bannerbanner
Из общественной и литературной жизни Запада
Из общественной и литературной жизни Западаполная версия

Полная версия

Из общественной и литературной жизни Запада

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 11

Штирнер таким манером водружает верховенство своего «я» на развалинах всякой власти божеской и человеческой. Нерон, когда он сжигал Рим ради своего собственного удовольствия, Людовик XIV, когда он, окруженный своими придворными, говорил «государство это – я», они кажутся скромными существами в сравнении с этим гегелианцем, философствовавшим в одиночестве на своей берлинской мансарде на тему: «Вселенная, это – я. Homo sib Deus (человек есть Бог для себя)».

* * *

Историки философии упоминают об этой книге Штирнера лишь как о курьезном продукте гегелианской софистики, а самого автора её зачисляют в разряд виртуозов диалектики, ловко пляшущих на натянутой веревке парадоксов и жонглирующих равными отвлеченностями. Ведь и «индивидуум» Штирнера только отвлеченность. «Единственные», уники бывают только в домах умалишенных. Всеми своими потребностями, своим воспитанием, своей деятельностью мы зависим от других. «Никто из нас, – прекрасно замечает по этому поводу один критик – не имеет права быть безусловным хозяином своих действий и даже своих мыслей, потому что нет ни одного из нас, кто бы не принадлежал обществу столько же, сколько и себе самому в силу того, что он обязан обществу благодеяниями в прошлом и требует от него помощи или поддержки в настоящем…»

Даже в шайках злоумышленников, когда дело идет о дележке награбленного, индивидуум должен подчиняться известному правилу, поступаться долей своей личной выгоды. Штирнер как бы забывает, что жизнь и деятельность человеческая имеют свои существенные законы, что недостаточно одного резонерства, чтоб их уничтожить; он явно забывает, что государство основано не на призрачной идеи, а на неизживном инстинкте сохранения личностей. Так как человек животное общественное, которое не может жить в одиночестве, то и надо, чтоб он, давая своему личному эгоизму надлежащую долю удовлетворения, делал уступки потребные для эгоизма других, в ком он нуждается. Тут может быть только вопрос о размерах, но никоим образом не об исключительном выборе. Предполагать же возможным все свести к «я», значит, допускать заблуждение, какое может зародиться только в узких умах, которые видят лишь одну сторону вопроса, тогда как их две, и они неразрывны. Подобные софизмы не имеют никакого практического значения, потому что сила вещей всегда призовет к порядку тех чудаков, которые пожелали бы пренебречь им. И действительно, если бы Макс Штирнер, который в сущности был человек мягкого характера, миролюбивый, трудолюбивый и жил всецело экзальтацией своего отшельнического мышления, если бы он попробовал применить на деле свои теории, то полиция и судьи Берлина скоро напомнили бы ему о чувстве реального, которое философы утрачивают так охотно.

Однако, книга Штирнера не лишена некоторого исторического значения. Из всех сочинений гегелианской левой, поднимавших пыль столбом в ратовании против алтарей и тронов, она особенно резко выражает протест этой школы против укротительной дисциплины прусского государства до 1848 г., она осмеивает этот трусливый либерализм, не осмеливавшийся подавить свободу силой. Прудон, современник Штирнера, также ужасал своими радикальными формулами буржуа времен Луи-Филиппа. У них поднимались волосы дыбом, даже когда они носили парик. Но Прудон требовал автономию личности скорее, как средство, а не как цель, скорее как гарантию для возможного осуществления своих экономических мечтаний, чем как основу счастья. И в глазах Штирнера Прудон, как и сам Робеспьер, оказывается ханжой и лицемером, хотя французский философ вместе с этим гегелианцем считается провозвестником революционной бури 1848 г.

