
История Нью-Йорка
Американский конгресс на своих заседаниях занят погребением неотложных вопросов и пустословием. Никербокер горестно восклицает по поводу всего строя американской демократии: «Что представляют собой наши крупные политические организации, как не доподлинную политическую инквизицию? А наши трактирные сходки разве не являются маленькими трибуналами, судящими на основании доносов, и наши газеты не служат позорным столбом, где несчастных людей, осужденных на наказание кнутом, забрасывают тухлыми яйцами? А разве наш чрезвычайный суд – это не огромное аутодафе, на котором ежегодно приносят в жертву преступников, виновных в политической ереси?.. Так или иначе, эти политические преследования являются великой гарантией вашей вольности и неопровержимым доказательством того, что мы живем в свободной стране!» (III, VI).
Подобное отношение к демократии доллара Ирвинг сохранил и в зрелом возрасте. Вернувшись в 1832 г. в США после семнадцатилетнего пребывания в Европе, он пишет: «Чем дольше я наблюдаю политическую жизнь в Америке, тем большим отвращением к ней я проникаюсь… Столько в ней грубости, вульгарности и подлости в сочетании с низкими приемами борьбы, что я не хочу принимать в ней участия».[531]
Центральное место в «Истории Нью-Йорка» занимают образы трех голландских губернаторов Нового Амстердама. Если в первых двух книгах «Истории» писатель высмеивает ученых педантов, то с третьей книги, где описывается «блестящее правление Воутера Ван-Твиллера», начинается, своеобразное историко-комическое травести. Так в Воутере Сомневающемся, имевшем обыкновение при решении всякой проблемы заявлять, что «у него есть сомнение по этому вопросу», современники угадывали намеки на президента Адамса; в сменившем его Вильяме Упрямом – черты Томаса Джефферсона, а в правлении доблестного Питера Твердоголового, которому посвящена добрая половина книги, – новейшие события из жизни США, когда в 1808 г. президентом был избран Мэдисон и начался отход от джефферсоновской демократии. Таким образом, вся книга носит весьма злободневный и полемический характер.
Сатира и юмор органически сочетаются в этой истории голландских правителей Нью-Йорка, приобретая черты то мюнхаузенского бахвальства, то горькой иронии Свифта. Серьезное и смешное сплелись в книге Никербокера так же неразрывно, как имя ее легендарного автора с его детищем – «Историей Нью-Йорка».
Стиль ирвинговского повествования то героически возвышенный, то бурлескно-пародийный; склонность Никербокера к философским рассуждениям по поводу событий, описываемых в «Истории», а еще чаще о вещах, не имеющих к ней никакого отношения; романтическая идеализация прошлого Нью-Йорка в сочетании с элементами буффонады, – все это определяет жанровые особенности книги как героикомической хроники.
Истоки комической традиции книги Ирвинга восходят к журнальной сатире и бурлеску, в изобилии печатавшихся в американской и английской периодике конца XVIII-начала XIX в.[532] «История» Никербокера унаследовала многие черты этого жанра. В сне Олофа Ван-Кортландта Ирвинг пародирует картины великого будущего Америки, которые были непременной заключительной частью поэтических эпосов той поры. В клубах табачного дыма Олоф, выброшенный морем на берег острова Манхаттан различает чудесные очертания будущего Нью-Йорка. В густом тумане перед ним вырисовываются тени дворцов, куполов и величественных шпилей, которые появлялись на мгновение и вновь пропадали, пока дым не рассеялся и не осталось ничего, кроме зеленого леса. Разбудив своих спутников, Олоф рассказал им свой сон и истолковал его как указание свыше, чтобы здесь был построен город. Дым от трубки, которую курил святой Николай, явившийся во сне Олофу, был символом того, каким огромным предстоит стать городу, ибо клубы дыма из его труб будут расстилаться над широкими просторами страны. Все согласились с этим толкованием, кроме мингера Тенбрука, заявившего, будто сон Олофа означает, что в этом городе от маленького огня будет много дыма, иначе говоря, что это будет очень хвастливый маленький город. И оба предсказания, заключает Ирвинг, исполнились.
