bannerbanner
Тайна мертвой царевны
Тайна мертвой царевны

Полная версия

Тайна мертвой царевны

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

Дети читали Жития святых, Евангелия, Псалтири, божественные стихи. Известны слова святого Иоанна Златоуста, что никакая книга так не славит бога, как Псалтирь. Если сегодня не смог почитать псалмы – почитай завтра вдвойне. У детей было стихотворное изложение псалмов: переложения, составленные Жуковским и другими благочестивыми поэтами. Закон Божий преподавал священник, читал по-русски и по-церковнославянски.

Молитва присутствовала в доме постоянно: утром и вечером обязательно молились у себя в комнате.

Тогда православие в России было истинное: нигде в других странах так не почитали святых и верили, что бог возлюбил Россию за благочестие.

Потом, когда стало в чести богохульство, Господь Россию покинул, отринул от себя…

Младшая дочь не сомневалась, что это началось, когда в их доме появился Григорий. Мама говорила, что Григорий помогает в больших делах и по его святым молитвам война закончится благополучно, а больной брат будет здоров. Мама постоянно советовалась с ним. Григория встречали как самого дорогого гостя, и к его услугам всегда были карета и автомобиль. Мама многое прощала ему, верила безоглядно, что он блаженный человек, потому что он не раз спасал брата Алешу от кровотечений, когда врачи уже ничего не могли поделать. У младших сестер тоже плохо кровь сворачивалась, бывали сильные кровотечения, но это все ничто было по сравнению с тем, как страдал брат.

Бывало, лежит он в постели, охает. Приедет Григорий, перекрестится, Алешу перекрестит, начнет что-то шептать – и кровь останавливается, боль проходит. Брат веселеет и смеется.

Григорий называл себя блаженным, но младшая дочь его с первой встречи страшно боялась, не могла его терпеть, избегала его. Мама обижалась на нее за это, заставляла писать Григорию письма, называть святым заступником. И сестер заставляла… Что было делать: они писали, а Григорий потом этими письма хвалился. От него одно зло шло!

А девочка убегала и пряталась от него, редко разговаривала с ним. У него была отвратительная физиономия, удивительно, что он кому-то нравился. Мама ругала ее:

– Непослушная, несносная девочка, все люди уважают его как святого.

Григорий обижался и ворчал:

– Девочка эта чем-нибудь больная, матушка.

Многие преклонялись перед ним, как зачарованные. А младшая дочь видела в Григории изверга, нечистую силу, ведь он сводил с ума кого хотел. Впрочем, многие говорили, что Григорий негодяй и мошенник, – мама все равно не верила, отвечала, что он наш друг, молитвенник и спаситель ее любимого сына. На этом разговор о Григории заканчивался.

Однажды, девочка помнила, вышел ужасный случай. У брата была няня – Мария Вишнякова: красивая двадцатисемилетняя девица. Была она при Алеше долго, года три или четыре, но вот появился Григорий – и она имела несчастье ему понравиться. Девушка в слезах пожаловалась на него маме. Но та ни во что не поверила и рассчитала ее. Мария говорила, что Григорий – это антихрист, просила, чтобы ему не верили. Когда Мария уходила, брат горькими слезами плакал, не хотел со своей няней расставаться.

А Григорий и правда был антихрист, младшая дочь верила в это! Постепенно и все, кроме мамы, поверили, даже брат. Потом, когда Григория убили, его портреты всюду в доме поставили и повесили, как иконы, однако и все сестры, и брат их нарочно роняли и не поднимали. Он, он во всем виноват! В нем вся беда была!

Девочки тайно гордились своим двоюродным дядей Дмитрием Павловичем, который уничтожил это чудовище. Жаль только, что Дмитрия Павловича за это отправили на Кавказ, и мама его ни за что не хотела простить, возненавидела его. Она горько оплакивала Григория. А он и в могиле это, наверное, чувствовал, вот и тянулся из могилы, и над семьей продолжало веять его проклятие: «Вы живы и Россия жива, покуда я жив!»