Парение Штирнера в заоблачных сферах метафизики по-видимому имеет сходство с доктринами самых вульгарных анархистов. В анархистских брошюрах можно найти такие-же идеи лицемерного бандитизма. Кажется, и Бакунин некогда делал значительные позаимствования из книги «Der Einzige und sein Eigenthum». Но, не говоря уже об извращенном изложении штирнеровских идей наивными проповедниками анархизма, автор все-таки отличается от них в своих выводах. Гг. анархисты никогда не забывают прибавить, что, коль скоро индивидуализм избавится от всякой узды, весь мир будет счастлив и люди станут обниматься друг с другом, как ангелы и избранные на картине «Рай» фра-Беато Анджелико. А Штирнер довольствуется заявлением, что каждая индивидуальность, чувствуя свое бессилие в присутствии других индивидуальностей, без сомнения, пожелает соединиться с некоторыми из этих других, группами свободно условленными, где у каждого будет одна только мысль: свой личный интерес. В результате получается эксплуатация всех каждым, эксплуатация лицемерием, как главным оружием, потому что сила физическая каждого должна быть весьма незначительной в сравнении с самой маленькой коалицией против неё. Штирнер, более последовательный, чем нынешние анархисты, не желает решительно ничего. Он заключает свою книгу такими словами: «не из любви к людям, не из любви к истине, я выразил свою мысль в этом сочинении. Я писал только для собственного удовольствия. Я говорил, потому что у меня есть голос, я обращался к людям потому, что мне нужны уши, для того, чтоб мой голос был услышан».

Но представьте себе общество, составленное из этих уников («Einzige»), где каждый не имел-бы иного права, иной поддержки, кроме собственной силы. Оно, наверное, кончило-бы тем, что самый сильный уник свалил-бы других, стал бы выше всех, эксплуатировал бы их в свою пользу. Исходя из того принципа, что человек – волк для человека (Homo homini lupus), некогда Гоббес, как очевидец междоусобий своего времени, пришел в неизбежному заключению о необходимости основать деспотическое государство. История освятила эту теорию. Когда государство впадает в анархию, когда нет более партий, а есть только заговоры, «синдикаты эгоистов», где каждый помышляет только о своем собственном интересе и своей мстительности, тогда, в момент психологический, видишь, как на сцене появляется какой-нибудь превеликий эгоист, диктатор, цезарь, с тем, чтобы укротить все соперничающие эгоизмы, дисциплинировать их, привести к добыче, резне и погрому.

Любопытно, однако, что этот новый расцвет антиобщественного парадокса переносится и в новейшую беллетристику, как показывает самое недавнее произведение Мориса Барреса, «l'Ennemi des lois», посвященное культу «я». Но, с другой стороны, это, быть может, симптом небезотрадный, свидетельствующий о том, что в революционерной философии возник раскол, разделивший ее на две непримиримые школы – одна стремится пожертвовать личностью для общества, а другая наоборот – отстаивает безусловные права личности против общества.

* * *

Гораздо труднее резюмировать на нескольких страницах идеи Ницше, которые имеют уже и легион комментаторов, особливо в Германии и Скандинавии. Ницше не рассуждает критически и логически, подобно Штирнеру. Чаще всего он выражается афоризмами, иногда апокалипсическим стилем, восклицает с гневом или презрением, иногда же довольствуется ироническими вопросами. Среди смутных фраз зачастую прорываются лирические отступления, поразительные поэтические образы, порывы страсти, не лишенной величия. Ницше приближается в Шопенгауэру, но вместо того, чтобы все резюмировать в «воле к жизни» (Wille zum Leben), как делал это франкфуртский философ, Ницше все сводит к «желанию властвовать» (Wille zur Macht).

Прежде всего кажется странным, что основанные на такой точке зрения сочинения служат восторженнейшей защитой свободы. Но это вполне логично. Ницше желает видеть мир избавленным от всяких препон морали и вековых предрассудков, он взывает в самой необузданной свободе, но просто для того, чтобы в каждую данную минуту существа, обладающие основными качествами властвования, порабощали других. Он признает две морали: мораль рабов и мораль властелинов. Человечество до сих пор повиновалось первой, говорит он, а стоит подчиняться только второй. «Ничего нет истинного, все позволяется». Для Ницше, как и для Штирнера, слова истина, нравственность, благо, право и пр., не имеют никакого значения.

Но прежде чем ознакомиться с доктринами Ницше, не лишнее узнать его житейскую судьбу. Кстати, в журнале «Zukunft» напечатаны самые свежие известия о душевном состоянии этого модного философа.