В американской литературе есть еще одно изображение Манхаттана в его диком состоянии. Появилось оно сорок лет спустя и принадлежит перу другого американского романтика – Эдгара По. В рассказе «Mellonta Tauta» По нарисовал возврат Нью-Йорка к первобытному хаосу в результате грандиозной катастрофы, постигшей этот город в XXI в. Если Ирвинг в начале XIX в. предупреждал о густых клубах фабричного дыма, которые вскоре закроют солнце над городом, то Эдгар По, родившийся в год создания «Истории Нью-Йорка», в своем мрачном утопическом рассказе предсказал гибель того общества, в котором жили По и Ирвинг.
Ирвинг достигает комического эффекта в «Истории» самыми разнообразными способами. Одна из ярких сатирических картин в книге – описание бесславного похода генерала Вон-Поффенбурга, в котором современники тотчас угадали продажного главнокомандующего американской армией Джеймса Уилкинсона и его неудачную экспедицию в Новый Орлеан в 1806 г. Доблестный «главнокомандующий армиями Новых Нидерландов» бесстрашно повел свою армию к южной границе по невозделанным степям и диким пустыням, через неприступные горы и реки без переправ, сквозь непроходимые леса, преодолевая обширное пространство ненаселенной страны, опрокидывая на своем пути, разбивая и в невероятном количестве уничтожая враждебные полчища лягушек и муравьев, собравшихся для того, чтобы воспрепятствовать его продвижению.
Весь рассказ о грандиозной битве у крепостных стен форта Кристина (VI, VII), во время которой с обеих сторон не погибло ни одного человека, если не считать толстого голландца, скоропостижно скончавшегося из-за несварения желудка, исполнен нескрываемого комизма. Впрочем, объевшийся до смерти толстяк вскоре был объявлен достойным вечной славы как павший за родину.
В число участников и наблюдателей «ужаснейшей битвы, о какой когда-либо повествовали в стихах или прозе», Ирвинг вводит гомеровских богов. Юпитер подновляет свои громовые стрелы; Венера, приняв вид непотребной женщины с гноящимися глазами, обходит крепостные стены форта Кристина, сопровождаемая Дианой в образе сержантской вдовы сомнительной репутации. Марс, как пьяный капрал, галантно вышагивает рядом с ними, а Аполлон тащится позади, самым отвратительным образом фальшивя на флейте. Волоокая Юнона, которой супруг Юпитер подбил накануне оба глаза, стоя на обозной повозке, выставляет напоказ всему славному войску свою величественную красоту. Чтобы поднять дух солдат, Минерва, подобно маркитантке, торгующей водкой, размахивает кулаками и артистически ругается на плохом голландском языке.
Так происходит пародийное снижение героического материала, и трагедия оборачивается фарсом, разыгрываемым на подмостках американской истории. Начало сражения описывается в нарочито «сверхгероических» тонах: «Земля задрожала, словно пораженная параличом; при виде столь жуткой картины деревья зашатались от ужаса и увяли; камни зарылись в землю, как кролики, и даже речка Кристина изменила направление и в смертельном испуге потекла вверх по горе!»
Воинственный клич Питера Твердоголового, когда он увидел, что его армия дрогнула под натиском шведов, разнесся по окрестным лесам и долам, повалил деревья, медведи, волки и пантеры с перепуга выскочили из своей кожи; несколько ошалевших холмов перепрыгнули через Делавэр, и все легкое пиво в форте Кристина скисло от этого звука!
Один из наиболее драматических эпизодов сражения разыгрывается, когда сабля Питера отсекает от бока шведского военачальника полную крепчайшей водки манерку и карман, набитый хлебом и сыром. Из-за этих лакомств, свалившихся на землю посреди поля сражения, между шведами и голландцами началась невероятная свалка, и всеобщая потасовка стала в десять раз яростней, чем прежде.
