То он утверждал, что ничего не хочет, что ничего не домогается для себя лично; ограничивался выражением желания, чтобы “Австрия не была слишком ослаблена и разорена”[207]; то говорил, что “в деле назначения ему доли, какая подобает его положению”[208], полагается на императора. Когда разговор коснулся Галиции, он насторожился, был очень сдержан и не высказал определенно ни своих желаний, ни своих опасений. Коленкур так и не мог понять, поставит ли предложение “о каком бы то ни было разделе Галиции между Россией и великим герцогством вопрос на более удобную для обсуждения почву”[209].

Отчего же царю так трудно объясниться, отчего так туманна его речь? Александр нес наказание за свое двусмысленное поведение во время войны, в его словах отражалось то ложное положение, в какое он добровольно себя поставил. Очутившись в положении, когда обе стороны относились к нему недоверчиво, он опасался, что всякое, слишком явно выраженное требование даст повод к новым жалобам на него. Потребуй он возвращения Галиции ее прежнему владельцу, такой шаг, имея вид покровительства Австрии, скомпрометировал бы его в глазах Наполеона, дал бы лишний повод упрекнуть его в пристрастии к нашим врагам. С другой стороны, требуя свою долю в австрийской добыче и как бы узаконивая расхищение Австрии, он скомпрометировал бы себя еще более своей близостью с Наполеоном; он еще более запутался бы в тенетах, от которых пока еще не хотел освободиться, но за которые уже краснел пред своим народом и Европою. Наиболее желательным для него решением было бы восстановление в Галиции режима, который был там до войны. Если же Галиции суждено переменить властителя, он желал бы для себя наилучшую часть, не столько ради того, чтобы владеть ею, а чтобы не дать ее полякам. Но при этом он желал, чтобы Франция, по собственному почину, наделила его этим приобретением; чтобы дело имело такой вид, что она навязала ему желаемую им долю без указаний и просьб с его стороны. Испытывая непреодолимое смущение, стыдясь высказать свои требования, он выражался намеками, о многом умалчивал; желал, чтобы его поняли с полуслова. К несчастью, он имел дело с союзником, который не хотел понять его.

28 августа Коленкур настойчивее насел на царя. Разговор сам собой перешел на текущие переговоры между Францией и Австрией. “Думаю, сказал царь, что император поставит себе главной задачей ни в чем не вредить интересам России и особенно в вопросе о Галиции”. Посланник отвечал, что император всегда согласует свои планы с интересами своего союзника. Но может ли он покинуть восставшее население и предоставить Австрии вымещать на нем свою злобу? Пусть император Александр сам выскажется по этим вопросам справедливости и чести, ибо в этих вопросах он безупречный судья. Далее посланник продолжал: “Мне не известны намерения моего повелителя. Но разве не покроет он бесчестьем своего имени, покинув тех, которые служили его делу? Поэтому, разве он может отдать Вашему Величеству все то, что ваши войска только занимали по мере того, как войска великого герцогства завоевывали?”

На этот вопрос Александр ответил не сразу. Подумав, он не без горечи упрекнул Францию в том, что она покровительствовала восстанию в Галиции; затем сказал: “Вы знаете, что я не охотник создавать затруднения. Как частное лицо, я восхищаюсь Наполеоном; как государь, я благоговею пред ним и, кроме того, я истинно привязан к нему. Скажу вам по дружбе. Я желаю достойно сгладить затруднения и избегнуть раздоров и, следовательно, хочу предупредить всякий повод к войне. Но это не все: я хочу поддерживать союз. Поэтому я желаю сговориться с вами, но так, как того требуют достоинство моей страны и будущее спокойствие Европы”.

Посланник. – “Это же составляет единственное желание Императора. Его поступки, слова, которые я говорю от его имени в продолжение уже двух лет, переписка со Швецией – все удостоверяет это. Но, Ваше Величество, разве дадите вы ему совет предоставить злобе и мести наших врагов тех, которые ему служили?”