Уроженец Лютцена (1844 г.), Ницше происходит из польских дворян. Бабка его вращалась в Гётевском кружке в Веймаре, отец был протестантским пастором. Учился Ницше блистательно. В 24 года он уже профессорствовал по филологии в Базельском университете. Душа его склонялась более к военной службе, чем к книгоедству. Он принимал участие в прусской кампании 1870 г. против Франции, в качестве артиллерийского офицера. Позже он отрекся от своей национальности. С 1876 г. здоровье его требовало особенно тщательных забот, и он жил в Сорренто и Ницце. Когда болезнь глаз и его неврологии давали ему вздохнуть, он принимался писать. В январе 1889 г. помрачился его рассудок. Сперва он был помещен в лечебницу душевнобольных в Базеле, потом перевезен в Иену, оттуда вернулся недавно в Наумбург, где живет с своею матерью. Припадков у него не бывает теперь. Теперь он свободно и послушно с матерью делает далекие прогулки по окрестностям, и только страдает от внезапных перемен в расположении духа. Особенно чужие лица вызывают в нем страх. Всякая надежда на излечение утрачена. Умственная и поэтическая деятельность его разрушена окончательно. Ничто уже не возбуждает в нем интереса, он живет чисто механически, расслабленным, время от времени прочитывает несколько страниц по-гречески, но и это делает без особого интереса. одни только арии «Кармен», его любимой оперы, доставляют ему некоторое удовольствие. По мнению докторов, Ницше лишился рассудка вследствие крайнего переутомления. Но здесь влияли еще и физические причины. Он страдал мучительными бессонницами, доктора прописали ему хлорал, а он злоупотреблял им. Один из последователей его учений уполномочен семьей напечатать его, так сказать, посмертные сочинения. Материал оказывается весьма значительный и составит 6–7 томов. Но из того, что уже издано из его трудов, наиболее важны для знакомства с доктринами Ницше – «Zur Genealogie der Moral», «Ienseits von Gut und Boese», «Goetzen-Daemmerung» и «Also sprach Zarathustra».

В Ницше человек и писатель составляют безусловный контраст друг другу. Как человек, он восхваляется за его удивительную скромность, изысканную учтивость в обращении, очень любим своими учениками и обожаем женщинами, хотя в его книгах сильно достается прекрасному полу. Как писатель, он цинически заушает все принципы, на которых опирается установленный общественный порядок. Питая непримиримую вражду к современному обществу, полному лжи, как это было с Ж.-Ж. Руссо в прошлом веке, Ницше, подобно Руссо, требует возвращения к инстинкту, в природе, с тем существенным различием, что Руссо был плебеем, перед которым почтительно держался мир аристократический, тогда как Ницше обладает гордой патрицианской душой.

Он делит человечество на две расы. Во-первых, незначительное число «Благородных». Под ними философ разумеет людей воли, действия, индивидуалистов, честолюбивых, считающих себя рожденными для того, чтобы повелевать, властвовать, созидать. Во-вторых, огромное баранье стадо черни, бесчисленное множество вьючных животных, рабов предрассудка, неизлечимо предающихся ненависти и злобе против тех, кто выше их. По Ницше, все, что есть великого в свете, совершается только исключительными людьми, благородными, а все, что есть рабского и низкого, творится тогда, когда господствуют рабы. Так бывает при владычестве демократии, когда численность подавляет собою избранный элемент, когда львы угнетаются зайцами.

* * *

Как видите, Ницше выразитель аристократического взгляда на развитие истории. Покойный Ренан тоже думал, что прогрессу общества благоприятствует не столько борьба за существование, сколько борьба за преобладание, т. е. триумф великих людей – путеводителей народов, которые дают им новую жизнь. И, стало быть, цель человечества – производить великих людей, жертвовать для них толпою, предоставлять полный простор для их спасительной деятельности. Противоположное воззрение, которого самым крупным представителем можно считать графа Л. Н. Толстого, видит в бесчисленной толпе настоящих агентов истории, а в руководителях хора – простых статистов, зачастую более вредных, чем полезных. В конечном выводе здесь должно быть принесение в жертву личности для общества, верховенство народа, всеобщая подача голосов, возведенная в непогрешимую мистику. Благо цивилизации, которое, с такой точки зрения, является делом коллективным, должно принадлежать всем, а не только малому числу избранных.