Гиперболизация в целях пародийного осмеяния постоянно используется Ирвингом в описаниях воинских подвигов трех голландских губернаторов. В начале VI книги при изображении воинственного Питера Твердоголового проза Ирвинга переходит в выспренний и величественный белый стих. В манере героического эпоса дан список голландских воинов, выступающих в поход на коварных шведов (VI, IV). Описание отрядов: знаменитейших голландских рыцарей, проходивших через главные ворота города, патетическое по внешней форме, исполнено комизма. Вот идут толстяки небольшого роста в коротких штанах непомерной ширины, прославившиеся своими кулинарными подвигами: они первые открыли способ варить молочную кашу. За ними шагали семейства голландских рыцарей, каждое из которых имело свои особые заслуги. Одни были отъявленными хвастунами во хмелю, другие – доблестными грабителями птичьих гнезд и одновременно изобретателями оладий из гречневой муки, третьи были известны кражами дынь на баштанах, а также как любители жареных свиных хвостиков, четвертые, от которых ведут свое происхождение веселые трактирщики в Сонной Лощине, владели искусством загонять кварту вина в пинтовую бутылку. Длинный реестр всевозможных достоинств славных воинов Питера Твердоголового завершается, как и подобает в таких случаях, предками самого летописца – Никербокерами из Скагтикока, где «жители в ветреную погоду кладут камни на крышу дома, чтобы ее не унесло».
Мюнхаузенско-шильдбюргерские мотивы в «Истории Нью-Йорка» возникают постоянно. Губернатор Вильям Кифт, славившийся своими нововведениями и опытами, строит ветряную мельницу для защиты города от врагов, создает патентованные вертелы, приводимые в движение дымом, и телеги, едущие впереди лошадей. Даже смерть его предстает в гротескно-комическом обличье. Согласно одной из легенд, он сломал себе шею, свалившись из чердачного окна ратуши при безуспешной попытке поймать ласточку, насыпав ей на хвост щепотку соли.
И только однажды забывает Ирвинг о героикомическом духе своей книги. Вместе со своим патриархально-трогательным Никербокером Ирвинг любуется картиной, открывающейся во время путешествия Питера Стайвесанта вверх по Гудзону: «Рука цивилизации еще не уничтожила темные леса и не смягчила характер ландшафта; торговые суда еще очень редко нарушали это глубокое и величественное уединение, длившееся столетиями. Тут и там можно было увидеть первобытный вигвам, прилепившийся к скале в горах, над которым в прозрачном воздухе поднимался клубящийся столб дыма; однако вигвам стоял так высоко, что крики индейской детворы, резвившейся на краю головокружительной пропасти, доносились столь же слабо, как песня жаворонка, затерянного в лазурном небосводе. Время от времени дикий олень появлялся на нависшей вершине скалистого обрыва, робко смотрел оттуда на великолепное зрелище, расстилавшееся внизу; затем, покачав в воздухе ветвистыми рогами, он прыжками мчался в лесную чащу» (VI, III). Красота любимой реки Ирвинга контрастирует с «нашим вырождающимся веком», разрушившим очарование дикой природы Америки.
Романтическое противопоставление близкой к природе жизни индейцев буржуазному обществу отличает многие разделы «Истории». Молодого Ирвинга волновала трагическая судьба американских индейцев. Требование белых колонизаторов «Дикарь должен уйти» получило позднее еще более откровенное выражение: «Хорош только мертвый индеец». Шло поголовное истребление американских аборигенов.
Страницы «Истории Нью-Йорка», посвященные индейской проблематике, особенно глава V первой книги, открывают целую линию в творчестве Ирвинга – обличение жестокостей и несправедливостей, совершавшихся белыми колонизаторами на протяжении всей истории так называемой «цивилизации» Америки, в результате которой «вкусившим просвещения дикарям нашей страны любезно разрешают жить в негостеприимных северных лесах или в непроходимых дебрях Южной Америки».
Писатель верил в прирожденную доброту индейцев и горячо выступал против обычая жителей пограничных с индейцами районов винить во всем «кровожадных краснокожих». Эти мысли, высказанные сначала в «Истории Нью-Йорка», получили в дальнейшем развитие в двух очерках, опубликованных в 1814 г. и вошедших затем в «Книгу эскизов» Ирвинга («Черты индейского характера» и «Филипп Поканокет»).
