bannerbanner
Критикон
Критикон
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
9 из 17

– Человек, – молвила Артемия, – был сотворен для Неба, оттого и устремлен вверх; материальная же прямизна тела – символ прямоты духа, и связь меж ними так тесна, что, ежели, по несчастью, нарушена первая, вслед за нею – и это еще хуже – нарушается вторая.

– Это верно, – сказал Критило. – Когда видишь уродливое сложение, всегда подозреваешь извращенные намерения; глядя на изъяны тела, опасаешься изворотов духа. А у кого помрачился глаз, того легче ослепляет страсть, и что поучительно – люди эти, не в пример слепым, жалости не внушают, кривого взгляда мы боимся. Хромые спотыкаются и на пути добродетели, катятся по наклонной плоскости, когда, побежденная страстью, захромает и воля; для одноруких недоступно совершенство в деяниях и благодеяниях. Однако человек разумный способен пагубные сии изъяны выправить.

– Голову, – сказал Андренио, – я бы назвал – может, я ошибаюсь? – престолом души, столицей ее сил.

– Ты прав, – подтвердила Артемия. – Подобно богу, который вездесущ, но пребывает на небе, где его величию просторно, душа красуется в этом высоком месте, прообразе небесных сфер. Хотите душу увидеть, ищите в глазах; хотите услышать – в устах; говорить с ней – обращайтесь к ушам. Голова находится на самом верху – по ее значению и назначению, чтобы лучше воспринимала и повелевала [118].

– А мне хотелось бы отметить вот что, – вставил Критило. – Хотя в великом государстве тела так много частей, что одних костей – сколько в году дней, и в множестве сем царит такая гармония, что не найдется такого числа, что в нее бы не входило, – например, пять чувств, четыре гумора, три силы [119], два глаза, – все эти части подчинены одной и единой голове; голова – образ перводвигателя, коему подчинены по степеням части вселенной.

– Разум занимает, – молвила Артемия, – самую чистую и богатую палату, ибо даже в материальном смысле имеет преимущество как старшая из трех сил, как царь и повелитель во всей нашей деятельности житейской, – оттуда, с высоты, он воспринимает, проникает в суть, обобщает, рассуждает, изучает и познает. Престол свой он учредил в чистоте ненарушимой, в подобающем душе сосуде; чуждаясь темноты в мыслях и грязи в страстях, гнездится он в массе нежной и податливой, поддерживающей в нас послушание, умеренность и благоразумие. Память ведает прошлым, посему ее место позади, тогда как место разума – впереди. Но и того, что было, он не теряет из виду, а так как обычно мы наиважнейшее для нас отбрасываем назад, разум эту оплошность исправляет, делая всякого разумного человека Янусом [120].

– Волосы, показалось мне, созданы больше для красоты, чем для пользы, – сказал Андренио.

– Это корни нашего человеческого древа, – молвила Артемия, – они помогают ему врастать в Небо, ведь от лучшего мира все мы на волосок; там должны витать наши думы, и оттуда идет нам мощная помощь. Волосы – ливрея возраста; они украшают нас в разные года, и вместе с их цветом меняются наши страсти. Чело – небо духа, то затянутое тучами, то ясное, – это лобное место для чувств: сюда на позорище выходят наши преступления, здесь прогуливаются толпы проступков и страстей; лоб вскинут вверх – гнев; опущен – печаль; бледен – страх; красен – стыд; наморщен – двоедушие; чист – прямодушие; гладок, как доска, – бесстыдство; широк – способности.

– Но более всего, – молвил Андренио, – в искусном строении человека изумили меня глаза.

– Знаешь ли ты, – спросил Критило, – как назвал их великий целитель здоровья, опекун жизни и исследователь Природы Гален?

– Как?

– Божественной парой. Превосходно сказано! Ведь ежели подумать, им и впрямь присущи черты божественного величия, внушающего почтение; их действиям свойственна некая универсальность, сходная со всемогуществом, когда воспроизводят в душе нашей все, что есть вокруг зримого и предметного; и, подражая вездесущему, они одновременно находятся всюду, в единый миг обнимая целое полушарие.

Но при этом я заметил, – сказал Андренио, – что, хоть они все видят, себя-то самих не видят, как и бревен, в них торчащих, и это, конечно, свойство дураков – видеть все, что творится в чужих домах, а в своем доме быть слепым. Вот бы полезно было, кабы человек смотрел на себя самого, – чтобы опасаться себя, умерять свои страсти, исправлять свои изъяны.