Император. – “Я уже сказал вам, что я думаю по этому поводу. Я не хочу ставить между нами непреодолимого препятствия и потому добавлю, что я не настолько неблагоразумен, чтобы противиться приобретению великим герцогством какого-либо округа в Галиции, раз она будет отнята у Австрии”[210].

Ободренный такой неожиданной предупредительностью, Коленкур попробовал затронуть вопрос о неравном разделе между Россией и великим герцогством. Территории, которые получит герцогство, говорил он, никогда не сделают из него грозного государства; оно навсегда останется в положении явно подчиненном и зависимом от могущественной соседней державы; России же достаточно прибавить к своим обширным владениям некоторую частицу Галиции, чтобы это приобретение, как бы мало оно ни было, сделалось для нее ценным, ибо оно создало бы в ее руках первый залог против восстановления Польши. Посланник окольными путями вызывал монарха на разговор. Он напомнил, что нота, переданная Румянцевым, не отличалась определенностью, и выразил сожаление, что перед отъездом в Финляндию министр не был уполномочен объясниться по поводу всех проектов.

Александр отвечал, как и всегда, выражениями симпатии и дружбы к посланнику. Он говорил, что любит открывать ему свою душу, предоставлять ему читать свои мысли. Такое излияние чувств, по-видимому, предвещало имеющее решающее значение откровенное объяснение, как вдруг царь остановился на полпути и снова ушел в себя. “Уверьте императора Наполеона, сказал он, что единственное мое желание – сговориться с ним; но я не могу жертвовать интересами моего государства. Он слишком большой государственный человек, чтобы не понять, где должно остановиться мое желание угодить ему”[211]. Добиться от него чего-нибудь более определенного было невозможно. Он просил, чтобы прежде всего ответили на его ноту, чтобы успокоили его по поводу его опасений. Он говорил, что раз это будет сделано, он, “как истинный союзник”, поможет Наполеону в том случае, если бы возобновились враждебные действия, что тогда армия князя Голицина будет увеличена, усилена и будет действовать энергично и не безрезультатно.

Отчет об этом разговоре Коленкур поместил слово в слово в донесении императору и в депеше министру, снабдив его своими личными примечаниями. Не без настойчивости просил он оценить важность полученной уступки. “По моему мнению, – говорил он, – это уже большой успех – довести императора до признания, что можно дать часть Галиции великому герцогству. Все, что он говорил прежде, было безусловно против этой идеи”.[212] Что касается территориальных требований России, то на основании некоторых указаний посланник предполагал, что императору доставило бы удовольствие, если бы границы его государства были отодвинуты до Вислы. Однако, посланник сознавался, что у него не было достаточных данных для обоснованного мнения и что до возвращения Румянцева он не надеялся иметь их.

Наполеон получил донесение посланника 12 сентября, через два дня после объяснений с Бубна. Прочитав депешу, он сначала испытал некоторое разочарование, найдя ее малосодержательной, но быстро успокоился. После недолгого размышления он нашел, что получил нужные ему сведения, что руки его развязаны и что ему предоставлена свобода действий. “Досадно, – писал он Шампаньи, – что депеша Коленкура так малосодержательна. Впрочем, мне кажется, в ней сказано достаточно”[213].

Действительно, ему было достаточно того, что Александр не ставил расширению герцогства формального veto; но его ошибкой было то, что он ухватился только за один этот пункт. Из всего, что говорит царь, он запоминает только одну фразу – ту, которая отвечает его личным желаниям и не обращает внимания на оговорки, которыми она обставлена. По своему обыкновению, первой же приобретенной им уступкой он пользуется, как прецедентом, устанавливающим его право предвидеть и добиваться более важных уступок. Как и всегда, склонный к насилию над чужой, неподготовленной к его нападению волей, лишь только он замечает в противнике некоторую податливость и как только тот дает ему к тому повод, он решает, что, если Россия сразу же не стала на почву безусловного сопротивления, то, в конце концов, она позволит овладеть своей волей и подчинится нашим планам. Он говорит себе: раз она добровольно соглашается на незначительное увеличение герцогства, она примирится и с значительным его расширением. Конечно, когда она увидит, что это государство усилится и свободнее будет дышать в своих раздвинутых границах, она, может быть, начнет жаловаться, но присоединение Львова “и еще чего-нибудь”[214] зажмет ей рот; в особенности, если она получит в прибавку к этому приобретению обязательство, что герцогство никогда не сделается снова Польшей. Рассеять же остатки ее дурного расположения духа будет делом последующих забот и предупредительности. Во всяком случае, ее неудовольствие не дойдет до открытого сопротивления, и, уступая то страху, то убеждению, то обаянию – она останется в союзе с нами.

