Полная версия
Тени нашего прошлого. История семьи Милтон
– Видите?
Один за другим студенты обратили взгляд на нее. Она улыбалась.
– Вот шестнадцатилетний или семнадцатилетний парень по имени Генри, погибший при Геттисберге, далеко от дома[14]. Это факты. Но вы, – она кивнула кудрявому студенту, – напишете историю сражения, захватывающую и величественную, я в этом не сомневаюсь.
Она была абсолютно серьезна. Парень почти поверил, что и правда напишет эту историю; профессор не подшучивала над ним.
– А вы, – обратилась Эви к девушке, – можете написать историю о сдвигах той эпохи, о переселении тех парней с Севера на Юг и о том, как это повлияло на Америку конца девятнадцатого века. Ваша история покажет, что такое «далеко от дома». Например, что входит в понятие дом? Очень интересно.
– Не только парни, – заметила девушка с афрокосичками, подхваченными шарфом на макушке. – Были еще скитающиеся освобожденные рабы. Что было «домом», – в ее тоне явственно звучала насмешка, – для них? Нужно учитывать и это.
– Совершенно верно. – Профессор Милтон повернулась к ней. – Вы абсолютно правы. Еще одна история.
Она снова обратилась ко всей аудитории:
– Войны, эпидемии, имена на могилах рассказывают нам лишь о том, что произошло. Но история прячется в трещинах между ними. В необъяснимых, невидимых поворотах – когда кто-то протягивает руку, толкает определенную калитку, проходит в нее. В человеке, говорящем «нет» вместо «да»; в двух руках, сцепленных на темной улице. В двадцатилетней монахине, которая, закрыв глаза, молится в своей келье, снова и снова прикасаясь к слову Бог, оставляя для нас след своей веры в книге, которую мы найдем. В исчезновении этого слова, – Эви выдержала паузу, – кроется личность. Вот что такое история.
Среди юношей и девушек, смотрящих на нее со знакомой смесью недоверия и непонимания, виднелось одно или два лица, которые ответили на ее взгляд, смотрели на нее пристально и чуть нахмурившись, с любопытством, беспокойством и волнением, указывавшим, что они понимают смысл сказанного. Понимают, хотя сами еще не догадываются об этом.
Эви скрестила руки на груди и прислонилась к стене.
– За общей схемой, за великими страницами, сменяющими одна другую, за провозглашенными и отгремевшими войнами кроются вопросы. Что, если? Что произошло? Как? Остерегайтесь широкой властной истории, которая расстилает свой ковер во времени: одно следует за другим, неизбежно приводя к третьему. Остерегайтесь хода истории, телеологии. Нет ничего неизбежного; все опосредованно, все своеобразно, все человечно.
Все слушали.
– История внутри нас. Наша история живет в нас. Склонитесь пониже и прислушайтесь, это ваша работа. Важен не сам факт, что они жили, – она интонацией выделила это слово. – Важно как.
Эви улыбнулась, увлекая слушателей дальше и надеясь, что они последуют за ней.
– Герои – это люди, не поместившиеся в свое время. Большинство из нас, – она снова улыбнулась, – не такие. Историю иногда делают герои, но также ее всегда делаем мы. Мы, люди, которые неуклюже бродят вокруг, мешают или помогают герою из преданности, упрямства, веры или страха. Те, кто воздвигает стены, и те, кто их разрушает. Те, кто на фотографии с краю. Люди, которые смотрят. Толпа. Вы.
Все внимательно слушали.
– Поэтому сначала нужно познать себя, – подытожила она. – А затем оглянуться назад и разобраться в случившемся.
Еще мгновение в аудитории сохранялась напряженная тишина, затем все расслабились. Эви преподавала уже много лет, но удовольствие от этого момента не ослабевало. Теперь курс начался по-настоящему.
Она открыла дверь и кивнула, прощаясь:
– До среды.
Студенты собрали свои вещи и вышли, и в наступившей тишине ее взгляд упал на могилы с острова Крокетт, изображение которых все еще проецировалось на экран. Эви фотографировала их в густом тумане, и вырезанные на камне буквы контрастировали с окружающей дымкой и яркой травой на земле; знакомые серые камни склонялись друг к другу, словно перешептывающиеся брат с сестрой, рядом с гранитными плитами Милтонов, от которых каждое утро во сне отворачивалась ее мать.
Эви вздрогнула.
Познать себя? Ха-ха.
