bannerbanner
Критикон
Критиконполная версия
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
54 из 61

Наиболее эффектные еще и поныне образцы остроумия «Критикона» – это притчи, которыми открываются чуть ли не все «кризисы» романа. Несколько архаическое, на нынешний вкус, пристрастие Грасиана (проповедника по профессии – и призванию!) к прямой дидактике одерживает свои высшие триумфы в этом жанре, провозглашенном еще в теоретическом трактате венцом всякого «сложного» (повествовательного) остроумия. Достаточно напомнить притчи об Амуре и Фортуне (1,4) и двойне Фортуны (1,11) в первой части, о милостях и* немилостях Фортуны (11,6) и о двух соискателях Фортуны (11,5) во второй части, о четырех возрастах (III, 1), о человеке, захворавшем от вожделений (III, 3) и о лисе и лисятах (в середине 111,6).

Некогда мистическая в символике (у Данте), народно правдоискательская (у У. Ленгленда), аллегория у Грасиана уже ориентирована на светски образованного читателя – она рассудочна по методу, заведомо художественна как условный творческий прием «изощренного ума». Аллегоризм «Критикона» не имеет почти ничего общего с современным ему в английской пуританской литературе «Путем паломника» Д. Бэньяна (второй вершиной аллегорического творчества этого столетия), также проповедническим, но глубоко народным по идеям, библейским образам и языку поэтическим созданием – всенародной славы (подобно религиозно демократическому «Видению о Петре Пахаре» Ленгленда для своего времени).

Иной была судьба аллегоризма «Критикона». Утвердившийся в середине XVII в. классицизм с его эстетикой разумной меры порицал пре-циозную изобретательность в остроумии, образотворчестве и языке, всякого рода оригинальничанье как излишества причудливого воображения, этого известного противника разума. Аллегоризм впредь допускался только в канонически ясных, антично-мифологических, традиционных рамках, да еще в виде простых персонификаций. Консептистской и культистской манерности как рафинированности дурного вкуса, модной «сверхкультурности», эстетика классицизма (меры!) была не менее враждебна, чем вкусу народно-средневековому, недостаточно культурному, «готическому».

И все же огромный в свое время успех «Критикона», его новаторской и актуальной концепции «философского» (обобщающего и критически оценивающего культуру в целом) романа был, как мы ниже убедимся, несомненным – не только в Испании, но и за Пиренеями. И именно во Франции, у писателей, прошедших классицистскую школу разума, наблюдается с конца XVII – начала XVIII в. органическая ассимиляция новых, критических и по форме, идей Грасиана-романиста, возвещавших близость века социально-критической мысли. Причем французские продолжатели Грасиана применяют оригинальную его идею культурологического романа, избегая, однако, в обобщениях стилистической манеры испанца, обходясь без старомодного для светского вкуса XVIII в. аллегоризма.

Место «Критикона» в испанском романе XV I – XVII вв.

Из трех жанров испанского романа XVI – XVII вв. «родовой» роман «Критикой» ничего общего не имеет с жанром пасторальным. Все в пасторальном романе, начиная с любовного сюжета и его «природы», оранжерейной человеческой натуры, мечтательно противопоставляемой цивилизованной культуре, должно было вызывать – и как раз своей «поэтичностью» – отвращение у требовательного наставника и «прагматика» Грасиана. Мастеров пасторального романа и его образцы Грасиан в своем теоретическом трактате и в «Критиконе» редко удостаивает даже упоминания.

«Критикону» зато во многом близок столь популярный в испанской литературе роман плутовской, реалистический вариант формирования, точнее, порчи личности, отрицательного влияния на человека социальной среды. О Матео Алемане, авторе родоначального для пикарескного жанра «Гусмана де Альфараче», Грасиан в «Остроумии» отзывается с большим уважением. Алемановский Гусман – по натуре тот же Андренио, но более односторонний, без благоразумного отца-наставника, а потому всего лишь плут. С мастерами плутовского жанра Грасиана роднят вынесенная в самом тексте авторская дидактика, издевательский смех (особенно у Кеведо, автора «Жизни великого пройдохи Паблоса») и отрицательное отношение к любовной страсти «вожделеющего» героя. Единственный любовный эпизод в «Критиконе», «Чары Фальсирены» (злоключения юного Андренио, влюбившегося в плутовку – I, 12), даже не чисто аллегорический и довольно женоненавистнический, как бы выхвачен из женского варианта плутовского романа типа «Плутовки Хустины» Ф. Лопеса де Убеда или «Севильской куницы» А. Солорсано. В «Гусмане де Альфараче» Грасиана более всего пленяли остроумные притчи, некоторые их образцы он полностью приводит еще в «Искусстве изощренного ума»; в дидактическом своем романе Грасиан, как отмечено выше, изобретательно развил этот образец «приятно полезного» (utile dulci) искусства.