Он погиб, и Россия погибла… а как же мама, отец, девочки, брат? Неужели младшая дочь осталась одна на всем свете?!


– …Ната, очнись, – врезался в сознание голос Верховцева. – Мы уже на вокзале. Ты всю дорогу дремала, а теперь пора проснуться и держаться настороже. Приготовься, я только расплачусь с извозчиком, и мы войдем в вагон. Лиза – впереди, ты следом. В разговоры ни с кем не вступай, поняла? Будь осторожна.

– Да, я понимаю, – как во сне, пробормотала Ната. – Все понимаю!

* * *

Телеграфное сообщение исполкома Уралоблсовета

Председателю Совнаркома В. И. Ленину и Председателю ВЦИК Я. М. Свердлову

17 июля 1918 г.


У аппарата президиум областного Совета рабоче-крестьянского правительства. Ввиду приближения неприятеля к Екатеринбургу и раскрытия Чрезвычайной комиссией большого белогвардейского заговора, имевшего целью похищение бывшего царя и его семьи. Документы в наших руках. По постановлению президиума областного Совета в ночь на 16 июля расстрелян Николай Романов. Семья его эвакуирована в надежное место. По этому поводу нами выпускается следующее извещение: «Ввиду приближения контрреволюционных банд к красной столице Урала и возможности того, что коронованный палач избежит народного суда (раскрыт заговор белогвардейцев, пытавшихся похитить его и его семью, и найденные компрометирующие документы будут опубликованы), президиум областного Совета, исполняя волю революции, постановил расстрелять бывшего царя Николая Романова в ночь на 16 июля 1918 года. Приговор этот приведен в исполнение. Семья Романова, содержавшаяся вместе с ним под стражей, в интересах охраны общественной безопасности эвакуирована из города Екатеринбурга. Президиум областного Совета». Просим ваших санкций на редакцию данного документа. Документы заговора высылаются срочно курьером Совнаркому и ЦИК. Извещения ожидаем у аппарата. Просим дать ответ экстренно. Ждем у аппарата[16].

* * *

– Я как раз стоял в прихожей, собираясь выйти в сарайчик за дровами, когда раздался крик Сафронова, – рассказывал Павлик, одной рукой бестолково двигая по столу стакан со спитым чаем, другой держа хлеб с копченым мясом, который Людмила Феликсовна Подгорская называла на английский манер сандвичем. Составные части сандвича были добыты из вещмешка Дунаева.

Перед Дунаевым тоже стоял стакан. Подстаканник его был серебряным, с причудливыми вензелями, из прежних времен, а в чае с великим трудом можно было различить прежний цвет и вкус. Впрочем, в столовой Подгорских было темновато, чтобы различать цвета, а что до вкуса, то Дунаев ощущал только вкус горечи, крови и непролитых слез. Есть не хотелось. В ушах шумело, так что слова Павлика доходили до него будто сквозь пелену, однако он встрепенулся, услышав эту фамилию:

– Сафронов? Откуда ты его знаешь?

– Да прижился у нас в доме этот… пролетарий, – деликатно выразился Павлик после мгновенной заминки. – Прислуги сейчас почти ни у кого не осталось: и платить нечем, и каждая матрена может к власти пробиться, если научится орать на митингах погромче да стыд и жалость в себе искоренит. Появился Сафронов недели три назад: помог дрова порубить или поднес что, я уж запамятовал, Верочке покойной, царство ей небесное!

Павлик перехватил недоеденный сандвич левой рукой и перекрестился. Дунаев неуклюже – отвык! – последовал его примеру. И упало, упало сердце – значит, Верочка и в самом деле умерла, и надежды на то, что рассказ Павлика развеет этот кошмар, нет никакой.

– Потом она стала ему вещи для продажи давать, – продолжал Павлик.