На фотографии не было покрытой лишайником ограды вокруг крошечного кладбища, под которой пролезали Эви с кузенами, чтобы поиграть среди могил. Не было и дорожки, ведущей к Большому дому от кладбища через поле, где она пряталась в детстве, где подростком курила вместе с кузенами, а в двадцать лет по ночам целовалась с парнями с других островов, смеясь над чертополохом, застревавшим в ее длинных волосах. Не было ее, одной из Милтонов, которым принадлежал остров Крокетт – четыреста акров хвойного леса на одной квадратной миле между гранитными берегами, обрывающимися прямо в море, – место, которое держало их и принадлежало только им.
На фотографии не было ее бабушки, Китти Милтон, сидящей на зеленой скамейке у Большого дома и глядящей на лужайку, не было тети Эвелин на гранитных ступенях перед домом, не было ее матери, Джоан, которая стоит между ними и говорит…
Эви.
Что? – раздраженно подумала Эви. Фигуры трех женщин, молча смотрящих на нее, на лужайку, предстали перед ней отчетливо, с могуществом реального воспоминания, словно она наткнулась на причину молчания, которое жило среди них, подобно клятве, подобно брошенной перчатке. Словно в тот момент что-то могло произойти. Словно что-то действительно произошло, но только Эви этого не видела.
На протяжении всей своей карьеры Эви с терпеливостью взломщика извлекала жизни людей из дневников, рецептов и эпитафий на могильных камнях, брала крошечные, необъяснимые моменты, чтобы дополнить портрет эпохи, сосредотачивалась на девочках с краю, на обычных женщинах, которые жили без сюжета. И в своей области она стала одной из лучших – это признавали все. Но эти трое… Эви помнила медленный поворот головы матери, нетерпеливые тетины руки, лущившие горох или пакующие корзинку для пикника, изящные движения бабушки Ки, когда та садилась в лодку или сходила на берег; и все же она никогда не могла понять, что связывает этих трех женщин, помимо острова.
(«Ничто на свете не бывает просто, – говорила бабушка. – Разве что ты герой, трус или просто глупец».)
– Ради всего святого. – Эви закрыла ноутбук, и могилы с острова исчезли.
Вот она стояла в своей аудитории и, подобно одному из своих студентов, жаждала определенности одного-единственного момента, как это бывает в старых книгах. Уверенности, что в основе каждой жизни лежит зерно, у каждого события есть начало – выстрел, эрцгерцог Фердинанд падает, мировая война, – есть причина. Угнездившееся в сердце семя, из которого прорастает объяснимая жизнь.
Но это все выдумка, фантазия. Эви знала, как в семьях вызревает и крепнет молчание. Вражда растет медленно и необъяснимо – без всяких корней. Ничего особенного, никакого сюжета. За долгие годы изучения истории Эви отчетливо поняла: она может вытащить из тьмы веков отдельные моменты, указать на точку во времени, на строчку в дневнике, на порвавшуюся синюю ленту на туфельке, соединить все это вместе и сказать: «Вот что произошло».
А история будет стоять за спиной и смеяться, смеяться.
Глава пятая
Год беззвучно менял свои краски в круговороте сезонов. Миновало лето, и зелень стала золотом, а потом серостью, потом потянулась белизна и долго покачивалась зимняя тьма; заколыхался, медленно закрутился и покатился светло-бурый, мышиный серый, и однажды – зеленый шепот, легчайшая мягкая зелень проросла в следующий день, потом в следующий, а потом внезапно, невозможно снова наступила весна. Над газетами, напечатанными и брошенными перед дверью, над афишами на улицах цвели липы и распускали свои свечи каштаны; плотный зеленый орнамент свисал с черных ветвей над Берлином. Гитлер вошел в Рейнланд, Франко двигался на Мадрид, Муссолини бомбил Эфиопию, обрушивал на нее ядовитый дождь, объявляя частью Италии.
Был конец апреля 1936 года.
– Да, буду, – ответила Эльза отцу, спускаясь по лестнице, пока тот запирал дверь. Стоял холодный весенний день, и косые солнечные лучи, проникавшие через железную решетку, не приносили тепла. Эльза укутала подбородок шарфом.
Напротив у своего узкого окна стояла фрау Мюллер, придерживая занавеску. Женщина не скрывала, что разглядывает Эльзу и ее отца, стоящего на крыльце дома.
Эльза подняла руку в приветствии.
Пожилая соседка не шелохнулась. Бернхард Вальзер медленно спустился по ступенькам и остановился перед домом рядом с Эльзой.