Но автору «Критикона» в плутовском жанре чужда погруженность в эмпирически ограниченное, в упоение колоритным бытом. Плут и его проделки, плутни представляются Грасиану прежде всего слишком примитивной моделью для универсальной (философской) картины человеческой жизни. – С этой стороны показателен эпизод кризиса VI части третьей («Знание на престоле»), где путешественникам встречается Хитрец. Андренио он показался особенно значительной фигурой современности, но Критило замечает на это, что плутни нынче «забракованы самими хитрецами», – «только глянь на его повадки да ухватки, сразу видишь что Плут». По поводу игры Хитреца и его напарника Простака люди говорят: «Полно, игра ваша понятна». Взятки им обоим не взять… Нынче куда ловчей «обманывают правдой». Плутни, обман, глупость человеческая на театре человеческой жизни автору «Критикона» как чисто комический материал представляются мало достойным предметом для обобщающего романа. В VII кризисе первой части путешественники смотрят на испанской площади (этом «загоне для черни») комедию, где за обманным пиршеством обирают гостя-чужестранца и забирают у него последнее платье. Вместе со всеми «зрителями подлого сего театра» Андренио хохочет над проделками хитрецов и глупостью человеческой. А Критило не смеется, он плачет. Для Критило «представление было не веселым, но печальным, не забавой, но пыткой», ибо «злосчастный чужестранец – это Всякий Человек, это мы все». Жизнь для Критило – театр не комедийный, а скорее трагедийный, где человека обманывают не отдельные люди, а система жизни – мир в целом; человек вступает в этот мир с плачем. Для социальной сатиры автор философского романа предпочитает чисто комической фактографии колоритного быта обобщающую серьезную правду аллегории.

От романа рыцарского, популярность которого в Испании уже была основательно подорвана к середине века успехом «Дон Кихота», «Критикой» на первый взгляд весьма далек. И все же арсенал мотивов рыцарского романа – двуликие, стоокие и стосердечные чудища, великаны и карлики, волшебные фонтаны и зачарованные дворцы – использован почти в каждом «кризисе», но сказочность консептистски перетолкована в духе аллегорического понимания эпических сюжетов как морально условных уподоблений, остроумно реализованных метафор. По духу своему в целом рыцарский роман близок автору «Героя», «Благоразумного» и «Критикона» высокой концепцией деятельного человека, героя памятных в потомстве дел, В синтетическом романе «Критикой», таким образом, сатирический взгляд на общество, восходящий к пикарескной традиции, сочетается с энтузиазмом рыцарского жанра перед выдающейся личностью: центральные персонажи «Критикона» вступают – на сей раз отнюдь не иронически – в конце жизненного пути на заветный Остров Бессмертия. (Во избежание впечатления «прекраснодушия» от этого финального и триумфального эпизода панегирического плана, Грасиан вводит в него незабываемый образ Шумливого Удачливого Воина. Оказывается, даже героям, их славе в потомстве, не дано заткнуть рот злоречию на свой лад «критических» зоилов, пошлому злоречию, не лишенному неких резонов, – «ни один герой не был вполне герой»: последний – «посмертный» – образец сочетания в остроумии Грасиана панегирика с сатирой).