– Я ее дурой называла, говорила, что сбежит ее продавец с деньгами вместе, а Сафронов оказался un homme d’honneur, – подала голос Людмила Феликсовна Подгорская, сидевшая в кресле в темном углу. Иногда оттуда высовывалась ее сухонькая ручка и утаскивала очередной сандвич, после чего некоторое время слышалось деликатное жевание, а потом ручка высовывалась снова.

Дунаев в другое время непременно расхохотался бы, услышав, как жуликоватого Сафронова кто-то называет человеком чести. Но сейчас ему было не до смеха. Он только вяло подумал, что уже не меньше года не слышал ни слова по-французски. Как-то не доводилось… Оказывается, остались еще люди, которые без французского обойтись не могут!

– Да, в самом деле, он оказался довольно честным, на наше общее счастье, – подхватил Павлик. – Мы, да и другие жильцы, ему тоже кое-что давали на продажу – конечно, не бесплатно, но он не грабительствовал, большую часть выручки владельцам отдавал. Живет он в бывшей дворницкой. Потапыч – возможно, ты помнишь нашего дворника? – умер, ну вот Сафронов в его каморку и вселился. Теперь, слава богу, и мусор унесен, и двор подметен, а то совсем заросли было в грязи. Еще он где-то служит – работает, как теперь говорят, – да в его дела мы не суемся, главное, что при надобности он всегда тут как тут, совершенно будто Сивка-Бурка, вещая каурка.

Павлик невесело усмехнулся.

– Понятно, – кивнул Дунаев. – Значит, Сафронов закричал. Что именно?

– Да я, собственно, просто вопль его расслышал, да такой испуганный, такой громкий, что выскочил.

– Я тоже выскочила, – прошелестела Людмила Феликсовна.

– Сафронова на площадке уже не было, он бежал вниз, вереща: «Держи, лови!» – это я отчетливо расслышал, – продолжал Павлик. – И я увидел, что дверь Верочкина нараспашку.

– Я решила, что ее ограбили, и тоже закричала, – добавила Людмила Феликсовна.

– Потом послышался женский визг внизу, потом снова Сафронов завопил, потом дверь хлопнула – и стало тихо, – сказал Павлик.

«Это когда она завизжала, я ее пропустил, потом сверху закричали «Держи-лови!» или что-то в этом роде, и я бросился в погоню, – сообразил Дунаев. – Ох… паршивый гончий пес! Куда помчался с пеной у рта?! А Верочка в эту минуту умирала… если бы я вернулся, я бы ей помог! Я бы спас ее!»

– А вы к Вере не заглянули в квартиру? – угрюмо спросил он.

– Ну как же?! – воскликнули хором мать и сын.

– Позвольте мне, маман, – настойчиво проговорил Павлик. – Разумеется, первым делом мы бросились туда. Какая страшная картина открылась нашим глазам…

– C’́etait un cauchemar…[17] – эхом отозвалась Людмила Феликсовна.

– Я чуть не выронил лампу, – с дрожью в голосе прошептал Павлик. – Верочка лежала навзничь – залитая кровью, которая продолжала струиться из рваной раны на груди. Глаза ее были широко открыты, лицо… такое удивленное… она не верила в свою смерть.

Дунаев резко подался вперед, но Павлик, поняв, о чем он подумал, предвосхитил его вопрос:

– Я искал пульс, я звал Веру, пытался помочь, однако, несомненно, она была мертва. Еще бы, такая рана! Бедная Верочка…

– Бедная Верочка… – подхватило эхо в темном углу.

Дунаев угрюмо смотрел в стол. Поверх скатерти он был застелен убогой клеенкой, которой раньше могло быть место только на кухне, а теперь она оберегала от грязи скатерть – может быть, последнюю, оставшуюся у Подгорских, еще не проданную услужливым Сафроновым. Клеенка выцвела и во многих местах была изрезана ножом.

Нож!

Павлик описывал рваную рану. Сафронов, однако, сказал, что в груди Верочки торчал нож.