Настоящая истина заключается в примирении этих двух исключительных точек зрения. Аристократический взгляд не признает границ для власти личности, условий естественной и социальной жизни. А между тем ведь завоеватель нуждается в армии храбрецов, художник – в интеллигентной публике, ученый, для своих открытий, – в накоплении результатов знания. Государственный человек не может произвести крупных перемен в человеческих делах, если общественный дух не подготовлен к ним в значительной степени общими условиями своей эпохи.

Взгляд демократический, напротив, не допускает, что в исключительной личности есть нечто единственное в своем роде, что сумма всех посредственностей никогда не сделает того, что может сделать одна выдающаяся личность. Соберите все общества литераторов, и они все-таки не напишут ни творений Льва Толстого, ни творений Вольтера, как и целый корпус унтер-офицеров не мог бы совершить стратегического дела Наполеона I. Избранный элемент необходим для того, чтоб совершался прогресс, а под таким элементом надо разуметь компетентное меньшинство, которое во всех отраслях человеческой деятельности должно первенствовать, направлять.

Ницше, следовательно, противопоставляет узкой демократической страсти свой не менее узкий аристократизм, с одной стороны, видя нескольких титанов, а с другой – муравейник пигмеев, без всяких посредствующих звеньев, и первым предоставляет привилегию полной свободы от всякого правила и всякого закона.

По Ницше, нет общечеловеческой морали. Как уже замечено выше, он признает две морали. Для титанов и пигмеев слова «добро» и «зло», хорошее и дурное имеют два противоположных смысла. Те, которых древние называли хорошими, т. е. сильные, в глазах толпы считаются дурными, ибо понятие о хорошем, в классическом смысле, есть синоним силы, угнетения, произвола. Напротив, хорошее для рабов состоит в сострадании, в благотворительности, в любви, доставляющей помощь. А властители именуют это дурным. Единственный долг «благородного» заключается в свободном развитии своих инстинктов. Таким образом привилегией избранных оказывается индивидуализм, или – иначе сказать – эгоизм, граничащий с безнравственностью. «Эгоизм этот, – говорит Ницше, – принадлежит только существу с благородной душой, разумею того, кто питает несокрушимую веру в то, что для такого существа, как он, другие существа естественно должны оставаться подчиненными и жертвовать собою для него. Относительно низших существ позволяется все и во всех случаях переход за пределы категорий добра и зла».

И так, для высшего человека нет ни религии, ни государства, ни отечества, ни семьи, ни власти. Общественные учреждения имеют значение лишь настолько, насколько они позволяют ему господствовать, но они никогда не могут рассчитывать на его подчинение.

Ницше, конечно, враг демократического государства, ибо оно озверяет массы, заглушает всякую инициативу, подавляет всякую сильную волю, всякую личную силу, которые не действуют в их пользу. Такое государство – враг цивилизации. Вообще же государство, по Ницше, может быть благодетельным лишь под условием, если оно попадет в руки тирана «антилиберального до злости». Для высшего человека в государстве нет иного места, кроме диктатуры. Ницше преклоняется перед Цезарем, как гением организации и войны, но за то питает презрение к Бруту, как к доктринеру бесплодному и ограниченному. Пример Наполеона I, более сильного, чем весь народ, доказывает, до какой степени толпы привязываются к людям, умеющим командовать ими.

Исключительный человек должен оберегать себя и против тирании женщины, этой вечной Далилы. Лучше попасть в руки убийцы, нежели сделаться предметом мечтаний «пылкой» женщины. Брак есть только вырождение конкубината. Лучше думать и поступать относительно женщин по-восточному, требовать только удовольствия или здоровых детей от этих вероломных кошек, скрывающих свои когти под перчатками gris-perle. Самые антипатичные из них – те, что добиваются превосходства, героизма: г-жа де-Сталь, г-жа Роланд кажутся Ницше экземплярами прекрасного пола безусловно «комичными», Жорж-Занд – «это корова писальная» с «ея плебейской амбицией выражать великодушные чувства».

Ницше, наконец, не склоняется ни перед каким умственным авторитетом, он уничтожает всякую иерархию умов. На первый план он ставит писателей, которые наблюдали живых людей и умели изображать их такими, какими их видели – Маккиавели, Ла-Рошфуко, аббат Галиани, Стендаль, Достоевский, а на последний план – философов, ученых теоретиков, его настоящих «bêtes noires». Спинозу он называет отравителем, Канта – Тартюфом, Дарвина – посредственной головой.