Сложнее отношение «Критикона» к последнему и величайшему рыцарскому роману (он же первый роман Нового времени), к «Дон Кихоту», по своим истокам и характеру даже более, чем «Критикой», роману синтетическому, – с включением и «мечтательной» пасторальной традиции, но с иным, чем в пасторали, главным героем и иной (юмористической, а не панегирической, как в рыцарском романе) концепцией человека «творца своей судьбы». Имени Сервантеса Грасиан в своих книгах ни разу не упоминает, но на славу «Дон Кихота» явно намекает в «Благоразумном» («не все сумасброды вышли из Ламанчи, но некоторые вошли в нее» [836]) и в «Критиконе», говоря о тех противниках рыцарских романов, которые «тщились изгнать из мира одну глупость с помощью другой, еще похлеще» (11,1), – отзывы Грасиана, не раз приводимые критиками в качестве курьезов. Между тем «непонимание» «Дон Кихота» со стороны такого проницательного ума, как Грасиан, не было недоразумением и заслуживает серьезного рассмотрения. Разумеется, апологет остроумия Грасиан не уловил гениального остроумия «Дон Кихота», не понял всю сложность бессмертного осмеяния Сервантесом героического энтузиазма. В этом, однако, не только сказалась нередкая в истории искусства, даже у великих художников, эстетическая идиосинкразия к принципиально иному художественному языку – законченный моралист не оценил величайшего юмориста, не уловил тональность его смеха. Ведь и для восторженных поклонников «Дон Кихота» в Испании и во всей Европе XVII в. комическое в образах Сервантеса доходило лишь во внешнем и временном (литературно пародийном) своем плане – и не только до них. Еще в XVIII в. Монтескье в «Персидских письмах» отметит – правда, с иной оценкой, чем у Грасиана! – что «у испанцев есть только одна хорошая книга, а именно та, которая показала нелепость всех остальных». И даже в начале XIX в., в эпоху величайшего культа Сервантеса, Байрон в «Дон Жуане» со скорбью восклицает, что творец «Дон Кихота» убил в Испании благородный рыцарский дух. Именно это и возмущало и отталкивало автора «Критикона» в романе Сервантеса. Лишь в ходе истории раскрылась (и нередко с другой односторонностью, «безрассудно» апологетической) поэзия «вечно рыцарского» в «Дон Кихоте», непреходящее значение романа и его героя как «величайшей сатиры на человеческую восторженность» (Г. Гейне), то, чего «благоразумный» и по-своему восторженный Грасиан, сатирик-энтузиаст, не уловил.

Также несомненно, однако (и само по себе весьма показательно), влияние «Дон Кихота» на «Критикой» – иногда как прямое заимствование, а чаще в плане вариаций или полемического («благоразумного») отталкивания. Эпизод «Библиотека рассудительного» («Критикой», II, 4), разбор и критическая оценка наиболее знаменитых новейших книг, явно навеян эпизодом обследования библиотеки Дон Кихота священником и цирюльником, литературным судом над рыцарскими романами. В более широком плане весь отмеченный выше арсенал мотивов рыцарского романа, вошедший в «Критикой», подсказан романом Сервантеса и Грасианом только художественно перетолкован. Психологической (субъективной) фантастике, «безумию» душевной жизни в «Дон Кихоте», где герой «изобретательно» объясняет превращение великанов в ветряные мельницы злыми чарами, – соответствует в «Критиконе» социологическая (объективно безумная) фантастика, изобретательно вводимая как прием самим романистом.

Наконец, три основных, для жанровой фабулы сквозных, образа рыцарского романа – герой, друг-оруженосец и дама – также вошли в роман Грасиана через свою трансформацию в романе Сервантеса. Культурою изощренный рассудительный Критило соответствует культурному, начитанному, но безрассудному Дон Кихоту (которого сам Сервантес – уже с заголовка – юмористически рекомендует как «хитроумного», инхениосо), а «природный» Андренио – простодушному Санчо Пансе («натуральному» Санчо Брюху). На иной (моральный) лад контрастные, но внутренне связанные, два главных персонажа «Критикона» – та же нерасторжимо двуединая, всему остальному обществу противопоставленная, странствующая по миру пара что и в «Дон Кихоте». А к Дульсинее («Сладостной»), к идеальной даме, вдохновляющей героя во всех его подвигах, восходит в «Критиконе» супруга «культурного» Критило и мать «натурального» Андренио – Фелисинда («Благостная») – достойное Блаженство, которое они ищут, – «благоразумно», а не так, как ламанчский безумец, хотя столь же тщетно, – по всему белу свету.