– А нож? – спросил Дунаев.

– Какой нож? – удивился Павлик.

– Нож, которым Вера была убита, – нетерпеливо пояснил Дунаев.

Павлик несколько мгновений смотрел на него изумленно, потом оглянулся на темный угол, откуда послышалось:

– Никакого ножа мы не видели.

– Не видели! – подтвердил Павлик. – Но видели манто.

– Какой?[18] – не понял Дунаев. – Верочкин?

– Да нет, не Верочкин, – сказала Людмила Феликсовна и выбралась наконец из своего темного угла.

Она добрела до стола, с мучительной гримасой потирая поясницу и волоча за собой громоздкий и весьма потертый плед. Неловко опустилась на стул, заботливо придвинутый Павликом. Морщинистое личико ее было очень серьезным, ввалившиеся глаза – испуганными.

– Этот манто был не Верочкин. Она вчера показывала нам какое-то жуткое одеяние, которое называла очень весело – малахай. Его она выменяла на свой очаровательный черный манто. Нынче, видите ли, – обстоятельно повествовала Людмила Феликсовна, – моды весьма изменились. Носят, во-первых, то, что у кого сохранилось с лучших времен, а если позволяют себе обновку, то это, прошу извинить за каламбур, самое старое и ветхое старье. Прежним aristos порою приходится бегством спасаться от обезумевших sans-culottes…

Тут Людмила Феликсовна помедлила, как бы позволяя Дунаеву оценить ее историческую остроту, однако ему было сейчас не до аллюзий более чем вековой давности[19], и госпожа Подгорская, не дождавшись восхищенной реплики, заговорила снова, с едва уловимой ноткой обиды:

– Многие выменивали у прислуги или прочего отребья ношеные, безобразные одеяния на свои прекрасные вещи, только чтобы скрыть свое происхождение. Вот и Верочка завела себе этот малахай. Однако, когда мы увидели ее убитой, она была одета вообще в другой манто, которого я у нее никогда не видала. Серенький. А Верочка, следует сказать, ничего другого, кроме черного, сейчас не носила, ибо была в трауре по бедным господину Инзаеву и Кире, даже малахай выменяла черный, самый простой, а этот манто был с мехом таким, знаете, по воротничку, – Людмила Феликсовна поделала подагрическими кистями затейливые движения вокруг шеи, замотанной в такой же теплый шарф, какой носил и Павлик.

Эта жестикуляция ничего не объяснила Дунаеву, впрочем, он и не слишком старался понять. Вспомнилась безобразная, бесформенная одежда, в которой убегала «убивца» с места преступления. Да, что-то черное, и в самом деле. Название «малахай» здесь как нельзя более кстати.

Что же получается? Какая-то девка убила Верочку, чтобы завладеть этим малахаем? Тоже старалась скрыть свое аристократическое происхождение? Нелепость какая!

Дунаев задумался. Вспомнился не только малахай, вспомнился и черный платок, низко надвинутый на лоб, вспомнились высокие черные ботиночки на шнуровке – в таких раньше ходили гимназистки… Это только казалось, что он бросил на девушку беглый взгляд, когда они столкнулись в дверях, и мало что смог разглядеть во время погони. На самом деле глаза сыщика отметили немало подробностей, которые постепенно всплывали в памяти.

…Рукава малахая были слишком широкие, и там, в дверях, когда Дунаев изумленно смотрел на эти «красные перчатки» на руках девушки, он мельком отметил какой-то блеск на запястье. Золотистый блеск. Теперь он вспомнил золотой браслет, туго обхватывающий тонкое запястье.

Этот браслет принадлежал девушке? Или она украла его у Веры?

Дунаев напряг память, мысленно перечисляя те украшения, в которых видел Веру. Да, она любила браслеты, но они не обхватывали ее запястья, а болтались на них – круглые, в виде колец. Конечно, Дунаев не знал всех ее украшений, но…

– Я знаете, что подумала? – таинственно проговорила вдруг Людмила Феликсовна, перебив течение его мыслей. – Что, если Верочка и эта… особа… обменялись одеждой, а потом она Верочку убила?