«Поступь цивилизации оставляет за собой следы, пропитанные кровью аборигенов», – писал Ирвинг в очерке «Филипп Поканокет», и эти слова лучше всего передают суть национальной политики американских властей, которые стремились получить земли индейцев, но без самих индейцев. «Первые королевские дарственные грамоты на землю в Новом Свете даже не содержали упоминания о коренном населении, жившем на этой земле, словно речь шла о совершенно необитаемых пространствах. Поселенцы всячески старались как можно скорее создать такое приятное для себя положение», – читаем мы в книге одного из виднейших деятелей американской компартии Уильяма Фостера.[533]
Сатирически обосновывая ссылками на труды знаменитых европейских юристов «право открытия», по которому европейцы захватили Америку, Ирвинг устами премудрого Никербокера заявляет, что для установления означенного права достаточно лишь доказать, что Америка была тогда совершенно необитаема. И так как индейские авторы, естественно, не выступили с противоположной точкой зрения, это обстоятельство признавалось полностью установленным и принятым, а населявшие страну животные двуногой породы были объявлены простыми каннибалами и гнусными уродами.
Право открытия, подкрепленное правом собственности и правом истребления тех, кто покушается на эту собственность, лежит, как убедительно показывает честный Никербокер, в основе американской законодательно-правовой системы.[534] Ирвинг предлагает соотечественникам представить себе, что бы они испытали, если бы некие предприимчивые обитатели Луны, явившись на Землю, поступили бы с ними так же, как белые колонизаторы Нового Света – с индейцами.
С острым сарказмом описывает Ирвинг процесс «цивилизации» американских индейцев: «Стоило, однако, милосердным жителям Европы узреть их печальное положение, как они немедленно взялись за работу, чтобы изменить и улучшить его. Они распространили среди индейцев такие радости жизни, как ром, джин и бренди, – и мы с изумлением узнаем, сколь быстро бедные дикари научились ценить эти блага; они также познакомили их с тысячью средств, при помощи которых облегчаются и исцеляются самые застарелые болезни; а для того, чтобы дикари могли постичь благодетельные свойства этих лекарств и насладиться ими, они предварительно распространили среди них болезни, которые предполагали лечить. Благодаря этим мерам и множеству других, положение злополучных дикарей отменно улучшилось; они приобрели тысячу потребностей, о которых прежде не знали; и так как больше всего возможностей испытать счастье бывает у того, у кого больше всего неудовлетворенных потребностей, то они, без сомнения, стали гораздо счастливее» (I, V).
Характерно, что одно из наиболее ярких обличений способов распространения цивилизации белых Ирвинг исключил из последующих изданий «Истории». Общая картина получалась столь неприглядной, что стареющему писателю она показалась чересчур резкой: «Благодаря общению с белыми индейцы что ни день обнаруживали удивительные успехи. Они стали пить ром и заниматься торговлей. Они научились обманывать, лгать, сквернословить, играть в азартные игры, ссориться, перерезать друг другу горло, – короче говоря, преуспели во всем, чему первоначально были обязаны своим превосходством их христианские гости. Индейцы обнаружили такие изумительные способности к приобретению этих достоинств, что по прошествии столетия, если бы им удалось так долго выдержать непреодолимые последствия цивилизации, они, несомненно, сравнялись бы в знаниях, утонченности, мошенничестве и распутстве с самыми просвещенными, цивилизованными и правоверными народами Европы» (I, V). Все это рассуждение отсутствует в поздних изданиях книги Ирвинга.
Молодой Ирвинг задолго до великого американского сатирика Марка Твена высмеял высадку у Плимутского камня отцов-пилигримов, прибывших первыми в Новую Англию и бросившихся сначала на колени перед богом, а затем на дикарей. «Ваши предки ободрали его живьем, и я остался сиротой»,[535] – гневно обратился Марк Твен к потомкам почитаемых в Америке отцов-пилигримов, напоминая о трагической судьбе американского индейца. Ирвинг столь же резко высмеивал расистские рассуждения по поводу цвета кожи у индейцев: «Обладать кожей медного цвета – это все равно, что быть негром; а негры – черные, а черный цвет, – говорили благочестивые отцы, набожно осеняя себя крестным знамением, – это цвет дьявола!» (I, V). Природа комического в «Истории Нью-Йорка» связана с раблезианской и стернианской традициями, оживающими на лучших страницах книги Ирвинга. Подвиги героев Рабле нередко возникают перед умственным взором летописца Никербокера: прожорливость армии Вон-Поффенбурга сравнивается с аппетитом Пантагрюэля; большой совет Новых Нидерландов, под которым подразумевается американский конгресс, ведет нескончаемые дебаты по поводу того, как лучше спасти страну от неприятеля и в конце концов решает «защитить провинцию тем же способом, каким благородный великан Пантагрюэль защитил свою армию – прикрыв ее языком», а свою чернильницу Никербокер сопоставляет с огромной чернильницей Гаргантюа.