– Да, это было бы великолепно, – согласилась Артемия. – Холерик увидел бы свою устрашающую ярость и испугался бы самого себя, неженка и жеманник увидели бы свои томные гримаски и устыдились бы – равно и все прочие глупцы. Но разумная Натура подумала о более важных неприятных последствиях: она убоялась того, как бы глупец, видя себя, не влюбился в себя (даже если он – урод из уродов) и, увлекшись созерцанием себя, не перестал смотреть на что-либо иное. Довольно, чтобы человек, прежде чем на него станут смотреть другие, осмотрел свои руки; пусть трижды смотрит, что делает, и следит за своими поступками, дабы они были столь же добры, сколь совершенны; пусть также глядит на свои ноги, топча свое тщеславие и примечая, куда ступает, на чем стоит да какие шаги делает. Вот это и значит «иметь глаза».

– Так-то оно так, – возразил Андренио, – но, чтобы все это видеть, мне кажется, мало одной пары глаз, да еще рядышком посаженных. Нет, столь драгоценными принадлежностями следовало бы наполнить весь одушевленный наш чертог. А уж ежели нам даны всего два глаза, лучше бы их разделить – один поместить спереди, чтобы видел грядущее, другой сзади, глядеть на уходящее: тогда бы они ничего не теряли из виду.

– Да, кое-кто уже укорял Природу, – отвечал ему Критило, – в мнимой оплошности, даже придумали более совершенного, по их мнению, человека – с двойным взглядом [121], – и что ж? Получился всего лишь человек с двумя лицами – скорее двоедушный, чем вдвое зрящий. Кабы мне предложили прибавить человеку глаз, я бы их разместил по сторонам, над ушами, чтобы всегда были открыты и видели, кто, втираясь в друзья, становится с тобою рядом; тогда меньше людей губила бы пресловутая дурная компания; человек видел бы, с кем говорит, кто идет бок-о-бок, а это в жизни самое важное – лучше одиночество, чем дурное общество. Но заметь, и одной пары глаз достаточно для всего: прямо глядеть на то, что идет на тебя лицом к лицу, и искоса – на то, что подкрадывается. Разумный с одного взгляда видит все, как оно есть. Для того-то глаза имеют форму сферы – наиболее подходящую для обозрения всего, – а не куба: чтобы за углами не скрывалось то, что важно увидеть. И правильно, что помещены на лице, – человек должен смотреть всегда вперед и ввысь. А будь у него еще пара на макушке, он, устремляя одну пару к Небу, вперялся бы другою в землю, и чувства его раздвоились бы.

– Еще одно чудо приметил я в глазах – сказал Андренио, – то, что они плачут, и, по-моему, это очень глупо – разве слезами поможешь горю? Напротив, еще горше становится. Нет, над всем на свете смеяться, все блага ни во что не ставить – вот это значит уметь жить.

– Ах, глаза первыми видят беду, – молвила Артемия, – а бед так много, что только и остается их оплакивать. Кто не чувствует, тот не сочувствует; умножая знание, умножаешь печаль. Предоставим пошлый смех глупым устам, они-то чаще всего и ошибаются. Глаза – отверстые двери, коими входит истина; даже о такой мелочи природа позаботилась – чтобы они не ссорились, она не только поместила их рядом, но сделала во всем близнецами, не дозволила одному смотреть без другого, чтобы были едины в свидетельствах, чтобы, когда глядят оба на один и тот же предмет, он не казался одному белым, а другому черным; вдобавок оба подобны цветом, размером и всем прочим, чтобы один мог заменить другой и чтобы оба были как один.

– И наконец, – сказал Критило, – пара глаз в теле – это то же, что два главные светоча в небе или разум в душе. Они заменяют все прочие органы чувств, но, коли нет глаз, их ничто не заменит. Мало того, что они видят, они еще слушают, говорят, кричат, спрашивают, отвечают, бранят, стращают, ласкают, манят, гонят, привлекают, восхищаются – они умеют все. Особенно дивлюсь я, что они никогда не устают смотреть, как люди разумные – узнавать; поистине – стражи государства.

– Чудную прозорливость явила природа, – заметил Андренио, – в том, что каждому чувству отвела особое место, выше или ниже, в меру его утонченности. Чувствам благороднейшим – первые места, возвышенная жизнедеятельность вся на виду, и, напротив, неприличные, низменные, хоть и необходимые, отправления изгнаны в места сокровенные, глазу недоступные.