– Да зачем ей понадобился этот уродливый малахай?! – с досадой воскликнул Павлик.

– А Верочке зачем? – вопросом на вопрос ответила Людмила Феликсовна. – Возможно, эта особа тоже хотела скрыть son origine![20]

– Ладно, хотела скрыть, – покладисто кивнул Павлик. – А Верочку убивать для чего понадобилось?!

– Возможно, эта особа не только son origine хотела скрыть, но и еще какую-то тайну! – с загадочным выражением произнесла Людмила Феликсовна.

– Маман! – воскликнул Павлик, раздраженно махнув рукой. – Только давайте не разводить тут невесть каких тайн мадридского двора! Погиб не чужой нам человек, а вы голову морочите намеками. Если что-то знаете, говорите прямо, а не разыгрывайте любительских спектаклей!

Людмила Феликсовна обмякла на стуле, закрыла лицо руками:

– Tu est un grossier[21], Павлик… Боже мой, что за времена… что они делают с людьми… – Голос ее звучал глухо, скорбно, как вдруг она отняла ладони от лица и воскликнула мелодраматически: – Если сын позволяет себе так разговаривать с матерью, то Верочку вполне могла убить ее подруга!

– Какая подруга?! – Дунаев вскочил так резко, что с грохотом уронил стул.

Подгорские разом вздрогнули так, словно у них над ухом выстрелили из револьвера.

– Маман, да ерунда это… – буркнул Павлик, немного успокоившись. – Это ведь был только сон…

– Ну и что? – воинственно подалась к нему мать. – Ты сам слышал, как Верочка рассказывала: ей приснилось, будто ее убьет son amie préférée[22]. Зарежет! И что произошло на самом деле?!

– Во-первых, мы не знаем, лучшая ли это была подруга, да и подруга ли вообще… – начал было Павлик, но мать сердито перебила его:

– Это вполне возможно! Я теперь вспомнила, что уже видела однажды эту девушку – здесь, в нашем доме, причем вместе с Верой. И в том самом сером манто! С таким мехом на воротнике… – И Людмила Феликсовна снова проделала какие-то странные пассы руками около шеи. – Видела два или три раза в последнее время!

– Вы это прямо сейчас вспомнили? – не без иронии спросил Павлик. – Прямо вот сейчас? А раньше, когда мы увидели это проклятое пальто на Вере, где были ваши воспоминания?

– Не исключено, что я именно тогда и вспомнила, – с достоинством сообщила Людмила Феликсовна. – Но была настолько потрясена, что не смогла сразу joindre les deux bouts[23]. Кроме того, тебе же вообще ничего нельзя сказать, чтобы не быть жестоко высмеянной. Ты меня сумасшедшей считаешь, я знаю! – И она всхлипнула.

– Pas du tout, maman! Pas du tout![24] – прошептал Павлик с покаянным выражением.

– Считаешь, считаешь! – плаксиво воскликнула Людмила Феликсовна, и Дунаев понял, что настала пора ему вмешаться, иначе разговор, в котором только начал появляться какой-то смысл, плавно перетечет с семейную свару, и неизвестно, удастся ли ее прекратить.

– Arrêtez! – хлопнул он по столу ладонью, машинально и сам перейдя на французский. – Прекратите! Je vous prie de m’excuser[25], но я за Людмилу Феликсовну заступлюсь. По прежней своей службе я отлично знаю, что глаз свидетеля преступления иногда буквально фотографирует какие-то подробности, однако потрясенный мозг не дает им возможности оформиться, осознаться, и требуется некоторое время, чтобы свидетель пришел в себя и смог эти подробности вспомнить и описать.