– Фрау Мюллер, – окликнул он. – Guten Morgen[15].
Женщина кивнула, поклонилась и задернула занавеску.
– Ну вот. – Вальзер взял Эльзу под руку и решительно повел прочь. – Должно быть, она не видела, как ты ей машешь.
Эльза теснее прижалась к отцу.
– Она меня видела.
Вальзер не ответил.
– Она учила меня печь завитушки, – напомнила ему Эльза и поцеловала на прощание. – Каждую субботу.
– Она сбита с толку, бедняжка.
– Tschüss, папа, – шепотом попрощалась Эльза и быстро пошла по Тухольскиштрассе.
Бедный папа, подумала она, глядя на окна домов над головой, а потом отвела взгляд. Человек, привыкший командовать, капитан корабля, ее отец верил в корабль. Верил в людей на борту, верил, что они могут избавиться от всего неправильного. Нынешние дни обнажили зло – эта упорная, драгоценная вера, что все могут ясно его видеть, надежда, что кто-нибудь придет и остановит это, что найдутся люди, которые все прекратят, обрекала всех на гибель. Эльза перешла на другую сторону улицы и влилась в толпу на Фридрихштрассе. Остановить все это могут только они сами.
Воодушевление двухлетней давности, когда казалось очевидным, что выходки Гитлера, его чистки, его безумства вызовут бунт в рядах его сторонников и лишат его власти, было погашено безжалостной, неусыпной машиной рейха, действовавшей у всех на виду.
В метро стеклянная крыша над лестницей блестела на холоде. На свет поднимались группки рабочих.
Герхард ждал перед булочной «Бротхаус»; Эльза улыбнулась ему и помахала рукой, словно это было всего лишь свидание влюбленных. Он улыбнулся в ответ, расцепил руки и пошел навстречу. Эльза отметила, что сегодняшний наблюдатель был ребенком, вернее, почти ребенком. Девочкой школьного возраста в синей саржевой фуражке.
Герхард обнял жену, затем развернул, и они пошли в сторону Вильгельмштрассе; муж держал ее за плечи, крепко прижимая к себе. Они шли медленно, молча, соприкасаясь бедрами, – как будто направлялись пообедать в ресторан, а затем, возможно, в темную комнату и постель.
Что ж, герр Геббельс, если евреи – сифилис народов Европы, то мы вас заразим, пообещал Герхард. Мы испачкаем ваши стены правдой. В последний месяц по всему городу появлялась одна и та же угольно-черная или мелово-белая фраза, написанная соратниками Герхарда. Достаточно крупная, чтобы привлечь внимание, броситься в глаза прохожим, она быстро распространялась по свежеокрашенным стенам домов; эти черные иголки протыкали нацистский шарик. Черные метки покрывали белые стены нацистского стадиона – белоснежного склепа безумия, просыпающегося зверя, который вздымался в небо на западе города. Каждую ночь слова закрашивали, и каждый день группа сопротивления писала их снова.
В конце короткого квартала Герхард прижал жену к стене, скрытой от посторонних взглядов углом соседнего здания. Она запрокинула голову, обняла его за шею и притянула к себе. Он крепко прижался к ней, поцеловал. И в это мгновение Эльза чувствовала: она может забыть о том, чем они заняты, может умереть здесь, в его объятиях, ей будет все равно, этот момент искупал все. Его рука скользнула ей за спину, и Эльза слегка выгнулась, чтобы он мог сделать надпись мелом или куском угля, в зависимости от цвета стены.
Герхард писал, крепко прижавшись к ней, писал и одновременно целовал, нежно и настойчиво, так же уверенно, как извлекал из струн долгую ноту своим смычком. Если бы кто-то прошел мимо, то увидел бы целующуюся парочку – плечи женщины прижаты к стене, спина выгнута, бедра упираются в бедра мужчины. И не заметил бы промежуток, в котором мужчина мог писать…
Das Nazi-Paradies ist eine Lüge.
Нацистский рай – ложь.
– Getan?[16] – прошептала Эльза.
Он кивнул и взял ее за руку. Они ушли прочь, не оглядываясь на слова на стене.
В дверь постучали вечером, когда все собирались есть суп. Отец встал и пошел открывать.