– О да, природа – блюстительница целомудрия и пристойности, – сказал Критило, – даже груди женские она поместила так, чтобы мать могла кормить младенца, храня приличие.

– Второе после глаз место она назначила ушам, – сказал Андренио, – и, по-моему, очень правильно поместила их так высоко. Но, признаюсь, не понравилось мне, что они расположены по бокам, словно, чтобы облегчить доступ лжи; ведь если истина всегда предстает нам лицом к лицу, то ложь подбирается крадучись, подлезает боком. Не лучше ли ушам быть под глазами – проверили бы сперва тогда глаза, правдивые ли слышатся речи, и не дали бы ходу обману.

– Славно ты надумал! – молвила Артемия. – Не хватало еще, чтобы глаза стакнулись с ушами! Тогда-то, уверена, во всем мире не осталось бы и слова правды. Нет, кабы мне предложили для ушей найти иное место, я бы на сто пядей удалила их от зрения или разместила бы на затылке, чтобы человек слышал, что говорят у него за спиной, – ведь что и есть правда. Хороший бы вид имело наше правосудие, ежели бы смотрело на красоту приносящего оправдания, да на богатство защищающего себя, да на дворянство просящего, да на влиятельность заступающегося и на прочие достоинства говорящих перед судом! И правильно, что уши расположены посредине – не впереди, чтобы не слышали прежде времени, но и не позади, чтобы не узнавали слишком поздно.

Еще одно смутило меня, – продолжал Андренио. – На глазах, видел я, есть столь необходимая завеса, есть веки, которые нужны, когда глазам не хочется, чтобы их видели, или неприятно глядеть на то, на что глядеть негоже. Почему же ушам не придана дверца, да крепкая, двойная, плотная, чтобы не слышать хоть половину то, что говорится? Насколько меньше глупостей мы бы выслушивали, от скольких огорчений избавились бы – да это замечательный способ продлить жизнь! Нет, тут уж не могу я не упрекнуть природу в беспечности – вот язык-то она правильно за двойную стену засадила, свирепого этого зверя надобно держать за решеткой зубов, за плотными дверьми губ. Хотел бы я знать, почему такое преимущество глазам и рту супротив ушей, которым всего больше перепадает лжи.

– Потому что ни в коем случае нельзя, – отвечала Артемия, – чтобы хоть на миг закрылись врата слуха: это врата учения, они должны быть всегда отверсты. И мудрая природа не только оставила их без затвора, о коем ты говорил, но вдобавок лишила человека – не в пример всем прочим слышащим существам – способности опускать да подымать уши: у него одного уши всегда неподвижны, всегда настороже; природа не могла допустить, чтобы их напряжение хоть чуточку ослабевало. Уши постоянно дают аудиенцию, даже когда душа почивает, – тогда-то особенно необходимо, чтобы эти стражи бодрствовали, а иначе кто известит об опасности? Уснет душа крепким сном, кто ее пробудит? Между зрением и слухом еще то различие, что глаза ищут себе предметы когда хотят и как хотят, но к слуху предметы подбираются сами. Объекты зрения пребывают на месте, их можно увидеть если не теперь, то после; объекты слуха быстро исчезают, не поймаешь, помни, что случай плешив [122]. Нет, правильно язык дважды заточен, а уши вдвойне открыты – слушать надо вдвое больше, чем говорить. Не спорю, половина, даже три четверти того, что мы слышим, вздор, да еще вредный, но тут есть прекрасное средство – притвориться глухим; оно всем доступно, и лучшего не придумаешь; это все равно, что приставить себе уши мудреца, – расчудесное дело! К тому же иные рассуждения столь безрассудны, что никакие веки не помогли бы; тут затыкай себе уши обеими руками – руки помогают нам слушать, помогут и не слушать. Поучимся уму-разуму у змеи: одно ухо она прижимает к земле, другое затыкает хвостом – и прекрасно.

– Но ты не станешь отрицать, – настаивал Андренио, – что хорошо бы устроить на каждое ухо по решеточке, вроде забрала; тогда не проникали бы в него так легко страшные враги – посвист ядовитых змей, пенье лживых сирен, лесть да сплетни, брань да злоречье и прочие слышимые мерзости.