Однако, Ницше преклоняется перед двумя эпохами – классической древностью и языческим Возрождением. Это – эпохи полуцивилизации, плодовитые истинными характерами, первобытными инстинктами и утонченной культурой, закаленные опасностями, благородной жестокой жизнью и достигшие наилучшего расцвета личности, до таких типов, как Цезарь Борджия, противоположность человека упадка, красивое хищное животное, удивительно здоровое чудовище.

В этом преклонении перед прошедшим Ницше почерпает свой ужас перед настоящим. Будучи неспособным предчувствовать великие скорби или великие радости, современный человек становится женоподобным. Вместо того, чтоб находить свое счастье в проявлении своей силы, он вожделеет о благополучии тунеядцев и недостойных, о комфорте, о роскоши каких-то безвестных. Он не стал лучше из-за того, что его злость принимает золотушные формы, что, не осмеливаясь убивать, он клевещет, что мнимые добродетели рождаются из его слабости. Это – добродетели старух с потухшими глазами, с иссякшими страстями. Единственная школа мужественной энергии, война, готова исчезнуть перед все возрастающим торгашеством и индустриализмом. Начальное образование, пресса, «просвещая» народ, извращают его природные дарования, притупляют его первобытные инстинкты. Люди все более становятся «больными волей». Упадок является даже в смысле физиологическом. Вследствие демократической морали, т. е. филантропии и гигиены, слабые, болезненные выживают, плодятся, ослабляют породу. В данном случае также думает и Герберт Спенсер.

Короче сказать, мир может быть спасен лишь тогда, когда возникнет новая аристократия, порода маэстро, приближающаяся к типу «Ueberniensch». Европа, без различия границ, должна бы управляться такими людьми, а массой подобало бы жертвовать для них. Вот это был бы настоящий погром!

* * *

В самой странной из книг Ницше, в своем роде «евангелии для исключительных людей», «Библии титанов» («Also sprach Zarathustra»), этот модный философ от лица Зороастра посвящает нас в заповеди сильных. Вот несколько из этих заповедей:

Не щади своего соседа.

Берегись доброго человека.

Не верь, что ты не должен красть и прелюбодействовать.

Будь тверд, как алмаз.

Да будет тебе чуждо принуждение, как и раскаяние.

Знай, что ничего нет истинного и что все позволяется, кроме слабости.

Такая мораль для практики жизни вовсе не нова. Если что тут ново, это именно возведение её в теорию. Зороастр Ницше, очевидно, знаком с философами-циниками древней Греции, отрицателями современной им цивилизации. Платон того периода, когда он мечтал для своей республики о благородной касте воинов, Маккиавели, примирявший «sceleratezza» и «virtu» (преступность и добродетель), де-Местр, превозносивший мистическую доблесть войны, говорили совершенно таким же языком, как Зороастр. Провозглашение прав гения, восхваление преступной воли и поиски лучших людей на каторге, бравурство и смелость которых среди нашей расслабленной цивилизации не могли найти исхода иначе, как в преступлении, все это было общим местом романтики. Жестокосердие Ницше и его проповедь безнравственности можно найти еще у Карла Мора в «Разбойниках» Шиллера, у сатанинских героев Байрона, у Бальзаковского Вотрэня, у Жюльена Сореля – героя известного романа Стендаля – Бейля.

Истинными вдохновителями Ницше были Шопенгауэр и Ренан. Но вместо того, чтобы по следам франкфуртского философа дойти до буддистской Нирваны, Ницше ратует за эксплуатирование слабых, за господство волков. Будучи пессимистом относительно огромного большинства, он оказывается оптимистом для избранного элемента, для человека добычи и наслаждения.