– Вам придется подождать, – сказал он стоявшим на пороге людям. Им это явно не понравилось, но они кивнули и остались в коридоре. Со своего места Эльза видела, как они стоят и ждут. Один не снял шляпу. Это испугало ее больше всего. Ему было плевать, где он и чей это дом. Герхард не смотрел на них. Он беззвучно ел. Отец налил бокал вина. Герхард посмотрел ей в глаза. «Ешь», – говорил его взгляд. Вилли, сидевший рядом с ней, сосредоточился на том, чтобы поднести ложку ко рту, не пролив супа. Он очень гордился тем, что сидит вместе со всеми, рядом с отцом и дедом. Ему было шесть, и он только что удостоился привилегии обедать за общим столом. Эльза опустила взгляд. Взяла ложку. Весенний свет постепенно гас в листьях деревьев.
Закончив есть, Герхард вытер рот, отодвинулся и встал. Тесть посмотрел на него и кивнул. Герхард обогнул стол, наклонился и поцеловал Вилли в макушку.
– Пока, мой мальчик, – с нежностью сказал он.
– Пока, папа, – ответил Вилли, не отвлекаясь от своего занятия.
Эльза отложила ложку, повернулась на стуле и приподнялась, но ладони мужа легли ей на плечи, и она снова села.
– Эльза, – очень тихо произнес он, и она подняла голову, удерживая его взгляд.
– Да, – сказала она и закрыла глаза, когда его губы прижались к ее губам. Любовь моя.
Он прервал поцелуй, снял руки с ее плеч и вышел в дверь столовой. Взял пальто из шкафа, снял шляпу с вешалки, достал футляр для скрипки из комода. Эльза не видела, чтобы он укладывал инструмент. Но скрипка была там, ждала. Эльзу передернуло, и ей пришлось убрать руки со стола, спрятать под скатерть, чтобы Вилли ничего не заметил.
– Эльза, – сказал ее отец.
Она замерла.
– Куда папа уходит? – спросил Вилли.
Эльза повернулась к нему, своему малышу.
– На концерт, – ответила она под стук закрывающейся входной двери.
Глава шестая
В Нью-Йорке был обычный вечер среды, и Огден Милтон сидел в кресле в углу читального зала Гарвардского клуба – туда он заехал, чтобы выпить и просмотреть вечернюю газету, сообщавшую о вопиющем пренебрежении границами и законами. Гитлер и Муссолини, не скрываясь, вели захватническую политику. «Внимание», – призывали газетные заголовки. Но в трамваях, на проселочных дорогах, в очередях за бесплатным супом у всех на устах был вопрос: «И что с того?» Мысль о том, что в мирное время страна должна готовиться к войне, казалась людям дешевой и опасной имитацией патриотизма. Американцы не хотели об этом думать. Они были обессилены и подозрительны, а Европа была слаба. Двадцатью годами ранее она ввязалась в Великую войну и теперь была не в состоянии расплатиться по долгам. Какого черта это должна делать Америка? Люди просили соблюдать нейтралитет. НАМ НУЖЕН ХЛЕБ, А НЕ ПУЛИ, – кричали плакаты вдоль шоссе. От Европы, этой пороховой бочки, лучше было держаться подальше.
– Видел статью об обуви? – Гарри Лоуэлл плюхнулся в пустое кресло рядом с Огденом.
– Нет, – ответил Огден, опуская «Таймс» и сдерживая вздох. Они знали друг друга еще с пансиона и вместе учились в Гарварде. – Привет, Лоуэлл.
– Сейчас производится восемьдесят миллионов пар, а до 1913-го – только двадцать миллионов. Крестьяне больше не ходят босые, Милтон.
Подхваченный пьянящим энтузиазмом эпохи, Гарри Лоуэлл публиковал брошюру за брошюрой, расхваливая коммунистический эксперимент. Феодальная страна преобразуется под руководством Сталина! Крестьяне не голодают! У детей есть одежда! Великое общество! Красивый неопределенной, общей красотой, которая привлекает, но не удерживает взгляд, он относился к тому типу людей, с которыми Огден вырос и которых теперь сторонился. Любитель разговоров, напыщенных и, по мнению Огдена, пустых.
– Форпост лучшего мира, – продолжал его приятель, – должен сделать ставку на уничтожение стяжательских классов.
У Гарри над головой на панелях из полированного красного дерева висели трофеи, добытые членами клуба; буйвол Тедди Рузвельта отбрасывал тень на массивный камин.
– Уничтожение? – спокойно переспросил Огден. – Лоуэлл, да ты посмотри, где сидишь.