– В этом ты прав, – молвила Артемия, – потому-то природа и устроила ухо в виде цедилки для слов, воронки для знаний. И, если угодно, она твои упреки предусмотрела – орган слуха подобен извилистому лабиринту, в нем столько извивов и петель, что невольно вспомнишь крепостные решетки и траверсы; слова тут отцеживаются, рассуждения очищаются, разум же тем временем успевает отличить правду от вранья. Затем есть у нас весьма звонкий колокольчик, в коем проверяются голоса, чтобы по их звуку судить, верен ли вес и сплав. А заметил ли ты, что природа велела уху выделять горькую и вязкую влагу? Ты, небось, думаешь, как все, будто ее назначение – быть помехой для козявок, чтобы они, ткнувшись в эту клейкую горечь, завязли там и погибли? Знай же, природа метила куда дальше, цель ее была более высокой, она охраняла нас от гораздо вреднейшей нечисти: чтобы нежные слова Цирцеи наткнулись на горечь потаенного неудовольствия, чтобы остановилась здесь сладкая ложь льстеца, чтобы неприязнь мудрости сдержала ее и умерила.

– Да еще предусмотрено горькое сие противоядие, чтобы уши наши не пресыщались от чересчур сладких речей, – вставил Критило. – И, наконец, ушей пара, чтобы мудрый мог хранить одно ухо нетронутым, когда станет выслушивать другую сторону; и еще для сведений первой и второй очереди: коль одним ухом завладеет ложь, другое свободно для правды, которая обычно является последней.

– А вот обоняние, – сказал Андренио, – показалось мне не столь полезным, сколь приятным. От него больше удовольствия, чем пользы. Но ежели так, почему оно занимает третье место, на самом виду, почему забралось выше других, более важных чувств?

– Что ты! – возразила Артемия. – Ведь нос – орган проницательности, потому-то нос всю жизнь растет! Вместе с тем он – для дыхания, оба эти дела равно необходимы. Нос отличает хороший запах от дурного, чует, что добрая слава – это дыхание духа; зловонный же воздух весьма вреден, все нутро человека заражает. Итак, проницательность чутко улавливает аромат или вонь нравов – чтобы не заразилась душа, – и посему носу отведено столь высокое место. Он – поводырь слепого вкуса, он заранее извещает, что пища испорчена, он первый отведывает все кушанья. Он упивается ароматом цветов и услаждает разум благоуханьем добродетелей, подвигов и славы. Он распознает мужей доблестных и благородных не по запаху амбры, но по аромату достоинств и высоких деяний, ибо именно в этом они обязаны лучше пахнуть, чем плебеи.

– Да, природа порадела и о том, – сказал Андренио, – чтобы каждому органу чувств дать два дела – одно более важное, другое менее важное, – совмещая занятия, дабы не умножать орудия. Вот и нос устроила таким образом, чтобы через него благопристойно выделялся излишек влаги из головы [123].

– Так бывает у детей, – заметил Критило, – а у взрослых, у зрелых мужей, выходят избытки страстей духовных, ветры суетности и тщеславия, что могут причинить опасное головокружение и завихрение мозгов. Очищается также сердце, испаряются чрезмерно пылкие надежды, иногда же под сенью носа прячется язвительная усмешка. Нос весьма важен для пропорций лица – чуть собьется в сторону, и уже смотреть противно. Часовая стрелка души, он указывает на склад натуры: нос львиный – отвага; орлиный – великодушие; удлиненный – кротость; тонкий – мудрость; толстый – глупость.

– Сказано, что после того, как человек увидел, услышал и понюхал, – молвил Андренио, – тогда и говорить много не придется. Мне кажется, что уста – главная дверь дома нашей души: через все прочие входят всяческие вещи, а через нее сама душа выходит на свет, обнаруживаясь в речах.

– Верно, – подтвердила Артемия, – на стройном фасаде человеческого лица, разделенного на три равные части, уста – это дверь для королевских выходов личности, посему они охраняются стражей зубов и увенчаны гордостью мужества; внутри них находится самое лучшее и самое худшее, что есть у человека, – язык, А называется он так потому, что связан с сердцем.

– Чего я никак не пойму, – молвил Андренио, – так это зачем мудрая природа соединила в одном месте ядение и речь. Что общего меж этими двумя занятиями? Первое – низменно и присуще всем скотам; второе – возвышенно и даровано только людям. И сколько из-за этого неудобств! Главное, что язык рассуждает под влиянием вкуса пищи – сладко или горько, кисло или едко; и еще: от еды он грубеет – то спотыкается, то запинается, мелет невесть что, путается, тупеет и распускается. Не лучше ли было сделать язык только оракулом духа нашего?