Под властным влиянием этих зловредных рассуждений, построенных на ложном основании, Наполеон принял свое решение. Конечно, он предпочел бы, чтобы Австрия, переменив государя и искренне изменив политику, избавила его от необходимости отрывать от нее куски. Он снова, хотя и в форме простого внушения, но в более определенных выражениях, высказывается за отречение императора Франца[215]. Затем, если двор в Дотисе предпочтет императора Франца целости государства, – а такой случай крайне правдоподобен, – в его намерения не входит уже требовать от австрийцев всей Галиции, он думает взять только половину ее, уменьшить в надлежащей пропорции долю, предназначенную полякам и соответственно долю России, сохраняя между долями двух сторон первоначально намеченное отношение пяти к одной[216]. Этой территориальной уступкой, которая должна быть не поровну поделена между его северными союзниками, он и хотел завершить сумму жертв, возложенных на побежденную страну. 15 сентября он посылает Бубна к австрийскому императору с письмом, написанным в этом смысле. В тот же день, чтобы дать толчок предложениям, в основе своей уже сообщенным Меттерниху, он приказывает внести на рассмотрение уполномоченных в Альтенбурге настоящий и до мелочей разработанный ультиматум относительно раскладки человеческих масс, которые Австрия должна будет уступить. Сделав расчет, он требует миллион шестьсот тысяч душ в Иллирии, четыреста тысяч на Дунае и два миллиона в Галиции, “для раздела между саксонским королем и Россией”. Таковы его окончательные требования; тут предел его уступок. Теперь, когда все выяснено, все определено, все установлено, на каком бы решении ни остановился австрийский двор, прения могут изменить свой темп и быстро двинуться вперед. Теперь, думает он, пусть уполномоченные торопятся, пусть примутся за работу деятельно и усердно. Важно как можно скорее поставить Европу, включая и Россию, пред совершившимся фактом. “Господин Шампаньи, – пишет Наполеон своему министру, – необходимо ускорить переговоры, насколько это в вашей власти”[217].

IV

Горя нетерпением покончить дело, Наполеон основывал свои расчеты, не принимая во внимание ни нерешительного и непостоянного характера императора Франца, ни того, что тот не имел ни малейшего желания не только отречься от престола, но и согласиться на новое расчленение своей монархии. В Дотисе партия войны не покинула еще поля сражения и удерживала свои позиции. По приезде Бубна и получении французского ultimatum'a она сделала новое усилие, и был момент, когда она думала, что выиграла дело. Без особого труда она убедила государя, мало сведущего в географии и статистике, что Наполеон, в действительности, не делал никакой уступки, что ultimatum, в той его части, которая касается немецких и иллирийских провинций, ограничиваются повторением первоначально изложенных требований, что Франция просила оптом то, что сначала требовала по частям. Император Франц, основываясь на этих неверных данных, решил составить ответ в отрицательном смысле. Холодно приняв Бубна, поддавшегося идеям мира и снабдив его новым письмом к Наполеону, он приказал ему возвратиться в Вену, В письме он намекнул на возможность возобновления враждебных действий. В это время в Альтенбурге его уполномоченные ограничивались тем, что точнее определяли и увеличивали свои уступки в Галиции. Они давали понять, что с этой стороны предупредительность их государя не имеет пределов, но упорно отказывались отдать иллирийское побережье. Официальной нотой, которая составляла только дипломатическое развитие письма, написанного их государем, они отвергли ultimatum.