Уже в «Дон Кихоте» женский образ-идеал настолько идеален, что читатель ни разу не видит Дульсинею, «не видел ее сроду» (по свидетельству автора) и Санчо Панса, а только придумал одну свою встречу с ней для Дон Кихота (который тут же «остроумно» доказал Санчо, что тот ее не видел…). Видел ли ее когда-нибудь (хотя «некоторое время был в нее влюблен») сам деревенский идальго Кихада (он же Кесада, или Кехана)? Это также не совсем ясно, как и точное его имя. Знаменитый провансальский трубадур и рыцарь Джауфре Рюдель, лицо реальное, был, «огласно поэтической биографии, влюблен в графиню Триполийскую, даже долгие годы умирал от любви к ней, и только перед смертью ее впервые увидел. Дульсинею Тобосскую (не крестьянку Альдонсу Лоренсо!) дано видеть только духовным очам ее Рыцаря. Идеальная дама „Критикона“, где о Фелисинде мы впервые узнаем (слышим!) в неаллегорическом начальном рассказе Критило, в дальнейшем повествовании также ни разу не показывается, идеализируется, превращаясь к концу путешествия по жизни в аллегорию вечно чаемого сладостного Блаженства, место коему лишь на небесах…

«Дон Кихот» и «Критикой», во всех отношениях два отрицания-утверждения рыцарского жанра, два образца антропологического романа и две «остроумные», «хитроумные» энциклопедии национальной жизни – это в испанском романе XVII в. два брата-антипода, две нормы родовой природы романа.

Значение «Критикона» для европейского романа Нового времени

Время наибольшей славы Грасиана, апогей интереса к «Критикону» и влияния.его на европейскую философскую и художественную мысль, это конец XVII в. (период кризиса его классицизма) и первая половина XVIII в. (ранний этап Просвещения). С 1641 г. по 1750 г. книги Грасиана выходили отдельными изданиями в переводах на новые европейские языки и латынь 133 раза – в том числе четырнадцать изданий «Героя», восемь «Политика», одиннадцать «Благоразумного», десять «Размышления о причастии» и двадцать одно издание монументального «Критикона». Чаще всего, впрочем, и в это время публиковался «Карманный оракул» – 72 издания. Еще до 1680 г. четырежды изданные по-итальянски афоризмы Грасиана обрели всеевропейскую славу после выхода упомянутого французского перевода Амело Делауссе в 1684 г. В Германии знаменитый философ-эрудит и основоположник теории естественного права Христиан Томазиус (1655 – 1728) читал в 1687 – 1688 гг. в родном Лейпциге свой первый университетский курс лекций по морали, праву и воспитанию, положив в их основу идеи автора «Карманного оракула» – за год перед этим впервые опубликованного по-немецки; лекции имели огромный успех, а новизна и смелость идей, возвещавших близость века Просвещения, вызвали крайнее раздражение у академических коллег Томазиуса и в кругах клерикальных – лекции были вскоре запрещены, а сам лектор выслан из родного города. Судьба этого скандального курса показательна для подлинного места Грасиана (к которому прежняя критика так часто была несправедлива!) в истории европейской мысли.

Что касается «Критикона», влияние его концепции романа реже ощутимо в XVIII в. у английских писателей, хотя на английский язык «Критикой» был переведен еще в 1681 г., раньше, чем на все другие языки. Ближе всех романистов к испанцу здесь Д. Свифт, последовательный сатирик – в частности, пристрастием к сатирической притче («Сказка о бочке») и саркастически игровым, доводимым до явного абсурда, характером смеха («Скромное предложение»). Эта близость всего нагляднее в главном произведении Свифта – типом сюжета в целом, методом образотворчества, тональностью комического. Сохраняя для универсальной сатиры гресиановскую форму мнимого «путешествия», автор «Путешествий Гулливера» (1726) углубляет иронию «Критикона», заменяя – в порядке «дани» модным вкусам – уже с заголовка страны европейские на экзотические, для читателя XVIII в. более занимательные «отдаленные страны света», а всечеловечески обобщенные два образа главных героев путешествия на одного, обычного «хирурга и капитана нескольких кораблей» – не без издевки заодно и над изобретательным «остроумием» самого Грасиана в прозрачных иносказаниях. Отказываясь от явной аллегории, заменяя сказочную фантастику «Критикона» математически выверенными («точными») в гиперболах масштабами, Свифт доводит до абсурда «трезвую» рассудочность ситуаций и характеристик, «беспристрастную» (а по сути – бесчеловечную!) «деловитость» документального отчета: прагматический разум здесь «поставлен на службу безумию». Как и у автора «Критикона» в оценке социальной системы, смех Свифта – писателя среди просветителей наиболее близкого чисто сатирическому реализму предыдущего столетия – смех жестокий, отчужденный («маргинальный»), а по направлению, на фоне ведущих идей века, скорее по-английски эксцентричный, чем по-испански экстравагантный смех Грасиана, и стало быть, у Свифта – в атмосфере восходящей буржуазно-деловой Англии – смех безнадежный. Различие между двумя сатириками всего явственнее в конце «путешествия» сквозь общество и историческое время, в итоге жизненного пути, итоге прогресса: ужас перед «бессмертными» в незабываемом эпизоде струльдбругов, отчаяние и мизантропия Гулливера после кульминации сатиры на род человеческий в эпизоде йеху – и апофеоз вступления героев на Остров Бессмертия, триумфальный конец испанского романа.