– Погоди, – молвил Критило, – а ведь верно ты это подметил, я почти готов согласиться, но все же, призвав на подмогу верховный Промысел, направляющий Природу, скажу, что в совмещении вкуса и речи, пожалуй, есть высший смысл: пусть язык, прежде чем произнести слова, пожует их, попробует на вкус и, коль ощутит горечь, придаст им сладости; пусть отведает, какого вкуса «нет», и подумает, не испортит ли это «нет» желудок ближнему; пусть сдобрит отказ учтивостью. Нет, хорошо, что язык занят едой, я бы нагрузил его еще другой работой, чтобы не все время занимался болтовней. Пусть за словами следуют дела: руки должны тотчас исполнять сказанное, и, хоть говорим мы одним языком, но действовать должны обеими руками.

– А почему их еще называют «длани»? – спросил Андренио. – Ах, да, ты же меня учил, что длани они потому, что дела их должны длиться долго, а самим им ни минуты нельзя оставаться без дела.

– Да, верно, – подтвердил Критило, – дела их должны жить в веках и быть лишь добрыми. Уходя корнями в самое сердце, руки, как ветви, несут бремя славных деяний, бессмертных подвигов; на сих пальмах произрастают плоды побед; по рукам струятся ручьи живительных соков – -драгоценный пот героев и неблекнущие чернила мудрецов. Можно ли без удивления и восторга глядеть на гармоничное и хитроумное их устройство? Созданные быть служанками и рабынями прочих членов, они устроены так, чтобы все умели: помогают ушам, заменяют язык, придают делами жизнь словам, прислуживают устам, доставляя пищу, и носу, поднеся цветы; приставленные козырьком, помогают глазам смотреть; даже рассуждать помогают – есть люди, у коих весь ум в кулаке. Всякая вещь, всякое дело происходит через них; они защищают, очищают, одевают, лечат, собирают, зовут, а порой, почесывая, ублажают.

– И чтобы все эти действия, – молвила Артемия, – свершались разумно, заботливая природа сделала руки мерилом счета, веса и длины. Десять пальцев – основа счисления; все народы считают сперва до десяти, а затем умножают десятки. Все меры длины исходят из пальцев, ладони, локтя и расставленных рук. Даже вес проверяется чутким осязанием – руки пробуют на вес и ощупывают. Такая точность необходима, дабы приучить человека поступать с расчетом и умом, все взвесив и измерив. А ежели наблюдение сие поднять выше, знай, что в число десять укладывается также количество заповедей божьих, дабы они у человека всегда в руках были. Руки осуществляют лучшие замыслы души, судьба каждого – в его руках, отнюдь не в нелепых чертежах гороскопов, и творится его делами. Руки, кроме того, учат, пишучи, – тут правая пускает в ход главные три пальца, каждый из коих вносит свою особую лепту: большой – смелость; указательный – поучение; средний, подобно сердцу, – верность; дабы в писаниях наших блистали отвага, глубина и истина. И, как руки придают завершенность любой добродетели, то неудивительно, что среди всех прочих членов тела им оказывают особый почет и уважение, прикладываясь к ним губами в знак благодарности и мольбы о милости. Видишь, сколько тайного смысла в устройстве человеческого тела с головы до ног; посему приглядимся также к их движениям. Ноги – опора нашей стойкости, на двух ступнях высятся две колонны. Ноги топчут землю, презирая ее и касаясь ее лишь насколько необходимо, чтобы поддерживать тело; они идут вперед, отмеряя путь к цели, и шаг их ровен и уверен.

– Да, теперь я понимаю и очень одобряю, – сказал Андренио, – что природа, ничего не упустив из виду, позаботилась так прочно укрепить наше тело; чтобы оно, стремясь вперед, не падало, его удерживают ступни; чтобы не клонилось ни вправо, ни влево, подпирают две ноги. Но ты, думаю, не станешь спорить, что сзади-то нет никакой подпорки, хотя назад падать всего опасней, – ведь руки, обычно такие самоотверженные, тут уж не могут принять на себя удар. Этой беде, мне кажется, можно было помочь: надо бы так расположить ступню, чтобы и сзади и спереди было поровну, – оно бы и симметричней получилось.