Аналогия с Ренаном поразительная. Бурдо в «Journal des Débats» недавно сопоставил взгляды того и другого. «В итоге, – говорит Ренан, – конечная цель человечества – производить не массы просвещенные, а нескольких великих людей. Вся цивилизация есть дело аристократов». И Ренан, подобно Ницше, мечтал о том, что когда-нибудь в человечестве народится высшая порода людей: «широкое применение открытий физиологии и принципа подбора могло бы создать высшую породу, которая имела бы право управлять не только в силу своего знания, но даже и по превосходству своей крови, своего мозга и своих мускулов. Это была бы порода богов или „deva“, существ вдесятеро более стоящих, чем мы, и эти несколько индивидуумов, в которых сконцентрировались бы нации, пользовались бы человеком, как человек пользуется животными».

«Deva» Ренана есть «Ueberinensch» Ницше. Одно и тоже чувство негодования и возмущения против низкой демократии, угнетающей и нивеллирующей, породило доктрины Ницше, «Философские диалоги» Ренана, написанные при зареве пожаров коммуны, «Историю революции» Тана, «Индивидуум против государства» Спенсера. Но ошибка Ницше в том, что), по его мнению, вопреки взглядам Тэна, Спенсера и Ренана, индивидуализм есть синоним эгоизма, права на произвол, тогда как единственное оправдание силы заключается именно в осуществлении справедливости, как это выразила еще классическая древность в прекрасном мифе о Геркулесе.

Доктрины Ницше действуют двояко. Оде и привлекают, и отталкивают читателя, – привлекают потому, что автор – непримиримый враг лжи, и желает, чтоб люди были строги и к себе самим и в другим; потому еще, что он надеется возбудить энергию в поколениях расслабленных и дремлющих; наконец, и потому, что он считает единственно достойной жизнь благородных усилий, творчества, жертв. Но они производят неприятное впечатление тем, что предоставляют отдельной личности полный произвол, доводя ее до гордости, презрения, тщеславия, злобы, и как бы оправдывая и без того заразительное эпикурейство и дилетантство, господствующие в новейшей европейской литературе.

* * *

Быть может, этим-то эпикурейством и дилетантством всего больше Ницше кружит головы литературной молодежи не только в Германии и Скандинавии, но даже во Франции. Вместе с Вагнеровским «Lohengrin'ом», Шопенгауэрским пессимизмом и баварским пивом там имеют успех доктрины этой философской системы кулачного права аристократизма. Нам попался даже роман, обоснованный на учении Ницше. Название романа «L'Edite», автор его – Поль Радио. Тут сперва идет речь о формировании породы избранных, долженствующей обновить больной век режимом аристократического насилия. Разъяснения сего даются не только в духе Ницше, но зачастую его словами.

Содержание «L'Edite» таково. Дельфина Фалеланд – дочь французского государственного человека. Она отказывается от замужества, составляет план морального и социального обновления европейского человечества и в это предприятие посвящает одного французского офицера, Марселя де-Баррон, который хотел жениться на ней, но она предпочла браку незаконную связь, потому что это более достойно для новой свободной и сильной породы, которую она желает развести. Эта порода должна быть международной аристократией, стоящей превыше всяких человеческих законов и имеющей только одну заботу – достигнуть своего индивидуального совершенства. Общая масса людей ради этой цели безжалостно порабощается или истребляется.

Оба апостола избранной породы в выводах своего учения не останавливаются ни перед какими крайностями. Избранные люди, конечно, не вступают в брак, они предпочитают вольные связи, которые можно разорвать во всякое время, ибо имеют в виду главным образом разведение новых превосходных людей. Слабые дети от них осуждаются на смерть. У прочих нет ни семьи, ни отечества, ни законов. За всякое оскорбление они сейчас же отмщают, всякое препятствие устраняют мгновенно. Для них есть только один безусловный порок. Это – сострадание. Массой они интересуются лишь потому, что методически ведут ее к озверению и порабощению.

Дельфина и Марсель домогаются снова присоединить в Франции Мец и Страсбург. Так как во Франции нельзя добыть ни единого су для этой цели, то они отправляются в Лондон и там уговаривают одного лорда предоставить его неисчислимые миллионы в их распоряжение на задуманное дело. Из Англии они едут в Германию, где склоняют на свою сторону одного «старого гегелианца», бывшего гувернером императора Вильгельма. Мало того, они посещают и Россию. У нас обретается какой-то поэт, который в видах подготовки избранных людей для их высокой цели учреждает монастырь.

На страницу:
4 из 11