Почти ничего общего не имеет с «Критиконом» (как и с «Гулливером») роман Дефо, в том числе «Робинзон Крузо» (1719). Установка на эпос частной жизни, эффект правды правдоподобной, деловитая фактографичность даже в поразительном (в основу главного эпизода «Робинзона Крузо» легла, как известно, реальная история английского матроса Селкирка, до неузнаваемости преображенная автором) и вполне серьезный тон, по литературным истокам восходящий к жанру деловых приключений капитанских мемуаров – вплоть до документально убедительной формы «повествования от первого лица», фактографический отчет самого капитана (в «Гулливере» формы иронической), – во всем решительный отказ и от остроумия и от иронии, от приемов «искусства изощренного ума», как и от социально обобщенного («философски культурологического») сюжета. Ситуация самой робинзонады возникает здесь без особой дидактики, естественно – (в порядке самозарождения «вечного мотива») из жизнеописания героя морских приключений, который попадает на необитаемый остров после обычного кораблекрушения и уже в зрелом возрасте, а не так, как в сказочной истории детства Андренио, вскормленного «самкой дикого зверя» (не говоря уже о герое Ибн Туфейля). Знакомый с романом Грасиана читатель, возможно, не сразу и замечает, что роль культурного Робинзона как наставника дикаря Пятницы по-своему родственна центральной паре «Критикона», романа в то время достаточно широко известного. Минуя «изобретательную» аллегоричность, не прибегая к дидактически акцентированной «философской» тенденции, автор «Робинзона Крузо» подымает «безыскусственную прозу» частной судьбы человека, а с ней и форму романа, «эпоса частной жизни», до такой высоты философского мифа («аллегории»), о которой мог только мечтать Грасиан-романист.

У других английских писателей XVIII в., творцов «семейного романа» у Филдинга, автора «Джозефа Эндрюса», написанного, как указано уже в подзаголовке, «в подражание Сервантесу», у Голдсмита в «Векфилдском священнике», у Стерна, отчасти у Смоллетта – юмор донкихотских образов, погруженных в частный быт, часто сочетается с испанской традицией пикарескной (с ней тесно связан и Дефо как автор «Молль Флендерс»), язвительная сатиричность которой значительно смягчена у англичан юмористов: влияние «Дон Кихота» вытеснило в Англии наметившуюся было в начале века у Свифта грасиановскую концепцию романа.

Оригинальных продолжателей создатель «Критикона» зато нашел в XVIII в. во французской литературе, где его влияние (как автора «Остроумия» и консептиста) было значительным еще в середине предыдущего столетия у «прециозных», а одно время, в 80-х годах XVII в., стало предметом довольно горячей полемики. Кризис абсолютизма со второй половины царствования Людовика XIV и усиление оппозиционных настроений способствовали возрождению во французской литературе интереса к испанской культуре, где социально-политический кризис начался гораздо раньше, к усилению влияния испанской сатиры и дидактики (в частности, пикарескного жанра на «испанизм» романов Лесажа), а также влияния кризисного духа «Критикона» на первых французских писателей века Просвещения.

Во Франции начала XVIII в. «Критикой» имел наибольший в Европе успех: из тринадцати изданий за пределами Испании (1681 – 1745) шесть вышли на французском языке между 1696 и 1725 гг. Для мастеров французского «философского» (в понимании века Просвещения) романа «Критикой» служил некоей гибкой, допускающей вариации, нормой – типом своей фабулы («образовательное путешествие»), остроумием тона повествования и языка, а главное, критически обобщающей, «культурологической» точкой зрения: нормой высокого («философского») чтения, равно противостоящего занимательности романа авантюрно-галантного, комически-бытового и прочему ходкому «чтиву».