– Пустое ты говоришь, – возразила Артемия. – Это лишь дало бы повод не идти вперед в добре. И без того они сплошь да рядом отходят вспять от добродетели, а кабы сама природа дала им опору, что тогда? Вот мы и разобрали человека, вернее его оболочку; что ж до изумительного устройства внутри, до гармонии способностей, до согласия в действии органов, до соответствия склонностей и страстей – оставим сей предмет для высокой философии. Хочу все же, чтобы ты узнал и, узнав, восхитился главным органом человека, основою всех прочих и источником жизни: я разумею сердце.

– Сердце? – переспросил Андренио. – Что это за штука и где оно находится?

– Сердце, – ответила Артемия, – это царь всего тела, потому помещается оно в самой середке, в самом укромном месте, недоступном даже для глаз. И зовется «сердце» по своему месту в середке, да еще потому, что все, что нас сердит, сразу ударяет в него. У сердца тоже две обязанности: во-первых, оно – источник жизни и рассылает живительные Духи во все части тела; но куда важней его способность любить и быть вместилищем любви.

– Вот и я скажу, – заметил Критило, – правильно его назвали «сердце», оно – сердцевина человека, либо крепкая, либо трухлявая, и, подобно фениксу, горит, не сгорая.

– Место сердца в середине,– продолжала Артемия, – ибо в любви надлежит держаться середины; во всем нужна золотая середина, не крайности. Сердце заострено книзу, чтобы меньше соприкасалось с землей, лишь одной точкой – и точка. К небу же, напротив, оно расширяется – оттуда нисходит в него благо, коим лишь небо может его наполнить. Есть у сердца крылья – но не для прохлаждения, а для парения. Цвет его багряный – то багряница милосердия. Питает его кровь наичистейшая, придавая не только крепость, но и благородство. Сердце никогда не бывает обманщиком, но часто – глупцом, ибо вернее пророчит беды, чем радости. Особенно же замечательно, что, в отличие от других частей тела, оно не порождает отбросов, ибо ему назначено пребывать в чистоте телесной и – пуще того – духовной. Посему оно всегда стремится к возвышенному и совершенному.

Так премудрая Артемия рассуждала, а Критило и Андренио восхищались. Но оставим наших странников за этой приятной беседой и посмотрим, на какие козни пошел обманчивый и уже обманутый Фальшемир.

Обозлясь, что из лабиринта его тенет, ему в посрамление, сумели вызволить заблудшего Андренио и других подобных слепцов, да так хитро и с такой угрозой для его, Фальшемира, славы, – замыслил он страшную месть. На помощь призвал Зависть, губительницу добрых и даже доблестных, особу, способную на любую подлость, ибо средь подлых живет; поведал ей свою обиду, расписал беду и повелел посеять в несметных полчищах черни семена раздора. Исполнить это было ей нетрудно – не зря издавна говорят, что злобная пошлость живет и царит среди черни с тех самых пор, как две сестрицы, Лесть и Злоба, покинув лары пустопорожнего своего дома, вылетели вслед за их матерью Зложелательностью искать счастья. Хоть Лести прямота несвойственна, она прямо направилась в столицы мира и там преуспела – себе на пользу, другим во вред; уж так пришлась ко двору, что и дня, и часу не минуло, как при дворе стала любимицей. Злоба тоже сунулась было туда, да неудачно – не желал ее никто видеть и слышать, не смела она слово молвить – а это для нее смерть, – не было ей там волюшки, вот и стала она искать себе места, поняла, бедняга, что столица не для нее, что пора и честь знать, и отправилась честь у людей отымать. Впала в другую крайность, заделалась простолюдинкой, и, глядь, повезло: тотчас стала она идолом всех отъявленных глупцов. И вот с тех пор там она торжествует, уж там языку ее полная воля, нелепым вымыслам раздолье, и всякая ее брехня за истину сходит. Так ее там полюбили, так привязались к ней, что из боязни, как бы ее не украли или не сгубили, надумала чернь упрятать Злобу в свое нутро, где ее всегда находишь, когда и не желаешь.

Так что явилась Зависть в самую пору и давай сеять свою отраву. Стала она подпускать шпильки клеветы против Артемии: это, мол, вторая Цирцея, а то и хуже, потому как надевает личину благодетельницы; Артемия, мол, исказила натуру человеческую, лишила простоты и истинной основательности, подменила манерностью красоту естественную; она, мол, задумала бунт против Природы, хочет отнять у той права старшинства.

На страницу:
9 из 17