Раблезианский юмор особенно ощущается в первой половине «Истории», в картинах быта первых американских колонистов. Судно «Гуде вроу» («Добрая женщина»), на котором прибыли первые голландские поселенцы в Америку, имело формы женщины своей страны. Подобно общепризнанной первой красавице Амстердама, по чьему образу его создали, оно было тупоносое, с медной обшивкой подводной части, а также небывало громадной кормой! Не удивительно, что сравнение широкобрюхого корабля с женской фигурой вызвало возмущение наиболее строгих блюстителей нравственности в Америке.
Столь же суровое порицание навлекло на себя комическое описание Ирвингом народного обычая североамериканских колонистов, по которому жених и невеста перед свадьбой спали, не раздеваясь, в одной постели. «В те первобытные времена, – повествует Никербокер, – этот ритуал считался также необходимой предварительной ступенью к браку; ухаживание у них начиналось с того, чем оно у нас обычно заканчивается, и таким образом они досконально знакомились с хорошими качествами друг друга до вступления в супружество, что философами было признано прочной основой счастливого союза» (III, VI).
Этому хитрому обычаю «не покупать кота в мешке» приписывает Никербокер невиданный рост племени янки, поселившегося рядом с голландской колонией и пытавшегося посвятить нидерландских девиц в этот приятный обряд, ибо повсюду, где господствовал обычай спанья, не раздеваясь, в одной постели, ежегодно без разрешения закона и благословения церкви рождалось на свет божий множество крепких ребятишек. «Поистине удивительно, – иронически заключает старый Никербокер, – что ученый Мальтус в своем трактате о населении совершенно обошел вниманием это примечательное явление» (III, VI).
Пускаясь в одно из своих излюбленных философских отступлений (VI, VI), Никербокер, уподобляясь в этом отношении Стерну, заводит с читателем задушевную беседу о вещах, не имеющих прямого отношения к рассказу, и сравнивает себя с Дон Кихотом, сражавшимся только с великими рыцарями, предоставляя мелочные дрязги, грязные и кляузные ссоры «какому-нибудь будущему Санчо Пансе, преданному оруженосцу историка». Реминисценции романа Сервантеса – ветряные мельницы, сравниваемые с могучими великанами, кодекс Санчо Пансы, библиотека рыцарских романов Дон Кихота – постоянно возникают на страницах «Истории». Выезд Питера Твердоголового и его трубача Антони Ван-Корлеара на переговоры с советом Новой Англии нарисован в донкихотской манере. «Смотрите, как они величественно выезжают из ворот города, словно закованный в броню герой былых времен со своим верным оруженосцем, следующим за ним по пятам, а народ провожает их взглядами и выкрикивает бесчисленные прощальные пожелания, сопровождая их громкими ура» (VII, III). В каждом городе, через который проезжал Питер со своим оруженосцем, этот прославившийся своей педантичностью рыцарь приказывал храброму и верному Антони протрубить приветствие. А когда он видел старые одежды, которыми жители затыкали разбитые окна, и гирлянды сушеных яблок и персиков, украшавших фасады их домов, то принимал их, как новый Дон Кихот, за праздничное убранство в честь своего прибытия, подобно тому, как во времена рыцарства было в обычае приветствовать прославленных героев, вывешивая богатые ковры и пышные украшения.
Цитаты из Гомера, Эзопа, Рабле, Сервантеса, Мэлори, Шекспира, Свифта, Стерна, Филдинга, Томаса Пейна теснятся в каждой из семи книг цветистого повествования Никербокера. Многочисленные «источники» труда Никербокера, в котором наряду с любимыми писателями Ирвинга встречаются и полузабытые уже в его время авторитеты, воспринимается как романтическая ирония, пародирование псевдоученых трактатов. Если вопрос об «источниках» представляет скорее историко-литературный интерес, то творческое воздействие «Истории Нью-Йорка» на американских писателей-романтиков имеет самое непосредственное отношение к проблеме живого и волнующего нас, людей XX в., наследия литературы американского романтизма.