Гарри не стал оглядываться. В футбольной команде Гротона он играл в защите, и, насколько было известно Огдену, за все брался со страстью взмокшего грузчика, не способного различать нюансы и сложные детали. Высокие окна читального зала безмятежно смотрели на многолюдный город.
– Когда нас прогонят, – Лоуэлл не желал отвлекаться, – это не станет неожиданностью.
– Я никому не дам себя прогнать, – отрезал Огден. – Особенно абстрактным идеям. Я буду полагаться на работу достойных людей. Всегда. Людей, которые знают, чего хотят, людей, которые умеют видеть дальше остальных и понимают, как нужно действовать.
– Ха, – недовольно хмыкнул Гарри. – Аристократия, имя тебе Милтон.
– Ты, как обычно, попал пальцем в небо.
– Разве?
Огден откинулся на спинку кресла и предпочел промолчать.
– Послушай, – протяжно сказал Гарри. – До меня тут дошли кое-какие слухи, которые могут тебя заинтересовать.
– О чем речь?
– Один из островов рядом с нами выставляется на продажу. Крокетт. Я подумал, может, тебе захочется взглянуть на него. Возьми с собой Китти. Потом можете остановиться у нас в Пойнте.
– О, спасибо, Гарри. – Огден задумался. – Огромное спасибо, правда.
– Старик Крокетт хочет полторы тысячи за дом, амбар и четыреста акров земли, и…
– И?
– Понимаешь, Линдберг тоже интересовался этим местом. Хотя, насколько мне известно… – Гарри выдержал паузу, – Линди до конца лета застрял в Европе.
Огден присвистнул.
– И я подумал, что ты мог бы взглянуть первым. – Гарри ухмыльнулся. – Обставить его.
Огден улыбнулся собеседнику длинной, медленной улыбкой. Ничто не доставит ему большего удовольствия, чем подставить подножку Линдбергу. В последнее время Огден с растущей тревогой наблюдал за Линди и ясно осознал: несмотря на бесстрашие, Чарльз Линдберг оставался командным игроком лишь до тех пор, пока ему не отдавали мяч. А затем просто убегал с этим мячом. Он был из тех, кто не в состоянии сделать подачу, когда требуется, из тех, кто готов рисковать игрой, чтобы самому заработать очко. Ненадежных людей. Линдберг разрушал все, что так старательно строил Огден, пытаясь держать все под контролем.
– Линдберг совсем рехнулся, – сказал Огден. – Какого черта он в Берлине поджигает спичку под горелкой?
– Согласен, – ответил Гарри, с любопытством глядя на Огдена.
К ним подошел официант. Не желают ли они выпить?
Оба отрицательно покачали головой.
– Кстати, – сказал Гарри. – Отец говорит, Вальзер отправляет сюда свою коллекцию рукописей для выставки в Гарварде.
В то первое лето, в 1920-м, Гарри с Огденом оба бывали в доме Вальзера на Линиенштрассе; Гарри выполнял какое-то поручение своего отца. Огден уже почти забыл, что его приятель знаком с Вальзером. Он кивнул.
– Я слышал об этом. Очень щедро с его стороны.
Гарри покачал головой:
– Нацистское позерство. Демонстрация мощи рейха.
– Он не обязан делиться своими сокровищами с миром.
Гарри фыркнул:
– Герра Вальзера не волнует мир. Прежде всего он собственник. Готов поспорить, он отправил сюда коллекцию, чтобы та осталась в целости и сохранности.
– Он бизнесмен, – осторожно заметил Огден.
– То есть?
– У бизнеса своя политика.
Гарри снова фыркнул:
– Краткая характеристика положения дел в мире.
– Он хороший человек, – ровным голосом произнес Огден, глядя на собеседника. – Он создал превосходную компанию.
– С хорошими доходами? – Гарри сцепил пальцы и глубже вжался в кресло.
– Очень.
– А его рабочие? – не унимался Гарри.
– У его рабочих есть хлеб и постоянная работа. Вальзер – один из тех, на кого мы можем рассчитывать.
– Чтобы не отдать Германию коммунистам.
– Чтобы Германия оставалась стабильной. – Огден не скрывал своего раздражения.
– Германия – самое стабильное государство на планете, – сухо заметил Гарри. – Избиения на улицах и аресты дают свои плоды. Порядок.
– Вальзер хороший человек, – повторил Огден.
– И нацист, – сурово прибавил Гарри.
– Он состоит в нацистской партии. Есть разница.