Он нарочно говорил так обстоятельно, даже казенно, чтобы дать Людмиле Феликсовне успокоиться и собраться с мыслями, однако у нее вдруг сделалось испуганное лицо, как, впрочем, и у Павлика.

– Ка… какая служба? – промямлил он.

– До февраля семнадцатого я служил судебным следователем, – напомнил Дунаев.

– Ах да! – всплеснула руками Людмила Феликсовна, а Павлик нахмурился и задумчиво проговорил:

– Тогда… тогда, может быть, ты поймешь, что это значит?

Он выскочил из-за стола, бросился в другую комнату, но почти тотчас вернулся и бросил на стол нарядную коробочку.

Дунаев посмотрел. В коробочке оказалась карточная колода.

* * *

«Рост контрреволюционного движения оренбургского казачества и бунт чехословацких эшелонов, использованных в целях контрреволюции, создал угрозу падения Екатеринбурга, а особенно в связи с приближением фронта и активной работы местных контрреволюционных сил.

На заседаниях Областного Совета вопрос о расстреле Романовых ставился еще в конце июня. Входившие в состав Совета эсеры – Хотимский, Сакович и другие были, по обыкновению, бесконечно «левыми» и настаивали на скорейшем расстреле Романовых, обвиняя большевиков в непоследовательности. Вопрос о расстреле Николая Романова и всех бывших с ним принципиально был разрешен в первых числах июля.

Организовать расстрел и назначить день поручено было президиуму Совета.

Приговор был приведен в ночь с 16 на 17 июля.

В заседании президиума ВЦИК, состоявшемся 18 июля, председатель Я. М. Свердлов сообщил о расстреле бывшего царя.

Президиум ВЦИК, обсудив все обстоятельства, заставившие Уральский Областной Совет принять решение о расстреле Романова, постановление Уралсовета признал правильным[26].

* * *

На счастье, Петр Константинович сразу отыскал своего знакомого кондуктора. Сейчас все решалось при помощи денег! Получив щедрую мзду, кондуктор провел Верховцева, Елизавету Ивановну и Нату в самый последний вагон и, пошептавшись с проводником, простился.

Все трое несколько минут постояли, недоверчиво глядя на другие вагоны, которые брали с бою, по принципу «Кто смел, тот и сел». Войти же сюда разрешалось только по билетам или заплатив такую сумму, которую выложил Верховцев. И Верховцев подумал, что знакомый, желая отблагодарить его за щедрость, на самом деле оказал ему плохую услугу.

Он вспомнил, как вез Нату от Перми до Петрограда, снабженный всеми многочисленными бумагами со всеми печатями всех советских организаций. Огромную помощь в их получении оказал тогда Горький, у которого были превосходные отношения с всесильным Зиновьевым[27], председателем Комитета революционной обороны Петрограда. Но «Буревестник революции», который был настолько же простодушен, насколько хитер, и настолько же сентиментален, насколько жесток, а главное, по мере сил своих творил добро, даже если это было связано с освобождением политзаключенных или с прямым обращением к Ленину, разумеется, и предположить не мог, для кого нужны бумаги: он простодушно поверил, что Петр Константинович Верховцев, обратившийся к нему по протекции добрых знакомых писателя, пытается спасти свою дочь от первого брака, которая застряла в Перми после смерти матери и которую он хотел бы забрать в свою новую семью. На самом деле первая жена Петра Константиновича и их дочь погибли год назад, в октябре семнадцатого, в случайно вспыхнувшей уличной перестрелке. Но Верховцев в такие подробности никого не посвящал.