Традицию юмора Ирвинга можно обнаружить в творчестве Готорна, позднего Купера. Но особенно ощущается она в рассказах По, таких как «Необыкновенное приключение некоего Ганса Пфалля» и «Черт на колокольне». Один современный американский литературовед находит даже, что в рассказе «Черт на колокольне» «больше голландской капусты, чем во всем Ирвинге».[536]
Весь рассказ о полете на луну Ганса Пфалля, начинающийся в старом благоустроенном Роттердаме (столь красочно описанном еще в «Истории Нью-Йорка», кн. II, гл. IV) в один светлый весенний день, весьма похожий на 1 апреля (помимо всего прочего это был, как рассказывает Ирвинг, старинный голландский праздник – день триумфального вступления Питера Твердоголового в Новый Амстердам после завоевания Новой Швеции), может быть воспринят как еще одна история из посмертных записок мистера Никербокера. Благодушные роттердамские граждане во главе с бургомистром мингером Супербус ван Ундердук в рассказе Эдгара По кажутся прямыми потомками достославного Питера Твердоголового. Роттердамский бургомистр отличается столь же завидным упорством в достижении цели, как и его великий новоамстердамский предок. Так, когда с воздушного шара ему на спину упали один за другим полдюжины мешков с балластом и заставили этого сановника столько же раз перекувырнуться на глазах у всего города, великий Ундердук не оставил безнаказанной эту наглую выходку: «Напротив, рассказывают, будто он, падая, каждый раз выпускал не менее полдюжины огромных и яростных клубов из своей трубки, которую все время крепко держал в зубах и намерен был держать (с божьей помощью) до последнего своего вздоха».[537]
Современная американская критика видит в «Истории Нью-Йорка» прежде всего забавный бурлеск. Сатирическая направленность книги Ирвинга, особенно в последних главах, посвященных новым временам, остается вне сферы внимания буржуазных исследователей. В этой тенденции считать «Историю Нью-Йорка» исключительно юмористическим произведением сказывается не только желание смягчить остроту социальной сатиры молодого Ирвинга, но и то обстоятельство, что читатели и большинство критиков имеет дело с вошедшим во все собрания сочинений, сборники и отдельные издания на английском языке текстом «Истории Нью-Йорка» 1848 г.
Иначе обстояло дело, когда «История» впервые была опубликована. Уже первая рецензия, появившаяся в феврале 1810 г., усмотрела в ней сатиру на современные порядки. Один из бостонских журналов писал в связи с выходом «Истории», что это «добродушная сатира на безумия и ошибки наших дней и проблемы, ими порожденные».[538] Очевидно читатели тех дней гораздо острее ощущали социально-обличительную направленность этого произведения молодого Ирвинга.
У русского читателя «Истории Нью-Йорка» возникают определенные литературные аналогии. На сходство художественных приемов, использованных Пушкиным в «Истории села Горюхина» и Ирвингом в «Истории Нью-Йорка» указывал в свое время академик М. П. Алексеев: «И Пушкин и Ирвинг пародируют традиционную стилистическую структуру научного исследования, шаблонные приемы высокого исторического стиля… Сходство приемов Ирвинга и Пушкина приводят к аналогичному комическому эффекту, на который ближайшим образом рассчитывают и один, и другой. Обнажение приемов происходит здесь при помощи маскировки в фикцию воображаемого летописца; частые исторические аналогии, отступления, рассуждения, цитаты становятся смешными именно потому, что самая маскировка слишком ощутима и автор непрерывно устремляет своего читателя по пути, совершенно противоположному тому, куда его должен был направить рассказчик. В результате противоречия идеи и формы происходят как бы непрерывные «срывы» одного плана и замены его другим».[539]
Однако если об аналогиях между «Историей села Горюхина» и «Историей Нью-Йорка» можно говорить скорее в плане стилистическом, то сатирическое содержание книги Ирвинга, гротескные образы голландских губернаторов, в которых угадываются черты современников писателя, напоминают щедринских градоначальников в «Истории одного города», хотя и не достигают силы и глубины щедринской сатиры.