– Это синонимы, Милтон. – Гарри нетерпеливо тряхнул головой. – Пришло время изъять все вложения и показать нацистам…
– Что показать, Гарри? – Огден повернулся к нему. – Если мы сейчас выведем капитал, эта пороховая бочка взорвется.
– Да, – с жаром согласился Гарри, – и тогда Гитлер падет.
Огден покачал головой:
– Гитлер в любом случае падет, а немецкий капитал переживет нацистов.
– Значит, ты не будешь трогать свои вложения? – настаивал Гарри. – Милтон, если останешься, станешь одним из них. Разве ты не понимаешь…
– Конечно, понимаю, – спокойно перебил его Огден. – Но я сам себе хозяин, и, что еще важнее, так поступать неправильно. Миру не нужна еще одна банковская паника. Мы не можем себе этого позволить.
– Миру? – Гарри встал. – Теперь ты говоришь от лица всего мира, Милтон?
Огден удерживал его взгляд.
– Мы по-разному видим происходящее, Гарри. Но цели у нас одинаковые.
Гарри смотрел на него снизу вверх.
– Мы по-разному видим происходящее, – повторил Огден.
Гарри надел шляпу.
– Счастливо, Милтон.
– Гарри, – кивнул Огден.
Он смотрел, как приятель медленно пересекает огромный сонный зал и исчезает за дверью.
В детстве отец однажды повез Огдена на канал Эри, чтобы показать это достижение человеческого гения и инженерной мысли. Открытие и закрытие шлюзов, работа сторожа, который впускал, а потом выпускал воду, беготня вдоль узкой баржи, в то время как вода прибывала и прибывала, поворот колеса, а потом грохот водяного потока, который заворожил Огдена, а затем вспоминался все детство и юность; а после двадцати он начал понимать, что вода в шлюзе – это главный принцип, которым он мог руководствоваться в жизни. Ему нравилось представлять себя сторожем шлюза – основательным человеком, который верит в силу потока и понимает, как важно держать створки шлюзов открытыми. Это кредо в большей степени, чем что-либо другое, передавалось от Милтона к Милтону на протяжении многих лет. Милтоны были людьми с капиталом и с сильным характером. Миру – мысленно обращался Огден к Гарри Лоуэллу – требуется больше таких людей, а не меньше. Хорошие люди и разумно вложенные средства порождают мощный широкий поток, поддерживаемый вливаниями тех, кто умеет обращаться с течением.
Он встал и направился к двери.
Медленно спускаясь по широкой лестнице на тротуар, Огден увидел, что на противоположной стороне улицы собралась небольшая толпа. Приблизившись, он увидел в центре толпы мужчину, стоявшего на ящике из-под молока. Массивный, грубый, с загорелыми до локтей руками и усталым лицом, он выкрикивал один и тот же вопрос:
– Ради чего вы готовы отдать жизнь?
Прохожие, мужчины и женщины, обходили его, словно это не имело значения. Но мужчина не сдавался и швырял свой вопрос в окружающий мир, словно бейсбольный мяч в перчатку. Его не волновало, что мяч не возвращается. Он бросал его вновь и вновь, настойчиво и упорно:
– Ради чего вы готовы отдать жизнь?
Огден Милтон замедлил шаг. Этот вопрос взлетал в жаркий воздух, словно специально привлекая его внимание.
– Ради Европы? – выкрикнул оратор.
Огден остановился и принялся вглядываться в окружавшие его лица, внимательно прислушиваясь, словно за этими словами скрывалось что-то еще. Один мужчина кивал головой и раскачивался взад-вперед на пятках, скрестив руки на груди и держа ладони под мышками.
Люди не в состоянии вынести долгой неопределенности, думал Огден, наблюдая за тем, как оратор выбивается из сил на жаре. Это ведет к всплеску эмоций. К фантазиям об утопии. К несбыточным мечтам, будто система может тебя спасти, будто нынешний великий катаклизм можно победить сменой правительства. Донкихотство. Скорее всего, этот человек – очередной коммунист.
А рядом реял Гарри Лоуэлл, раздутый шарик совести. Огден выбрался из толпы и продолжил путь, оставив позади кричащего мужчину и настороженные лица. Гарри всегда был смутьяном, мальчишкой, любившим устроить пожар и смотреть, кто его потушит.
И все же гнев Гарри там, в клубе, вызвал в памяти бледное лицо Эльзы в сумерках берлинского парка. Огден расправил плечи.