Петр Константинович, конечно, понимал, какая нечеловечески трудная задача ему предстоит! Дело было даже не в том, что Ната (он с самого начала даже мысленно называл эту девушку именем своей дочери, чтобы, не дай бог, не ошибиться при разговоре) привыкла к совершенно другому способу передвижения. Все-таки время, прошедшее с марта 1917 года, ко многому приучило ее и всю ее семью, и первое потрясение от падения с той высоты, на которой они находились раньше, в самые что ни на есть бездны преисподние, должно было уже несколько притупиться. Беда состояла в том, что Ната впервые в жизни совершенно оторвалась от семьи! Хоть за последний год их всех и окружали почти сплошь враждебно настроенные люди, все же дети и родители могли находить поддержку друг в друге, в родственной любви. Теперь же Ната оказалась в переполненном вагоне (из-за опоздания поезда народу набилось столько, что всякое понятие о плацкарте пришлось забыть: с великим трудом удалось найти свободную верхнюю полку!), окруженная только теми, в ком она видела врагов – ненавистных и кровожадных врагов. Петр Константинович видел ее затравленные глаза, видел искусанные губы, ощущал, как тряслась ее рука, накрепко стиснутая его пальцами, и понимал, что она совершает буквально сверхчеловеческие усилия, чтобы не впасть в истерику. Сдерживал Нату только страх, что она будет узнана и немедленно растерзана этой кошмарной толпой. На счастье, люди не присматривались друг к другу: так было душно, тесно, шумно, мучительно! Верховцев заставил Нату забраться на полку и отвернуться к стене. Он кое-как притулился на откидном сиденье, а Ната так и провела почти всю дорогу, сжавшись в комочек наверху, спускаясь лишь изредка и по самой крайне необходимости.

Потом, в Петрограде, благодаря заботам Верховцева и его жены Ната понемногу пришла в себя, более того – научилась как бы отстранять от себя окружающий кошмар. Молодость и присущая от природы беспечность нрава – она всегда была самой веселой и беззаботной в семье, умела во всем найти что-то забавное и не только посмеяться сама, но и рассмешить других, – постепенно врачевали ее душу. К тому же она встретилась с Верой Инзаевой – человеком из своего счастливого прошлого.

Вера тоже была беспечна и беззаботна, она умела смиряться с ударами судьбы и приспосабливаться к той жизни, которая воцарилась вокруг. Никогда не бывши особенно религиозной, она, однако, научилась видеть божественное произволение во всем случившемся с Россией и любила повторять, что Господь дает своим созданиям пережить ужасные горести, прежде чем открыть перед ними путь к наивысшему счастью. И хоть Ната, так же, как и сам Верховцев, была убеждена, что Господь навсегда отвернулся от России, в которой его забыли и унизили (более того, Петр Константинович не сомневался, что «наивысшее счастье» ждет несчастных его соотечественников только за гробом… хотя, конечно, благоразумно помалкивал об этом), она все же обретала при встречах с Верочкой бодрость и надежду на лучшее. Кроме того, они вместе вспоминали прошлое, сестер Наты, с которыми дружила Вера Инзаева, беспрестанно говорили о них – говорили как о живых, мечтали о скорой встрече, – и Ната преисполнялась надежды, что с ними все хорошо, они спаслись, а если не подают о себе вестей, то лишь потому, что время для этого еще не настало. Именно поэтому Петр Константинович и позволял им встречаться, зная, что Вера никогда и ни за что не выдаст Нату и не предаст ее. Но страшная смерть подруги (сейчас не время было расспрашивать Нату о подробностях и пытаться делать какие-то выводы) снова превратила девушку в то же перепуганное, потерянное существо, какое увидел Верховцев при первой встрече в Перми. Тогда ее мог заставить сдерживаться только страх, жуткий страх разоблачения, – вот и сейчас она должна была испугаться окружающей, стискивающей ее со всех сторон толпы, сжаться, скрыться в своей скорлупе, замкнуться наглухо… Лучше бы им было ехать в общем вагоне, в мучительной давке, которая странным образом словно бы смыкала вокруг них защитное пространство. А здесь, в этом разделенном на открытые отсеки вагоне, было относительно просторно, все друг у друга на виду, да к тому же в каждом отсеке покачивалась под потолком лампа, то вырывая из темноты лица сидящих, то вновь погружая их в мрак…

На страницу:
4 из 5