Через три года после первого французского перевода «Критикона» (1696 – и в том же году переизданного) выходит роман Фенелона «Приключения Телемака» (1699), предшественник «философской» повести Просвещения. Сын Одиссея Телемак отправляется искать своего отца (подобно Андренио, ищущему свою мать), о котором после окончания троянской войны нет никаких сведений. Он посещает разные греческие города, знакомится с их политической жизнью и культурой. Юного Телемака в этом путешествии сопровождает наставник Ментор, духовный отец, который, подобно Критило, на конкретных примерах преподносит своему питомцу, будущему правителю Итаки, уроки государственной мудрости в духе непреложных обязанностей правителя перед законами и интересами народа. Достаточно прозрачная мораль этого «педагогического путешествия» и переряженных (во вкусе классицизма) «путешественников» (Фенелон занимал при дворе Людовика XIV должность наставника дофина), а также сенсационный успех романа (двадцать изданий в одном 1699 г.!) навлекли на автора «Телемака» гнев короля, и он подвергся той же судьбе, что в Испании за полвека перед этим автор «Критикона»: лишен должности и пожизненно сослан в Камбре.

По общему стилю «философского» романа и той роли, которая отводится в нем остроумию, гораздо ближе, чем Фенелон, к Грасиану Монтескье в «Персидских письмах» (1721) несмотря на эпистолярную – светскую, для светского французского читателя более приемлемую, чем дидактический эпос «Телемака», – форму изложения и не античный, а восточный облик «путешественников». Два знатных перса, недовольных порядками на своей родине, путешествуют по Франции и делятся в письмах впечатлениями со своими земляками. Старший из них, рассудительный и добродетельный Узбек, размышляет над первоосновами непривычной для них европейской культуры, а юного и впечатлительного Рику больше занимают моды, положение женщин в обществе, галантные нравы, светские игры. С виду всего лишь дань модному в начале века увлечению «восточными сказками» – после огромного во Франции успеха перевода «1001 ночи» – «экзотический» (а значит, более «близкий к природе», чем у европейцев) угол зрения персов на цивилизованные нравы, делает излишней для «Персидских писем» робинзонаду сказочной предыстории путешествия Андренио и не менее правдоподобно мотивирует философски обобщенный и непредубежденный («остраненный», как обычно у иностранцев) взгляд на наблюдаемую жизнь. Впрочем, заведомая условность этой экзотики (психологически не менее примитивной, чем естественное простодушие дикаря Андренио и благоразумие многоопытного Критило) достаточно очевидна и в дальнейшем была унаследована традицией философского романа как технический прием для «природного» (и единственно «разумного»!) критического угла зрения героя, воплощенного и переряженного «философского сознания». Довольно меткое, а не только остроумное, замечание современницы Монтескье о главном его произведении, о «Духе законов», что это скорее остроумие над законами [837], вполне применимо и к «Персидским письмам». Столь характерной для французского ума иронией, проходящей сквозь все планы повествования, Монтескье довел до большей утонченности генерализующий метод (и маргинальную позицию) дидактического автора «Критикона» и его апологию «изощренного ума»: остроумие, в котором дух, витая над эмпирией жизни, над бездной косного быта, в своем слове творчески царит в сфере постижения истины.

Ближе всех философов-романистов к автору «Критикона» – и всех самостоятельней, изобретательней в развитии его философской концепции романа – тот, в котором полнее всего «отразился век» философов, автор «Кандида» и «Простодушного». Вольтера Б. Грасиан занимал и как эстетик и как стилист. В теоретических статьях из «Философского лексикона» чувствуется влияние на Вольтера теории остроумия Грасиана, хотя в статье по стилистике («Фигуры») Вольтер, прошедший школу Буало, иронизирует над пристрастием Грасиана-стилиста к метафорам. Такие пассажи Грасиана, как «мысли отправляются от обширных берегов памяти, выплывают в море воображения и прибывают в гавань остроумия, дабы их записали на таможне разума», напоминают Вольтеру смешной «стиль Арлекина». «Признаемся, – замечает Вольтер, имея в виду модное увлечение эпохи экзотикой, – таков часто бывает восточный стиль, которым мы стараемся восхищаться». Статья «Человек» начинается подражающей Грасиану притчей о том, как бог продлил человеку жизнь за счет животных. В эссе «Человек в естественном состоянии» есть рассуждение о том, кем был бы человек, выросший в одиночестве. Значительнее всего, однако, влияние Грасиана на философскую повесть Вольтера.

На страницу:
54 из 61