Такое упорное, такое подьяческое противодействие его желаниям очень не понравилось императору. Лишь только Бубна вернулся 20 сентября из Дотиса в Вену, Наполеон потребовал его к себе и принял в тот же вечер. Его мрачный и зловещий вид предвещал бурю. Однако, умея владеть собой, в совершенстве владея искусством определять впечатление, производимое его гневом, император хотел рассердиться только в той мере, чтобы подействовать на своего собеседника и застращать его, но не выводя из терпения. Собирая свои силы, готовясь, если бы это понадобилось, возобновить войну, он все-таки предпочитал добиться победы иным путем. Чтобы укротить Австрию, он имел в виду пустить в ход угрозы, искусно усиливая их по мере надобности, и держал про запас последний довод, новый и непреодолимый. Пораженный настойчивостью, с какой австрийцы предлагали ему Галицию, он распознал в этой тактике их упорное желание и надежду поссорить его с Александром и, пользуясь возникшим между ними раздором, обеспечить себе лучшую участь; эту-то призрачную надежду он и хотел рассеять и уничтожить. Тем, кто надеется поссорить его с Россией, он решил объявить о безусловной уверенности в прочности союза; крайне смелым ходом решил он воспользоваться в переговорах с Россией; он решил – помимо ее воли – “неожиданно выставить ее, как пугало, чтобы застращать своего противника и лишить его средств к сопротивлению.

“Что несете вы, – сказал он Бубна, – мир или войну?” Затем, отвечая сам на свой вопрос, исходя из последней ноты Меттерниха, не заглянув даже в письмо императора, которое нераспечатанным сунул в карман, он с бешенством почти закричал, что Австрия не хочет мира. В Дотисе, сказал он, плохо оценивают положение; обольщают себя пагубными надеждами. Вместо того, чтобы серьезно заниматься переговорами, заботятся больше о том, чтобы “бросить между ним и Россией яблоко раздора”.[218] Он говорил, что при такой игре Австрия рискует своим существованием; что, если война возобновится, он будет вести ее убийственным способом, что он поставит своей задачей создание на месте Австрии целого ряда самостоятельных государств, объявит падение династии, завладеет от своего имени занятыми территориями, порвет все узы, связывающие народы с государем, и погубит кредит монархии, что он уже приказал сфабриковать на двести миллионов венских банкнотов и пустить их в обращение. Так как его собеседник пытался спорить и рассуждать, он обратился к пунктам своего ultimatum'a, доказывал их один за другим, настаивал на безусловной необходимости взять себе Триест и побережье, чтобы упрочить этим путем соединение Далмации с итальянским королевством и открыть себе непрерывный путь на Восток. Он горячо и подробно развивал эту тему и был неистощим. Бубна возразил, что Австрия не может отказаться от своих портов, не может существовать без сообщения с морем. “В таком случае, – сказал император, – война неизбежна. Вы нарушите перемирие или я сам должен позаботиться об этом? Но – нет! Мне хочется, чтобы вы сделали мир свидетелем вашего безумия, чтобы вы отказались от перемирия и выступили в истинном свете, предпочитая подвергнуть опасности существование вашего государства, лишь бы не уступить требованиям, которые не вправе предъявить, как победитель, как государь девяти миллионов ваших подданных”. За жестокими выкриками наступила минута молчания. Император с силой швырнул далеко от себя шляпу, что у него было выражением большого гнева, отошел в амбразуру окна, остановился там неподвижно, задумчивый, как бы поглощенный глубоким размышлением, с лицом темным, как туча, из которой, того и гляди, блеснет молния. Но, вдруг, как бы пораженный внезапной мыслью, он заговорил и с необычайной живостью сказал Бубна: “Знаете, что нам остается сделать? Если ваш император находит мои условия слишком тяжелыми, пусть он обратится к третейскому суду России! Мы заключим перемирие на шесть месяцев; царь пришлет представителя в Альтенбург, и я отдамся на его решение”[219].

На страницу:
12 из 47